Читать книгу Момент - Дуглас Кеннеди - Страница 4
Часть вторая
Глава первая
ОглавлениеБерлин, 1984 год. Мне исполнилось двадцать шесть. И я, как большинство обитателей этого ребячески-наивного уголка взрослого мира, всерьез думал, что все понимаю про жизнь.
Сейчас, оглядываясь назад с высоты прожитых лет, я вижу перед собой неоперившегося птенца, несмышленыша… особенно в делах сердечных.
В те годы я старался не влюбляться. Избегал эмоциональной привязанности и уж тем более был закрыт для громких признаний. Всем нам свойственно переносить во взрослую жизнь модель отношений из детства, и я в каждом романе видел потенциальную ловушку, боялся, что меня затянет в брак, который довел мою мать до преждевременной смерти, а жизнь отца превратил в жалкое существование. «Никогда не заводи детей, – сказал мне однажды отец. – Они посадят тебя в клетку, откуда уже не вырваться». Правда, он говорил это, закачав в себя три мартини. Но сам факт, что он откровенно признался единственному сыну в том, что чувствует себя в западне… как ни странно, заставил меня взглянуть на него по-другому. Отец доверил мне свою боль, и это дорогого стоило. Потому что, сколько я себя помню, его всегда тянуло сбежать из дома. Когда же он был с нами, то просиживал часами в клубах табачного дыма, наливаясь тихой яростью, и даже мне, ребенку, было понятно, что он постоянно борется с самим собой. Он старался играть роль хорошего отца, но у него плохо получалось, так же как и мне не давался образ типичного американского мальчишки. Что ни возьми – спорт, бойскаутов, олимпиады по гражданскому праву или поступление в морскую пехоту, – я везде был в пролете. Меня не хотели брать ни в одну школьную команду. Я не расставался с книгой и не вылезал из библиотеки. Подростком я уже каждый уик-энд бродил по городу, проводя время в кинотеатрах, музеях и концертных залах. В этом, пожалуй, и состоит прелесть манхэттенского детства: все культурные развлечения под рукой. Я был из тех детей, кто ходил на ретроспективу фильмов Фрица Ланга в кинотеатре на Бликер-стрит, покупал ученические билеты на Булеза, дирижировавшего музыкой Стравинского и Шёнберга, зависал в книжных магазинах и вневнебродвейских театрах, которыми управляли сплошь румынские сумасшедшие. Школа никогда не была для меня проблемой, поскольку я выработал определенные навыки прилежания, давно усвоив, что труд – это источник равновесия, что, сосредоточившись на выполнении школьных заданий, можно избавиться от всяких глупых мыслей, которые омрачают жизнь. Отец одобрял мое рвение к учебе.
– Никогда не думал, что буду говорить своему сыну, как мне нравится, что он постоянно учится, читает. Но это действительно впечатляет, особенно если вспомнить, каким балбесом был я в твоем возрасте. Одно меня беспокоит: все эти кино, концерты, театры… ты везде ходишь один. Ни девчонок, ни ребят вокруг тебя нет…
– У меня есть Стэн, – возразил я, имея в виду своего одноклассника, математического гения, который, как и я, был фанатом кино и тоже мог в субботу запросто высидеть четыре фильма подряд.
Он был ужасно толстым и неуклюжим. Но мы оба были одиночками и совсем не вписывались в командный стиль поведения, принятый в старшей школе. Человек часто ищет друзей, которые помогают ему понять, что он не единственный, кто испытывает неловкость в общении с другими или сомневается в себе.
– Стэн – это тот жирдяй, что ли? – спросил отец. Он видел его однажды, когда я пригласил Стэна к нам домой после школы.
– Да, – ответил я. – Стэн довольно крупный парень.
– Довольно крупный, – ухмыльнулся отец. – Будь он моим сыном, я бы отправил его в учебный лагерь для новобранцев, там бы с него согнали весь этот жир.
– Стэн хороший парень, – сказал я отцу.
– Стэн и до сорока не дотянет с таким весом.
Мой отец не ошибся. Мы со Стэном оставались друзьями еще тридцать лет. После блестящей академической карьеры в Чикагском университете он осел в Беркли, где преподавал дико заумную математику в местном университете. Мы взяли себе за правило обязательно встречаться при любой возможности, хотя судьба разбросала нас по разным побережьям. Когда я вернулся в Штаты летом 1984 года, мы созванивались раз в две недели. Стэн так и не женился, хотя у него не было недостатка в подружках, которых, казалось, ничуть не смущал его все увеличивающийся вес. Стэн был единственным, кому я доверил тайну того, что произошло в Берлине в 1984-м, и мне никогда не забыть его слова, которые он произнес, выслушав мою историю: «Наверное, тебе никогда не оправиться от этого».
Джен всегда чувствовала себя неуютно в компании Стэна, поскольку знала, что он находит ее слишком крутой и холодной для меня.
– Любопытный у тебя брак, – заметил Стэн, погостив однажды у нас в Кембридже.
