Читать книгу Образ и подобие. Роман - Дмитрий Лашевский - Страница 3

Часть первая
Глава первая
I

Оглавление

Свою фамилию Сергей носил с иронией, вряд ли доступной другим Венециановским. Они, другие, чуточку походили на ряженых в какие-то графские одежды, когда и головы лишний раз не повернёшь, и шаг надо держать ровно, и не дай бог что-то выронишь из рук или расстегнется камзол. Тройное наслоение суффиксов они воспринимали в титулярно-геральдическом смысле, как некий взаимно обязывающий договор с судьбой. Огонёк тщеславия, вспыхивающий при виде своего имени на обложке или при официальном обращении, был едва уловим, но ошибиться в нём, однажды приметив, было нельзя.

В чём, собственно, заключалась Сергеева ирония, тут же перетекающая в самоиронию, посторонний человек сразу бы и не понял, а только заметил странный блеск в очках, словно отделённую от лица улыбку, плавающую в стёклах, и то, что поздоровавшись в коридоре с приближённой гостьей, поставленной на вход, Сергей прошёл не в гостиную, откуда призывно шумели, а в одну из меньших комнат, к ёлке.

На пороге, хотя на правах племянника мог бы давно привыкнуть, он испытал, как и те, кто впервые приходили к Венециановским, странное чувство – одновременно придавливающее и возносящее. Так действовали потолки, даже и на него, иным потолкам вровень. Высоко за три метра, они, при скромном освещении, превращались в локальное небо, а в этой комнате были ещё украшены фосфорическими звёздами. Среди них выделялся, тоже плавая в вышине, тяжеловесный рубиновый кардинал: ёлку здесь всегда ставили в полный рост. Когда включали гирлянды, даже и не детям случалось подолгу завороженно стоять перед хвойной Брунгильдой, следя таинственное и бесконечное утекание огоньков и дыша свободою сказки.

Правда, детей сегодня, как уже понял Сергей, обещался недобор. Кто был на своих ёлках, кто где… Только нарядный ангелочек, давняя боль, светился со стены, да Женин сынишка, первоклассник, вбежал в открытую дверь, замер при виде человека-холма и с открытым ртом ретировался. Сергей не успел даже достать из кармана гостинец и пристроил его в ёлочные дебри. Надышавшись ёлкой, он вошёл в зал.

– Чую родную кровь! – Женя, сын среднего, и самого проблемного, из братьев Венециановских, Романа Александровича, давно, впрочем, Roman Venetsianoff (sky – добавлял он иногда, пожимая руку какому-нибудь пухленькому американцу, или к подписи в неделовых письмах), – Женя первым его и встретил.

– Да, всё никак, никак, – туманно отозвался Сергей.

– В ноябре же, – удивился тот.

– Что в ноябре?

– У Ираиды Петровны на юбилее.

– Кто всё поминает мой юбилей? – тут же вплыла и Ираида Петровна с подносом.

Они растеснились и церемонно, через поднос, расцеловались, исподволь сравниваясь весами. Когда-то, давненько уж, в шутку затеяли взвешиваться, и до ста граммов они оказались вровень. Хотя больше не вспоминали, мысль щекотливо жила. Похудеть раньше старости тёте мешала больная печень, а ему? – да он и не собирался. Вернее, не мог собраться.

– Так я же, – сказал Сергей сразу обоим и изобразил руками волнистый рыбий жест. Этот жест много чего включал: его командировки, рваный ход времени и ту жадность жизни, которая то разводила его интересы, как речные берега, то сужала до пункта. – Сто мест – сто времён. Живу восьмушками. Соскучился же!..

– Да, время, время, – неопределённо произнесла хозяйка, прищуриваясь на часы в форме выщёлкивающего цифирки ворона, висевшие на дальней стене. Стрелки клюва сжимались.

– Половина седьмого, – подсказал Женя.

Сергей сделал ещё осторожный шаг, памятуя, что где-то тут под тонким ковром прячется слабая половица.

– Здорово, командировочный ты наш, – сдвинув салатницу и не вставая, протянул ему широкую ладонь хозяин дома. В последние месяцы Михаил Александрович стал прибаливать. Он и сидел сейчас с какою-то строгой стариковской устойчивостью, и жёлтый мазок на его лице, казавшийся ламповым бликом, не исчезал при повороте головы. – Один?

