Читать книгу Образ и подобие. Роман - Дмитрий Лашевский - Страница 11
Часть первая
Глава третья
III
ОглавлениеИногда между сном и явью остаётся пробел, пустота. В другой раз сон продолжается, когда уже мозг проснулся, и наползает на него подобно луне, темня и тесня действительность своею мизерабельной, но находящейся в выгоднейшем положении величиной. Такие минуты, не всякому же позволяющие удержаться в реальности, должны быть чрезвычайно увлекательны с точки зрения отворения врат безумия; однако Антипу из специальной литературы не были известны случаи именно такого схождения с ума. Сам он умел просыпаться, даже случайно, точно на грани между двумя сторонами, словно мозг его был шариком, скатившимся и замершим в ложбинке между двумя страницами. Сон тогда, хоть и напоминал досмотренный до конца фильм, сохранял какую-то книжность, словно бы его текучие образы возникали вследствие или, может быть, в сопровождении некоего дидактического голоса, укладывающего всю разнолепицу базового, пусть и не существующего, текста спиралями правильной, иногда просто-таки виртуозно выстроенной речи, всю красоту которой Антипу, правда, почувствовать не удавалось, так как он не запоминал ни слов, ни голоса, а только тот внушающий смысл, который и приводил в порядок виртуальную видимость.
Впрочем, сейчас он как раз разобрал голос и даже проснулся именно оттого, что его позвали тихим, едва уловимым шёпотом. Голос принадлежал бабушке Эмме, хотя во сне её вовсе не было. Вообще, снилось витиеватое путешествие по гористой местности, в какой он никогда не бывал, – ему нужно было найти человека, но кого, он не знал. Несколько раз он, чувствуя, как, на самом деле, учащается сердце, окликал кого-то или даже трогал за плечо, но всё оказывались лишь незнакомые лица. И каждый раз разочарование было так сильно, будто обманывала последняя, главная надежда жизни. Потом он очутился у небольшого водопада, захотел попить, и тут услышал этот шёпот. Он понял, что спасён, и проснулся.
Дворовые фонари уже погасили. Осталось несколько дежурных, на улице, – снег впитывал их свет и слабо рассеивал по комнате. Часов было не рассмотреть, как и глаз Артёма, но, судя по позе, он всё ещё не спал.
– Тебе же в школу, – строго сказал Антип.
– Со второй, – тут же отозвался брат. В голосе его не было ни сна, ни даже той отрешённости, с которою, казалось, он должен был выплыть из своих мечтаний.
Действительно, вспомнил Антип, пятые-шестые классы, как промежуточное звено, со второго полугодия переводили на вторую смену
– А зарядка?
– Сделаем, – пообещал Артём не слишком уверенно.
Антип поднялся, вышел, в очередной раз вспомнив, что нужно смазать дверь, через минуту вернулся, прихватив из холодильника бутылку газировки. Они сделали по несколько глотков из одного стакана.
– Ну, что высмотрел? – Антип присел на кровать брата и отодвинул шторы. Шторы были мягкие, лёгкие, полупрозрачные, и даже в темноте видно, что светло-зелёные.
Кровать Артёма стояла у окна, и после последнего ремонта, когда его пытались отселить в угол, ибо вещи обратно явно не вмещались, он вычертил на листке схему, по которой не только кровать вернулась на место, но ещё и маленькая этажерка устроилась рядом с ней. «Зачем же в русском языке?» – огорчилась мама. Аккуратные рисунки и чуть ли не каллиграфические, облику его никак не идущие записи Артём делал где попало.
– Может, спать? – на улице было темно и пусто, снег давно утих, и только одинокая собака покорно сидела возле столба, верно, дожидаясь безалаберного хозяина, как, бывает, дожидаются выросших детей плюшевые игрушки.
Несмотря на то, что они близко сидели и даже старший приобнял и потрепал младшего, минута была стеснительная. Антипу было неловко опять укладываться, пока Артём не уснёт, но и тому казалось нарочитым продолжать сидеть у окна, откинувшись на большую, пухлую подушку, одновременно воображая себя каким-то вневременным сгустком в образе раджи и наблюдая за гаснущими окнами противоположного дома. Тем более что уже почти все и погасли, – разве что два телевизора да три ночника тускло высвечивали безнадёжный эндшпиль.
Дом этот, напротив, был типичною девятиэтажкой, какими – ко времени торжества архитектуры, новой, настоящей, основанной на индивидуализме и модных технологиях, – оказалось застроено полгорода. Их нельзя было ни переломать, как уже поступали с предыдущей эпохой, потихоньку соскабливая с городского лица отслужившие выражения, ни переделать и выновить, – и они каменно, спокойно, зная впереди века, вдвигались в будущее, чем-то напоминая то далёкое и странное плавание по Волге, в котором Андрей последний раз объединил семью, и всем было радостно и немножко тревожно… Напоминали корабли. Антипа, для которого мерное, чуть заметное покачивание палубы под ногами так точно совпадало с мерцающим ритмом души, что отслаивало от впечатлений и саму реку, и нагромождённые в облике городов смыслы, и буйную зелень берегов, – его почему-то поразило, когда он узнал, что их теплоходик, как и некоторые иные, неторопливо, с солидным басом трубы, расходящиеся левыми бортами, – трофейные немецкие корабли, выстроенные, выходит, лет семьдесят-восемьдесят назад. И они вовсе не собирались рассыпаться и уступать кому-либо своё место.