Он приехал в город на конференцию в Массачусетском технологическом институте. Мы поужинали вместе после того, как он сделал доклад по теории бинарных чисел. Это была захватывающе обскурантистская лекция. Стэн оставался Стэном, педантом до мозга костей; его выступление вызвало у меня умиление, но Джен сочла его саморекламой. За ужином в афганском ресторане (это был его выбор), куда мы отправились после лекции, она пару раз намекнула на то, что ей неприятна манера Стэна щеголять эрудицией и ученостью. Когда Стэн поздравил меня с публикацией моей последней книги – о рискованной экспедиции в канадскую Арктику, – Джен не удержалась от колкости:
– Пожалуй, это первая в истории книга о взаимоотношениях между собачьими упряжками и хроническим солипсизмом автора.
Стэн промолчал. Но после ужина – Джен ушла раньше, сославшись на утренние слушания в суде, – когда я провожал друга до его гостиницы на Кендалл-сквер, он все-таки сказал:
– Ты из тех, кто постоянно стремится сбежать, несмотря на то что больше всего в жизни тебе хочется прикипеть к кому-то душой. Но, как и все мы, ты алогичен. Ты женился на женщине, которая – как ты, наверное, и сам уже понял – никогда не подпускала тебя к себе. Что, в свою очередь, заставляло тебя уезжать из дому и создавать необходимую дистанцию, чтобы защититься от ее холодности. Забавно, не так ли? Она жалуется, что ты постоянно в разъездах, но при этом делает все возможное, чтобы держать тебя на расстоянии. И теперь вы оба оказались заложниками ситуации, которую может разорвать только развод…
Он помолчал, чтобы я мог переварить его слова. Потом с еле уловимой иронией в голосе произнес:
– Хотя откуда мне знать, как это бывает, верно?
Когда спустя несколько недель его закупоренные артерии не выдержали – и я рыдал взахлеб, получив известие о его смерти, – тот наш последний разговор в Кембридже вновь всплыл в моей памяти и с тех пор не давал покоя. Услышав от других правду о себе, мы часто интерпретируем ее так, как нам это удобно. «Джен, может, холодна и капризна, но кто еще будет мириться с моими отлучками и отшельничеством?» Теперь-то я понимаю, что на самом деле хотел сказать мой самый преданный и лучший друг: я заслуживаю женщину, которая любила бы меня таким, какой я есть… и если бы такое случилось в моей жизни, я мог бы остановить свой нескончаемый бег.
Однако я слишком привык к такой модели отношений. С тех пор как во мне проснулся интерес к женщинам, я обнаружил, что не терплю постоянства. Если кто-то приближался ко мне слишком близко, если я чувствовал влечение или любовь, тут же начинал искать пути отхода. Я научился разрывать путы привязанности и даже преуспел в этом. Мой талант проявился особенно ярко уже в Нью-Йорке, куда я вернулся после окончания колледжа, полный решимости стать писателем… Как там говорила Эдна Сент-Винсент Миллей? «Детство – это королевство, где никто не умирает». Я был дитя поколения, не знавшего нужды и лишений, не раздавленного катком войны, и моя ранняя молодость была счастливой порой – если только не считать смерти матери, – не омраченной суровой реальностью. Я не думал о скоротечности времени, не видел необходимости в том, чтобы смотреть на жизнь в перспективе. Можно сказать, что я жил моментом. Как только мне вручили диплом колледжа, я первым же автобусом уехал в Нью-Йорк, где был принят на работу помощником редактора в издательстве. Это был 1980 год, и моя стартовая зарплата составляла шестнадцать тысяч долларов в год. Я не проявлял особого интереса к издательскому делу и, конечно, никогда не видел себя редактором. Но работа позволяла мне арендовать небольшую студию на углу 6-й улицы и жить припеваючи. И я с головой окунулся в работу – разбирал завалы из никому не нужных рукописей начинающих авторов. Но зато я смотрел по пять фильмов в неделю и по еще действующему студенческому покупал дешевые билеты в филармонию и на балет. Я засиживался допоздна, пытаясь писать короткие рассказы, и, бывало, выползал из своей конурки, чтобы успеть на последний ноктюрн в джаэ-клуб. Тогда же я познакомился – к своему удивлению – с виолончелисткой по имени Энн Вентворт.
Это была молодая женщина, гибкая как тростинка – иначе и не скажешь, – высокая, со светлыми струящимися волосами и прозрачной кожей (неужели идеал существует?). Помню, как впервые увидел ее на импровизированном бранче в квартире своего приятеля, жившего по соседству с Колумбийским университетом. Его берлога была такой же малогабаритной, как и моя. Но в ней было четыре венецианских окна, сквозь которые комнату заливало каким-то божественным светом. Когда я впервые увидел Энн, на ней была прозрачная шелковая юбка, и в золотистом сиянии утреннего солнца сквозь ткань просвечивали ее длинные ноги. Я тотчас подумал, что это и есть та самая нью-йоркская богемная девушка моей мечты… с виолончелью в придачу.