Это было спрошено так, словно племянника и одного было много.

Сергей пошевелил плечами и вопросительно потёр ладони. – Ну-с? – его габаритный вид так и пробуждал аппетит.

– Да не все ещё, – придержала Ираида Петровна.

Сергей оглядел собрание, убедился, что не все, и проскользнул, с неожиданной быстротой и ловкостью, вглубь, на диван, к Олесе. Повеяло легчайшим жасмином. Тут же рядом образовался Женин мальчишка.

– Ну, ползи сюда, заместитель, – Сергей поймал его и усадил на колено.

– Чего это, заместитель? – тот даже засопел, устраиваясь поуютнее.

Сергей погладил его по голове с тем же беглым удовольствием, с каким гладят котёнка, и спросил у Олеси:

– Так что, теперь насовсем из родного гнезда?

– Теперь – насовсем, – она ответила с какою-то дополнительной прочностью, будто тоже погладив кого-то внутри.

Голос у неё был особенный, создающий иллюзию непрерывного чувства. Он напоминал, если уж подбирать образ, и Сергей подобрал его, чуть тяжеловесный, поток шампанского, которое кстати и хлопнуло, сочащийся сквозь молотый хрусталь. Впрочем, шампанское открыли долей ранее, так что психическое время опять прыгнуло себе за спину. Этому было своё название, он забыл, но вспомнил, что все Олеси, каких он знал в жизни или хотя бы слышал, говорят именно такими голосами. А больше… да почти никто. Удивительно. Если систематизировать тембры по именам их носителей, то выйдет забавная коллекция.

– У мамы Жанны? – склонился он к чуть прикрытому локоном уху, с умилением глядя на точку от отсутствующей серёжки. Давно уже вслед за Олесей все родственники называли её непутёвую мать, известную своими фрондёрскими выходками, пожалуй, больше, чем картинами, художницу Друзину, мамой Жанной. И точно, и отодвинуто.

– Нет, – тихо сказала Олеся, – она же в Звенигороде. А я…

– Ах да. Надо бы нам, – Сергей растопырил пальцы и сделал сводящий жест. Фужер, правда, пустой, рухнул в блюдце с огурцами.

Тотчас и наверху что-то вздохнуло, грохнуло и рассыпалось. Пауза, и ещё раз, потом раздался приглушённый и какой-то театральный крик, будто репетировали скандал.

– Эка! – Сергей поднял голову и даже приоткрыл рот. Он жил с жадностью первопроходца, много с чем встречаясь впервые, а возвращаясь, иные вещи воспринимал как внове.

Михаил Александрович поморщился в своём углу. Дом, действительно, был доисторический, в шесть этажей, с деревянными перекрытиями, и когда наверху нажимали лёгкой лезгинкой или малолетний буденовец падал с коня, потолок колыхался, как тесто, поигрывал золотистой росписью виноградника, – и высота становилась тревожной, а вся пышная обстановка казалась устаревшей и недостоверной.

Кто-то, словно чтобы обернуть квартиру в защитный чехол, переключил потайные кнопки. Большой свет потух, зажглись два торшера и бра, и полился негромкий медовый шлягер. Теперь сморщился Сергей.

– Не нравится? – участливо спросила Олеся.

– Ресторанная музыка, – заявил он.

– Мама! – она отменяюще шевельнула рукой.

А вот это всегда резало слух. Хотя старшие Венециановские взяли Олесю лет с трёх, сразу после того, как Жанну задержали на Красной площади с какими-то абсурдистскими плакатами, в компании бывших лимоновцев и двух эстонцев, и так и воспитывали вместе с Леночкой, из единственной дочери превратившейся в старшую, и Олеся всё детство легко знала, что у неё две мамы, в самом обращении, особенно теперь, когда она уже покидала, уже покинула их, было что-то неестественное, надавленное. Куда проще звучало, когда она называла Михаила Александровича папой, – другого и не было. Вообще, Ираиде Петровне не слишком повезло с сёстрами.