А бабушка Эмма, оказывается, хорошо помнила войну.
Нижний этаж был весь занят под магазины. Двери подъездов выходили на противоположную сторону. Квартиры почти все, кроме угловых, были двухкомнатные. Дом узко втиснулся между забором детского садика и дорогой. В результате, срезая взглядом магазины, получилась замечательная доска 8*8, на которой можно было и просто мысленно выстраивать партии, пока Артём ещё не выучился слепой игре; но гораздо интереснее выяснилось дать дому самому играть в шахматы. Поначалу, понятно, получался хаос. Окна зажигались и гасли безо всякой системы, – вернее, сообразно тому распорядку дня, который никак не втискивался в детские измышления. С тем же успехом можно было играть в морской бой. Но вскоре во вспышках света стали возникать комбинации, сперва маленькие и неправильные, с кооперативными натяжками; вдруг удавалось уловить этюд, иногда нужно было яркое окно, мыслимое ладьёю или ферзём, превратить в пешку, чтобы появилась связь; и, наконец, эта странная способность – увидеть в беспорядочном разноцветье пятен тонкий динамический смысл – выразилась в нём со всею силой. Артёму больше не приходилось размышлять, какие окна отринуть и какой цвет и ранг назначить оставшимся, – это происходило автоматически, стоило только сузить взор до размеров мысли, а стену дома – до размеров доски.
Бывало, конечно, окна загорались и гасли совершенно невпопад, вдребезги разбивая этюд, но досаду искупали те волшебные моменты, когда предчувствие опережало далёкий щелчок выключателя, и мысленный ход совершался за полсекунды до светового изменения. Тогда уже чудилось, что его мысль, или, скорее, абстрактная и могучая шахматная логика управляет чужой электрической жизнью. Это уютно совпадало с тем тёплым троном, который он взбивал себе из подушек и одеяла.
Пока Антип однажды не спросил его, к чему эти розыгрыши, когда можно взять доску или вот, какой замечательный клетчатый плед, Артём толком и не думал над своею привычкой. Но вопрос запоздал, и Артём наговорил о том, что воображение двусторонне: одним концом заострено в тот предмет, на котором сосредоточена мысль, а другим – в направлении крайних пределов своего применения и интерпретации. Умно, – похвалил брат. А только совсем иной мотив, которого он не то чтобы стыдился, а для которого не было ещё подходящих слов, даже – не ясен был его действительный душевный смысл, – этот мотив всплывал из вечерних окон. Этого он не рассказывал.
Умея подолгу вовсе не чувствовать сна, Артём, когда решался-таки, засыпал моментально. А Антип ещё долго ворочался, то проваливаясь в собственное сознание, то, словно на качелях, так что и дух захватывало, взлетая к какому-нибудь яркому и отчётливому чувству, которое, как только он догадывался, что это уже сон, вдруг опрокидывалось, – и сон, оказывается, только чудился, а он, сам не подозревая, старательно думал про бабушку Эмму. Вероятно, это была последняя и нейтральная, успокаивающая мысль.
За два неполных дня они – все трое – очень сдружились с бабушкой. Скованности не было сразу, только печальная сдержанность, но уже через час-другой, когда она опять схватилась за стряпню, главное – чтоб накормить Артёма, убеждая того, что он непременно вырастет в боксёра, оба мальчика (она почему-то называла их мщизны) зафыркали и рассмеялись. И боль отхлынула, просветлела. В смерти бабушки Риммы оказалось чистое и радостное, отчего, отпечалясь, воодушевлённо хотелось что-то немедленно делать, разговаривать, любить…
«Он же у нас шахматами занимается. Ещё рисует немного», – заступилась мама.
«Ничего страшного, – утешила бабушка Эмма. – Такой разносторонний мщизна. Есть спорт и на этот случай, я читала, шахбоксинг называется. Пусть питается».
Она не только читала, но и сыграла партию с Артёмом, получила мат двумя слонами на тринадцатом ходу и потребовала фишеровские шахматы.
Артём только пожал плечами, а Антип удивился.
«Ну, – объяснила она и сделала жест ладонью, будто раскидывая веер, – на определённом уровне игра в шахматы вполне бессмысленное занятие. Я просто не в состоянии одолеть дебюта, разве что с такими же неумёхами, но сознавать собственную нелепость… это всё равно, что вырядиться в какую-нибудь тоску зелёную, в наряд, составленный из разновремённых, допотопных деталей. Я знаю, что есть правильный ход, но я его не знаю – и уж тем более не найду. А соперник элементарно знает. Зачем… Настоящая игра – это миттельшпиль, там, где правильный ход можно, на самом деле, найти, где работает ум, а не память. Вот Фишер-то и придумал – чтобы начинать прямо с миттельшпиля».