Она не просто играла на виолончели – она была одаренной. Даже ее сокурсники по Джульярдской школе говорили о ней с придыханием, называя великим талантом и интеллектуалкой.
Но что мне больше всего запомнилось в Энн, так это то, что в ней удивительным образом сочетались житейская практичность и наивность. Она блестяще разбиралась в литературе и музыке. Меня это восхищало. Как и ее улыбка с какой-то легкой грустинкой – намек на то, что, несмотря на излучаемый оптимизм (Энн предпочитала видеть стакан наполовину полным, а жизнь представляла смелым предприятием, сулящим большие возможности), она была рефлексирующей натурой. Энн могла расплакаться, когда смотрела кино или слушала музыку (особенно медленные пассажи сонат Брамса). Она плакала после секса, которому мы предавались при каждом удобном случае. И особенно горько она плакала, когда спустя четыре месяца я разорвал наши отношения.
И не то чтобы между нами что-то разладилось или меня утомили постоянные конфликты. Нет, единственной ошибкой Энн стало ее признание в том, что она меня любит, любит по-настоящему. Однажды она организовала для нас длинный уик-энд в их семейном бунгало в Адирондакских горах. Это было 30 декабря. За окном кружился пушистый снег. В камине горел огонь, и по бунгало разливался ароматный запах сосны; мы только что сытно отужинали и допили бутылку вина. Обнявшись, мы сидели на диване. Заглянув мне в глаза, она вдруг сказала:
– Знаешь, мои родители познакомились в двадцать лет, и с тех пор они вместе… вот уже четверть века. Мама как-то сказала мне, что в тот момент, когда она увидела моего отца, сразу поняла, что это Он. Ее судьба. Вот и я почувствовала то же самое, когда встретила тебя.
Я натянуто улыбнулся, пытаясь замаскировать неловкость. Но в душе понимал, что неправильно реагирую на ее слова, такие важные и так красиво произнесенные. Энн это заметила и крепче обняла меня, сказав, что не пытается меня заарканить; напротив, она готова ждать, если я на год уеду в Париж (где я планировал заняться писательством) или если я не готов жениться, пока нам обоим не исполнится двадцать пять.
– Я не хочу, чтобы ты чувствовал какое-то давление с моей стороны, – произнесла она тихо и нежно. – Я просто хочу, чтобы ты знал: для меня ты – мужчина моей жизни.
Больше мы к этой теме не возвращались. Но когда через несколько дней вернулись в город, я за одну ночь написал синопсис возможной книги о путешествии по Нилу от Каира до Хартума. Следующая неделя ушла на то, чтобы сочинить пробную главу, в основе которой лежал опыт моей двухнедельной поездки в Египет тем летом, когда я окончил колледж. Благодаря работе в издательстве я был знаком с литературными агентами, и мне удалось заинтересовать одного из них. Агент разослала мое предложение нескольким издательствам, и в одном ей ответили, что они редко рискуют связываться с новичками, к тому же такими молодыми, как я, но, пожалуй, готовы расстаться с тремя тысячами долларов аванса за книгу. Я тотчас согласился. И попросил отпуск на четыре месяца. Босс отказал мне, поэтому пришлось уволиться. После этого я поделился своей новостью с Энн. Думаю, больше всего ее расстроило не то, что я собирался исчезнуть в дебрях Северной Африки на несколько месяцев, а тот факт, что я вынашивал замысел в течение восьми недель и ни разу не обмолвился о своих планах.
– Почему ты не сказал мне? – тихо спросила она, и в ее глазах застыла боль.
Я лишь пожал плечами и отвернулся. Она взяла меня за руку:
– Я хочу сказать, что, с одной стороны, очень рада за тебя, Томас. Твоя первая книга, да еще по заказу крупного издателя. Это потрясающая новость. Но только я не понимаю, почему ты держал это в секрете.
И снова я пожал плечами, ненавидя себя за трусость.
– Томас, пожалуйста, поговори со мной. Я люблю тебя, и нам с тобой так хорошо вместе.
Я отдернул руку.
– Я больше не могу, – сказал я, и мой голос прозвучал чуть звонче шепота.
Теперь Энн смотрела на меня широко раскрытыми глазами.
– Что ты не можешь?
– Это… быть с тобой. В любом случае, тебе нужен хороший парень, который будет довольствоваться мелкой жизнью…
Как только «мелкая жизнь» слетела с языка, я пожалел об этом. Потому что увидел, как Энн изменилась в лице. Будто ее ударили.
– Мелкая жизнь? Это то, что, по-твоему, я хотела для нас?
Конечно, я знал, что Энн нельзя назвать копией моей матери. Знал я и то, что она никогда бы не ввергла меня в домашний ад, в котором варился мой отец (даже при том, что он сам приложил руку к созданию этого ада). И какими бы убедительными ни были ее обещания не торопить меня с женитьбой, беда заключалась в том… что она любила меня. Она призналась, что я – тот человек, с которым она хотела прожить всю жизнь. Я просто не мог взять на себя такую ответственность. Поэтому и сказал:
– Я не готов к столь серьезному шагу, которого ты ждешь от меня.