Но были ещё двоюродные, обе с мужьями, и один из них, кого Сергей видел впервые или просто хорошо забыл, присел, крякнув на спину, к Михаилу Александровичу. Оттуда зашелестело: объективизм, остеохондроз, оползень, оппозиция… Сергей вздохнул и опять повернулся к Олесе:

– Что же она сейчас? В работе? Пишет? Лет пять назад, помню, она устроила шикарную выставку. Мы как раз там что-то снимали. Я в этом, признаться, мало смыслю, но тогда – произвело…

– У неё сложности, – по-прежнему тихо, только ему, но не прячась за слова, произнесла Олеся. Теперь не ручей, не шампанское, а песчаный ветер перекатывал хрусталики. – Работы почти нет. С союзом рассорилась, выставляться негде. Даже не в этом дело, а… как-то она теперь… очень одна.

Она говорила тревожные вещи, о настоящем болезненном смысле которых ещё нужно было догадываться, но лицо её при этом оставалось очень спокойным, даже – покоящим. На бледную, почти белую кожу румянец находил зарёю, – и тогда ниспосланный свет ослеплял неуёмно; но стоило заре соскользнуть, сияние сбегалось внутрь, и возвращалось собственное, земное, тихое и мягкое, как вербняк в конце тёплого сентября. О красоте её трудно было судить, может быть, потому, что черты лица растворялись в огромных глазах, распахнутых, поглощающих и тоже очень спокойных, светло-голубых. Пусть банальное озеро под кисейным небом, окружённое сухими, чуть колышущимися травами, – но какой глубины…

Сергей подумал, что у мамы Жанны всю жизнь сложности, но вслух сказал, а он-то тихо говорить не умел:

– Известная история. Бунтари всегда прокладывают дорогу конформистам. Их используют… я не знаю… как било, а они изумляются, когда им говорят, мол, ваша музыка несвоевременна, она не выражает актуальных требований. Что, такое может быть с музыкой? Да всё в головах…

Он начал горячиться и даже постучал себя по голове, но тут Евгеньевич, который, оказывается, так и не слезал с колена, поинтересовался, что такое било. Сергей стал разъяснять и почувствовал, что вспотел. Теперь, чтобы стянуть нитяной пуловер, нужно было выкарабкаться из-за стола. По пути он открыл форточку, и тут пропел звонок, игравший кусочек «к Элизе».

– Вот, – сказал Сергей, ни к кому особенно не обращаясь, – мотивчик, а ведь как бьёт по нервам.

Он вышел и в коридор, тесноватый по сравнению с остальной квартирой. Когда-то её переделывали. Дверь открыла всё та же дежурная, костлявая дама не своего возраста и с такою прямой спиной, что хотелось ей поклониться. Сергей слегка опешил, когда пришедший обратился к ней столь церемонным образом:

– Вечер добрый и с праздником, Василина Вязеславовна.

– Антип, – последовал не менее учтивый ответ, – вы, наверное, единственный, кто помнит моё отчество. Во всяком случае, выговаривает его.

– Примите, – протянул Антип ей свёрток.

– С каким это праздником? – нахмурился Сергей, когда Василина, её, и вправду, тут все так запросто называли, удалилась на кухню.

– Ну, у неё же праздник, – тоном отмахнулся Антип.

Сергей шумно вздохнул и сказал себе, что вопиющая толерантность примиряет, вместе с людьми, с их изъянами, а там – и пороками. Задумываясь же, он несколько остолбеневал. Антип нагнулся мимо него к ботинкам. Движение – один шнурок послушно развязался, другой нет. Мысль знала, что надо подцепить поточнее, но замёрзшие, деревянные пальцы рванули и лишь затянули узел. Антип завозился, кляня вчерашнюю стрижку ногтей. Завязанный ботинок с ноги бы не слез, но он и это попробовал. Где-то над ним возвышался Сергей, в двери, наверно, ещё натёк народ, и возвращалась из кухни Василина. Она его и выручила – присела и в три секунды расколдовала узел. Они выпрямились – он красный и вмиг запыхавшийся, она безмятежная. Никого больше в коридоре не было, и Сергей исчез.

– Вот, – пробормотал Антип, – задача развязывания. Есть такие, что никакой компьютер…

– Пожалуйте, – произнесла Василина и придвинула тапочки, сама не покидая коридора.