И снова она потянулась ко мне. На этот раз я не позволил ей взять меня за руку. И снова в ее глазах были боль и недоумение.
– Томас, прошу тебя, не отталкивай меня вот так. Поезжай на три, на четыре месяца в свой Египет. Я буду ждать тебя. Это ничего не изменит между нами. И когда ты вернешься, мы сможем…
– Я не вернусь.
Ее глаза наполнились слезами. Она заплакала.
– Я не понимаю, – тихо сказала она. – Мы были…
Она замолчала на мгновение, а потом произнесла слово, которого я ждал и боялся:
– …счастливы.
Последовало долгое молчание. Она ждала моего ответа. Но не дождалась.
Прошли месяцы, и вот я проснулся в убогой каирской гостинице с чувством невероятного одиночества и растерянности. Я поймал себя на том, что снова и снова прокручиваю в голове тот разговор с Энн и задаюсь вопросом, почему оттолкнул ее. Конечно, у меня был ответ. Я пытался убедить себя в том, что поступил правильно, что так будет лучше. В конце концов, я принял честное и смелое решение. Я не стал связывать себя этими чертовыми узами обязательств. Я мог свободно порхать по жизни, пускаться в авантюры, флиртовать, колесить по свету, бежать хоть на край земли. И мне всего-то было чуть за двадцать, так зачем связывать свою жизнь с женщиной, которая подрежет крылья, закроет пресловутые горизонты?
Но был еще один вопрос, который терзал меня в ту ночь в каирском отеле: а ты-то любил Энн Вентворт?
На него у меня был один ответ: будь я открыт для любви, она бы непременно пришла. Но поскольку я ужасно боялся любить и быть любимым… то, наверное, лучше было сразу сжечь мосты, уничтожив надежду на совместное будущее.
После той мучительной nuit blanche[4] в Каире я решил покончить с сантиментами. И с таким энтузиазмом впрягся в работу, прочесывая Египет вдоль и поперек, что сам удивлялся собственной прыти. Каждый день я находил для себя что-то новое, неизведанное, экстремальное, и на сомнения и рефлексии не оставалось ни времени, ни сил. Но спустя полгода, когда я «на перекладных», через Рим, добрался из Каира в Нью-Йорк, ощущение внутренней пустоты снова захлестнуло меня. Я вернулся в свою квартиру, которую на время отсутствия сдавал приятелю-актеру, и обнаружил, что понятие о личной гигиене у моего квартиранта было на уровне крысы. Первую неделю я только и занимался дезинфекцией своего жилища, пытаясь решить проблему тараканов, которая приобрела масштаб катастрофы. Когда квартира вновь стала пригодной для жилья, я убил еще две недели на ремонт – перекрашивал стены, циклевал пол, менял плитку в ванной. В глубине души я знал, что за этим порывом стоит вовсе не страсть к чистоте и порядку. Затеянный ремонт был поводом уклониться от необходимости подхлестнуть работу над книгой, а еще он отвлекал меня от навязчивой идеи позвонить Энн Вентворт и разведать, не хочет ли она меня вернуть.
По правде говоря, я сам не знал, чего хочу. Я скучал по ней, но в то же время понимал, что мой звонок будет означать капитуляцию. Искушение было велико – по вполне понятным причинам. Очаровательная, талантливая и (самое главное) душевная женщина, которая обожала меня и хотела только лучшего для меня, для нас. Неудивительно, что по вечерам я буравил взглядом телефон и уговаривал себя снять трубку и позвонить. Правда, тут же одергивал себя, напоминая, каким может быть продолжение.
Только теперь я могу понять логику молодого человека, убеждающего себя в том, что впереди ждут новые приключения, которыми так богат этот большой и неизведанный мир, а стабильность и счастье – это всего лишь синонимы западни.
Так что телефонная трубка покоилась на рычаге, и Энн так и не дождалась моего звонка. Все бы ничего, но заказ на книгу никто не отменял. Так что, как только подсохла свежая краска и на моем крохотном островке манхэттенской недвижимости воцарился прежний порядок, я засел за работу. На моем банковском счете лежало 3500 долларов, и я прикинул, что шести месяцев мне вполне хватит, чтобы скроить из своих многочисленных путевых заметок некое связное повествование. В те времена жизнь на Манхэттене была доступна не только корпоративной элите. Аренда студии обходилась мне ежемесячно в 310 долларов. Но в кино по-прежнему можно было сходить за пять долларов. Дешевые места в Карнеги-Холл стоили восемь долларов. Позавтракать в украинской кофейне на углу моего дома я мог за два с половиной доллара. Зная, что банковской заначки мне в лучшем случае хватит на четыре месяца безбедной жизни, я нашел работу в книжном магазине на новомодной 8-й улице. Четыре доллара в час, тридцать часов в неделю. Эта зарплата покрывала мои расходы на еду, предметы первой необходимости и даже позволяла пару раз в неделю посещать ночные заведения.
Те восемь месяцев, что я корпел над книгой «Под палящим солнцем: Египетская эпопея», теперь представляются мне счастливым и беззаботным временем. Ни обязательств, ни долгов, ни брачных уз. Напечатав последнюю строчку своей первой книги – январской ночью, когда за окном свирепствовала снежная буря, – я отметил это событие бокалом вина и сигаретой, потом упал в кровать и проспал четырнадцать часов кряду. Затем последовали несколько недель мучительных правок, когда я вычеркивал повторы, бредовые фразы, избитые метафоры и прочие ляпы, которые обязательно прокрадываются в черновики. Я лично доставил рукопись издателю. После чего укатил на пару недель в Ки-Уэст, в гости к однокашнику, где устроил себе дешевый отдых в американских тропиках: нежился на солнце, выпивал в барах, упорно не читал романы Эрнеста Хемингуэя и старался не думать о судьбе своей книги.
Но все сложилось как нельзя лучше: Джудит Каплан, мой издатель, назвала книгу «удачным дебютом» и «приятным чтивом». Ее публикация не осталась незамеченной: по меньшей мере в шести общенациональных изданиях появились положительные отзывы. Однако все решила короткая заметка в «Нью-Йорк таймс». Мне позвонили сразу несколько редакторов популярных журналов. Книгу издали тиражом в четыре тысячи экземпляров, и остатки были быстро распроданы по заниженной стоимости. Но главное было то, что я опубликовал свою первую книгу. И Джудит, решив, что я подаю надежды (особенно в свете той знаковой заметки в «Таймс»), пригласила меня на ланч в дорогой итальянский ресторан через неделю после моего возвращения из Аддис-Абебы, куда я ездил по заданию журнала «Трэвеллер».
– Тебе известно, как Толстой отзывался о журналистике? – спросила она, узнав о том, что я завален предложениями от журналов и уже давно забросил работу в книжном магазине. – Он называл ее борделем. И, как это бывает в борделях, однажды став его клиентом, ты быстро превращаешься в завсегдатая.
– Я рассматриваю работу в журналах исключительно как возможность путешествовать по миру за чужой счет и вдобавок получать по доллару за каждое слово.
– В таком случае, если бы я предложила тебе подумать о новой книге для нас…
– Я бы ответил: «У меня уже есть идея».
– Что ж, отличное начало. И как звучит эта идея?
– Коротко: Берлин.
Следующие полчаса я рассказывал о том, какой видел свою жизнь в Берлине, где планировал написать что-то вроде документально-художественного романа… о двенадцати месяцах на этом западном островке свободы, зажатом в тисках восточного монстра, где два великих «изма» двадцатого столетия трутся друг о друга, подобно тектоническим плитам; о городе, который гордится своим анархизмом и традициями полусвета и где по-прежнему витает дух декаданса Веймарской республики. Тем интереснее он был для человека со стороны, мечтающего окунуться в нервную, замкнутую реальность великой столицы с бурным и зловещим прошлым, ныне обреченной на сожительство с постылым серым коммунизмом.
– Только не говори мне, что все это ты придумал сейчас, – сказала Джудит, когда я замолчал. – Но звучит заманчиво, может получиться чертовски увлекательная книга… особенно если ты повторишь успех своей египетской эпопеи и так же интересно расскажешь о людях, с которыми повстречаешься. В этом твоя сила, Томас: тебя завораживает мир чужих судеб, и ты, как никто, понимаешь, что каждая жизнь – это отдельный роман. – Она прервалась на глоток вина. – А теперь иди домой и пиши убойный синопсис, чтобы мне не пришлось воевать с отделом продаж и маркетинга. И попроси своего агента, пусть мне позвонит.
Синопсис был написан и представлен через неделю. А еще через три недели я получил «добро» от своего издателя (о, эти славные времена, когда издательский бизнес был честным, готовым поддержать даже самый скромный замысел, я уж не говорю про внимание к авторам). Мой агент тоже постаралась, выбив для меня аванс в девять тысяч долларов – с немедленной выплатой половины. Учитывая, что эта сумма втрое превышала мой первый контракт, я был на седьмом небе от счастья. Тем более что мне удалось помахать новым контрактом перед носом редакторов нескольких журналов, что вылилось в три заказа от «Трэвеллер», «Нэшнл географик» и «Атлантик мансли», которые пополнили мой банковский счет еще на пять тысяч. Я начал наводить справки о стоимости жизни в Берлине и обнаружил, что в дешевом квартале Веддинг можно найти комнату за 150 марок в месяц, что по тем временам составляло около ста долларов. Решив, что книга только выиграет, если мне удастся изнутри понаблюдать за перипетиями «холодной войны», я отправил свое резюме и экземпляр египетской книги на «Радио "Свобода"» в Вашингтон. Эта радиостанция, финансируемая правительством США, транслировала новости – а с ними и американский взгляд на мир – на все страны за «железным занавесом». В сопроводительном письме я объяснил, что планирую провести год в Берлине, и поинтересовался, нет ли в их берлинском бюро вакансии для писателя.