Антип обернулся спросить, что ли, он, и припозднившись, всё ж не последний. Василина невнятно качнула головой. Кто-то начал и оборвал на фортепиано, и будто сама собой распахнулась портьера, дополняющая дверь, – вход был обставлен с почти нелепой театральностью, если удалось бы, конечно, чьёму-то воображению это отметить.

Он пожал руку, другую, коснулся губами тётиной щеки, второй раз в жизни, чем очень поразил её, и ещё кому-то – думал, что улыбнулся, но в беглом зеркале промелькнуло растрёпанное, уже бледное и чуть ли не напуганное лицо.

Возле Олеси никого не было. Вверху грохнуло и раскатилось. Дом зашатался, болтливая балка вырвалась и полетела вниз, царапнув по уху, неосязаемо расшибла локоть и коряво и точно свалила с ноги тапок. Антип подцепил пушистый комочек, шаловливо оживший, раздвинул руины и плечи и увидел перед собой бесконечную белую скатерть, всю в лунках, рыбёшках и разноцветных палатках. Он понёсся по снежно-алому, на закат, меж щёк, почти полёт, которому только хриплое дыханье и окутавший ресницы иней возвращают скользящий смысл. Минуя белый бархат, – стремительная, хрупко-золотистая вблизи завитушка, конец бесконечности; и, сам как бешеная рыба, он плюхнулся на диван, взял белый кулачок, поцеловал возле серебряного колечка и сказал крошащимся голосом:

– Bon soire. Comme je suis content de toi voir!

Олеся глянула на него без удивления, лишь слабо улыбнувшись толи поцелую, толи случайной рифме.

– Шубу? Оливье? Крабовый?

Он покачал головой, налив себе бокал минералки. Олеся придвинула, ловко сманеврировав меж посудой, фарфоровый коч с аккуратно разложенными по нему румяными лодочками.

– Мамины, фирменные.

Антип подцепил вилкою пирожок с загадочной начинкой, откусил и отложил. Сразу не проглотишь, а жевать – в этом было сейчас что-то невозможное, даже и нечеловеческое. Так вот нередко, следя за существом примитивным, кроликом или муравьём, он видел не то, от чего смеются в зоопарке, гротесковый дубликат человеческих движений, а нечто противоположное – тот регламентированный генами оригинал, на который что бы культура ни наслоила, он просвечивает сквозь неё, напоминая о подлинной причине чувств и желаний. Охватывал страх – потому что гротеском оказывался человек. И нельзя было, а так хотелось освободиться от этого. Освободиться и, что ли, улететь?..

С нескольких сторон стола разом, по совпадению, замолчали, и в трещину влилась пауза, будто ожидающая стука палочки по пюпитру. Вошёл Сергей с каким-то альбомом подмышкой и в очках, теперь чрезвычайно похожий на Пьера Безухова. Вернее, на актёра, играющего роль Пьера. Оправа у очков была тонкая, а линзы значительные. Он посмотрел на занятое место и мрачно опустился в кресло под одним из торшеров. Кресло заскрипело.

Михаил Александрович поднялся с чуть заметным, но заметным таки для чуткого глаза усилием и, в самом деле, звякнул ножиком о мутную, словно не из стекла, а из кварца, заграничную бутылку. Он был очень высок и худ, отдалённо напоминая Дон Кихота. Все знали, что он заядлый лыжник, держит форму круглый год, а на лето у него припасены две пары роллеров, плюс футбол, однако каждый раз тому, кто его давно не видел, он казался не просто худым, а похудевшим.

Прежде всего, сказал он, надо поздравить с праздниками прошедшими и текущими, хотя отношение к этому теперь разное, но не забудем и дни рожденья, недавно состоявшиеся, Сергея Григорьевича, не отмеченный по причине отсутствия маленького юбиляра (он хихикнул над случайной остротой), и, среди тех, кто не с нами сегодня, Жанны Петровны, уже в этом году, а также, если говорить о рождении, но об этом чуть позже, а возвращаясь, тут открывается новая страница в жизни нашей семьи, отчасти и печальная, но в то же время светлая, поскольку наша милая Олеся открывает для себя новое поприще, и все мы надеемся, что она не затеряется и не закружится в столичной суете, а достигнет тех вершин, на подступах к которым уже радовала нас замечательными картинами, а обещает ещё большего…

– Папа, ну я же только учусь на дизайнера! – звонко возразила Олеся. – Неловко, если кто не знает.