Я не рассчитывал получить ответ и мысленно записал себя в аутсайдеры. Мне казалось, что эта организация принимает на работу исключительно ярых антикоммунистов, к тому же билингвов. Но однажды вечером – о, чудо! – пришло письмо из Вашингтона. Мне писал некий джентльмен по имени Хантли Кренли, директор по составлению программ. Он сообщал, что его крайне заинтересовали моя книга и резюме, так что он отправляет их Джерому Велманну, шефу берлинского бюро «Свободы». По прибытии в Берлин мне следует обратиться к нему. А уж мистер Велманн сам решит, принять меня или нет.
Спустя неделю – снова сдав квартиру в субаренду, собрав свой единственный чемодан и облачившись в тяжелую армейскую шинель – я сунул это письмо в англо-немецкий словарь, который закинул в сумку. Погасив свет и заперев дверь на оба замка, я отправился на автобусе в аэропорт Кеннеди. Был мрачный январский вечер с ледяным дождем, который никак не хотел смениться снегом. В аэропорту я зарегистрировал свой багаж, получил посадочный талон, прошел секьюрити-контроль и втиснулся в узкое кресло самолета. Глядя, как исчезает в вечернем полумраке манхэттенский пейзаж, я убаюкивал себя привычным виски и, как только лайнер набрал высоту и устремился на восток, провалился в сон.
После многочасового сна голова была тяжелой и гудела – сказалось количество выпитых порций скотча. Я посмотрел в иллюминатор и не увидел ничего, кроме плотной серой массы облаков. Потом облака сменились дымкой, дымка растаяла, и там, внизу, открылась…
…земля. Квадратики полей. Здания. Очертания большого города вдоль изрезанной линии горизонта. Это зрелище разом вывело меня из анабиоза, в котором я провел ночь, скрючившись в кресле. Прошло еще минут десять, прежде чем самолет коснулся земли. Я полез в карман, достал кисет с табаком и листки бумаги для самокруток – они были моими постоянными спутниками еще со времен последнего курса колледжа, а в последний год помогали переживать муки творчества. Проще говоря, я стал заядлым курильщиком, пока писал свою первую книгу, и теперь, чтобы протянуть день, мне требовалось не меньше пятнадцати сигарет. Вот и сейчас, хотя не погасло табло, я уже доставал свои курительные причиндалы и ловко мастерил самокрутку, чтобы затянуться сразу, как только зайду в здание терминала.
Земля. Поля. Здания. Типичный многоэтажный силуэт Франкфурта, самого меркантильного и эстетически пресного из германских городов. Я начал учить немецкий еще на первом курсе колледжа. Между нами всегда были сложные отношения: любовь к плотным формам и структурному порядку немецкого языка сочеталась с отчаянием, которое охватывало меня, когда я зубрил дательный падеж и слова длиной в десятки букв, немыслимые для запоминания, особенно если живешь в другой стране. Какое-то время я носился с идеей поехать учиться в Германию, но вместо этого взялся редактировать студенческую газету. Как я мог думать, что быть главным редактором университетской газеты важнее и престижнее, чем играть роль принца-студента[5]где-нибудь в Тюбингене или Гейдельберге и болтаться по европейским столицам? Это был первый и последний раз, когда я сознательно принял карьеристское решение, и оно же стало для меня хорошим уроком. Я понял: если перед тобой стоит выбор между чем-то практическим, с перспективой профессионального роста, и возможностью исчезнуть из города, всегда выбирай последнее.
И вот теперь – словно в подтверждение усвоенного урока – я снова громко хлопнул дверью перед носом привычной жизни и прыгнул в самолет, улетающий на восток. После того как мы приземлились во Франкфурте и прошли положенные пограничные формальности, я пересел на другой рейс, чтобы отправиться еще дальше на восток. Меньше чем через час я выглянул в иллюминатор. Вот она, прямо под нами.
Стена.
Пока самолет, снижаясь, кружил над восточной границей Берлина, очертания этой длинной, змеевидной бетонной постройки становились все более четкими. Даже с такой высоты она производила впечатление основательной, суровой, нерушимой. Но прежде чем облака рассеялись и Стена стала театральной реальностью, мы тридцать минут сотрясались в турбулентном воздушном пространстве Германской Демократической Республики, вынужденные (как объяснил американский пилот) спуститься до десяти тысяч футов, чтобы пролететь над территорией этой чужой страны.
– Они опасаются, что если гражданские самолеты поднимутся выше, – объяснила мне дама с соседнего кресла, – то смогут вести разведку с воздуха. В интересах врага, каковым они считают все страны, не входящие в Варшавский договор и «братский союз» социалистических тюрем, таких как Куба, Албания, Северная Корея…
Я с любопытством посмотрел на свою соседку. Чуть за пятьдесят, в строгом костюме, грубоватое лицо; она попыхивала сигаретой НВ (пачка лежала на подлокотнике), и в ее глазах отражался утомленный ум человека, повидавшего многое из того, что лучше бы никогда не видеть. Я это сразу почувствовал.
– У вас был опыт знакомства с такой тюрьмой? – спросил я.
– Почему вы так решили? – спросила дама, глубоко затянувшись сигаретой.
– Просто предположил.
Она затушила сигарету и тут же потянулась за следующей:
– Я знаю, через две минуты они включат табло «Не курить», но, пролетая над этим местом, я просто не могу не закурить. Это как павловский условный рефлекс.
– И когда же вы вырвались на свободу?
– Тринадцатого августа 1961 года. За несколько часов до того, как они закрыли все границы и начали строить этот «Антифашистский оборонительный вал», который вы видите внизу.
– Как вы узнали, что надо уезжать?
– Вы задаете много вопросов. И у вас неплохой немецкий. Вы журналист?
– Нет, просто человек, который задает много вопросов.
Она сделала паузу, бросив на меня вопросительный взгляд и явно раздумывая, можно ли мне доверить свою историю; и в то же время она горела желанием поделиться ею.
– Хотите настоящую сигарету? – спросила моя соседка, заметив, что я скатываю самокрутку на крышке чемоданчика с пишущей машинкой «Оливетти».
– Не откажусь.
– Забавная машинка, – сказала она.
– Подарок в дорогу.
– От кого?
– От моего отца.
Вечером накануне моего отъезда я договорился встретиться с отцом в его любимой «японской точке» – такой называл японский ресторан на Лексингтон-авеню, куда любил захаживать в сороковые. За ужином он опрокинул три «Сакетини» (мартини с саке), а потом попросил официанта принести ему кое-что, оставленное в гардеробе. Так я получил в подарок авторучку и новенькую красную пишущую машинку «Оливетти» – чудо современного итальянского дизайна. Я опешил от такой щедрости и был впечатлен его хорошим вкусом. Но когда я сказал ему об этом, он лишь рассмеялся:
– Дорис – баба, с которой я сейчас живу, – это она выбирала. Сказала, что такому известному писателю, как ты, необходима крутая пишущая машинка. Знаешь, что я ей ответил? «Когда-нибудь и я прочту книгу своего сына».
Он вдруг поморщился, спохватившись, что разоткровенничался и сболтнул лишнее.
– Должно быть, он славный человек, – сказала моя соседка, разглядывая стильный пластиковый футляр красного цвета, в котором хранилась машинка.
Я ничего не ответил. Только улыбнулся. Она это заметила:
– Не угадала?
– Он сложный человек.
– И наверное, очень вас любит… только не знает, как это выразить. Отсюда и такой красивый подарок. Если вы не журналист, тогда точно писатель.
– Так кто вам подсказал, что пора бежать из ГДР? – спросил я, быстро сменив тему.
– Никто. Я подслушала разговор. – Она опустила голову и понизила голос: – Мой отец… он был видным партийцем в Лейпциге. И входил в группу особо доверенных лиц, которые получали информацию из Берлина, с самого верха. Мне было тридцать в то время. Замужем, детей не было, мечтала бросить мужа – функционера из правительственного ведомства, где я тоже работала. Поскольку мой отец занимал высокий пост, меня устроили на должность, которая считалась пределом мечтаний по гэдээровским стандартам: старший администратор одной из крупнейших международных гостиниц города. Каждую субботу я приходила на обед к родителям. Мы были очень близки, тем более что я была их единственным ребенком. Отец души во мне не чаял, хотя я – из-за его высокого положения в партии – никогда не выражала вслух то, что думала. Что наша страна все больше напоминает место, где ты либо с партией, либо перед тобой закрываются все двери. Я хотела путешествовать по миру. Но выехать куда-то было просто невозможно, разве что в другие, такие же серые братские социалистические государства. Конечно, я не озвучивала свои настроения родителям, убежденным коммунистам. Но вот однажды, во время субботнего обеда, я отлучилась в ванную, а возвращаясь, услышала из коридора, как отец говорит матери, что в воскресенье ей следует остаться дома и не подходить к телефону, поскольку ночью произойдут «великие перемены». У меня было такое чувство, будто земля уходит из-под ног. В последние недели и даже месяцы ходили упорные слухи, что правительство готовится наглухо закрыть границы, которые в Берлине все еще оставались условными. Я поняла, что у меня в запасе всего несколько часов и надо действовать, если я действительно хочу вырваться. Я посмотрела на часы. Было без двенадцати минут три.