– …и как нам её будет не хватать. Поэтому так важно, чтобы не прерывалась традиция наших общих сборов, чтобы мы по-прежнему оставались единой дружной семьёй. За это и предлагаю опустошить ваши бокалы.

Он опустился – Антип только сейчас заметил – под собственный карандашный портрет, что-то новенькое. Отлично была схвачена складка возле губ, какая-то простоватая, даже наивная, немножко хитрая, а всё же с умною горчинкой.

– Ты? – показал он бровями Олесе.

– Ну, это пустяки.

– Да ты сама не знаешь, что умеешь, что скрыто под этими простыми линиями. Может, потому что легко дается? А на самом деле – чудо…

Олеся рассмеялась, как ему показалось, благодарно, но повторила, что первый курс, только начало, что вообще – направление дизайна…

– Так дизайнер – это едва ли не больше художника. То же изобразительное умение плюс топология, плюс функциональность, плюс мода…

– Ты так судишь… – три слова, а голос, словно дирижёрская палочка, сыграл вниз, вбок и легко и лукаво вернулся.

– Нет, я, конечно, нетварь… – он отыграл, вложив и смущение, и тонкое, дребезжащее но. – А всё-таки я чувствую какие-то вещи, к которым не приложить ни руки, ни ум, а они беспокоят, чего-то требуют… Ты читала Кандинского?

– Читала?

– Ну, у него есть книга о живописи: по форме – манифест, по содержанию – немного теории, немного автобиографии. Такие косоугольные разноцветные смыслы, очень резко вычерченные. Но есть непонятное… то есть неосязаемое. Я тогда тебе дам?

Она кивнула.

– Может, зайдёшь в субботу? Мама обрадуется.

– У меня в субботу поезд.

Он поймал губами край бокала. Цифры заплясали перед глазами.

– В пятницу встречаемся с подружками…

– А если в четверг?

Она будто не услышала. Только пальцы задумчиво пробежали по скатерти, и в глазах, которые на секунду она подняла к его лбу, было не то размышление, не то сомнение, как в облаке в глубокой небесной голубизне – или растает, или набухнет. Несколько мгновений, перед тем как сказать – возможно, если получится. Несколько невыносимых мгновений.

Поднялся со своего скрипучего места Сергей.

– Я, действительно, того, – сказал он. – Отсутствовал. Тронут, что не забыли, примите же и моё запоздалое новогоднее поздравление.

Он достал из кармана сложенный вчетверо листок, развернул его, несколько секунд продержал перед глазами, вновь свернул, убрал в карман и провозгласил:


– Посвящается Венециановским!

Видеть свет в конце тоннеля,

А тем паче не в конце, —

Это значит, быть у цели,

Даже если, даже если

Неизвестна эта цель.


Это значит, верить в дело,

Для которого ты жил,

До последнего предела,

До последней боли тела,

До последней силы жил.


Это значит, что-то есть же

Выше всех преград и бед,

Что согреет и утешит,

И надежде, и надежде

Не позволит умереть.


Это значит, верить в радость:

Наступает Новый год.

Если светел этот праздник,

То и значит – не напрасно,

Не напрасно!

Жизнь!

Идёт!


При последних словах декламатор вольно и пылко махнул левой рукою. Удар пришёлся точно в ротанговую этажерку. Та качнулась, и стоявшая наверху гипсовая статуэтка высотою в локоть полетела на пол. С грациозностью бегемота Сергей выставил ногу, смягчая удар. Статуэтка притормозила и не грохнулась вдребезги, а тихо тюкнулась. Всего только отвалилась голова. Заготовленный за четверть секунды хозяйкин «ах!» всё же раздался, но немедля вскочил Женя и поднял с пола жертву:

– Да это пустяки! Без осколков. Хороший клей – и будет как новенькая.

И тут вновь вспыхнул звонок. Антип выскользнул из-за стола, потеснив чьи-то колени, и, словно перенимая у Сергея эстафету, пошёл встречать теперь уж последнего гостя. Василина отряхивала того от снега, шёпотом прося его, что лучше выйти на площадку, но он только жмурился, разматывая шарф. Странное дело, неужели за полчаса разразился такой снегопад.

Образ и подобие. Роман

Подняться наверх