Я взяла себя в руки. Как ни в чем не бывало, вернулась в гостиную. Допила кофе с родителями, а потом извинилась, сославшись на то, что договорилась с подружкой поплавать в бассейне. Я поцеловала родителей на прощание, с трудом подавив желание крепко обнять их, особенно отца, потому что чувствовала, что расстаюсь с ними надолго. Потом на велосипеде поехала домой. К счастью, Стефан, мой муж, в тот день играл в футбол со своими коллегами – чиновниками из жилищного департамента. Дома я собрала кое-что из вещей: смену одежды, небольшую пачку западногерманских марок, паспорт и весь запас местной валюты. Сборы заняли у меня минут десять, не больше. Потом я, опять же на велосипеде, поехала на вокзал Хауптбанхоф и села на экспресс до Берлина, который отходил в пятнадцать сорок восемь. Через два часа я была на месте. В Берлине у меня был друг, Флориан, с которым – теперь-то об этом уже можно говорить – у нас была романтическая связь. Не любовь. Просто были отдушиной друг для друга. Встречались, когда он приезжал в Лейпциг или я изредка вырывалась в Берлин. Он был журналистом, работал в партийной газете «Нойес Дойчланд». Но также как и я, втайне все больше сомневался в режиме, в нашем будущем. В свой последний приезд в Лейпциг, двумя неделями раньше, он сказал мне, что у него в Берлине есть друг, который знает место, где можно незаметно проскочить из парка Фридрихсхайн в Кройцберг, минуя пограничные кордоны. Так что сразу по приезде в Берлин я позвонила Флориану. Мне повезло – он оказался дома. Недавно он развелся с женой и в тот день встречался со своей пятилетней дочерью Юттой. Он как раз вернулся домой, проводив дочь к матери, когда я позвонила. Его квартира находилась в районе Митте. Я пешком дошла туда от Александерплац. Подойдя к дому, я попросила его выйти на улицу, опасаясь, что в квартире стоит прослушка. Тогда я и рассказала ему все, что знала, о том, что ночью произойдут «великие перемены» и границу наверняка закроют. Флориан ни разу не задал мне вопрос: «А ты уверена в этом?» Он безоговорочно верил мне. В следующее мгновение он начал размышлять вслух. Ты знаешь, что моя бывшая жена занимает очень высокий пост в партии. Если я сейчас вернусь за Юттой, она может что-то заподозрить. Но когда они завтра закроют границу… И опять-таки, что лучше? Чтобы моя дочь ушла со мной на Запад или осталась здесь, со своей матерью? Этот монолог продолжался несколько минут. Сгустились сумерки. Было около восьми вечера. Время неумолимо утекало. Я посмотрела на часы и сказала, что мы должны уходить сейчас же. Он кивнул и попросил меня ждать на улице. Была теплая августовская ночь. Я выкурила две сигареты, пока ждала его и разглядывала улицу. Серые здания угнетали своим усталым видом, унылыми фасадами, окрашенными в цвета функциональной палитры коммунизма. Я думала об отце и о том, что будет с его карьерой после моего бегства. Я думала о Флориане и надеялась, что он найдет предлог забрать Ютту и увезти ее вместе с нами. Но когда он вышел из дома, на нем лица не было. «Я только что звонил Марии. Но они куда-то ушли. Если подождать, пока они вернутся… да нет, вряд ли она отдаст мне Ютту в одиннадцать вечера, не поинтересовавшись, в чем дело. Так что…» Он опустил голову, и я расслышала, как он тяжело сглотнул подступившие рыдания. Потом он вытер глаза и сказал: «У меня есть второй велосипед. Едем во Фридрихсхайн». За двадцать минут мы доехали от Митте до пограничной дороги. На стороне ГДР дежурили двое солдат из народной полиции, охранявшие ворота, разделяющие Восток и Запад. Но мы видели, что солдаты очень внимательно просматривают документы и никого не пропускают на ту сторону, хотя до сих пор попасть из одного сектора города в другой можно было вполне легально. Мы проскочили в переулок, к жилому дому, который выходил на улицу, параллельную границе. Друг Флориана сказал, что ключ от квартиры будет лежать на крышке силового ящика в холле. Я затаила дыхание, пока Флориан искал его. Наконец мы открыли дверь и оказались в заброшенной квартире: несколько матрасов на полу, грязный туалет, разбитое окно. К оконной раме была прикреплена веревочная лестница. Флориан выглянул на улицу. Сказал, что все чисто. Он сбросил лестницу и приказал мне спускаться вниз. Меня охватил ужас. Я страшно боюсь высоты, а мы были на третьем этаже. Лестница была такой хлипкой, такой опасной, и, едва ступив на нее, я поняла, что она меня не выдержит… хотя в то время я весила всего-то пятьдесят кило. Я сказала Флориану, что не смогу… что мне страшно. Он в буквальном смысле схватил меня за загривок и силой вытолкнул из окна. Спуск занял, наверное, секунд тридцать, потому что, как только я схватилась за веревку, мне стало ясно, что она вот-вот порвется. До земли оставалось метров десять, когда это случилось. Я вдруг полетела вниз – и, поверьте, падение с десятиметровой высоты кажется вечностью. Я приземлилась на левую ногу и раздробила колено. Боль была невыносимой. Сверху раздался громкий шепот Флориана:
«Беги. Беги сейчас же!»
«Ты должен пойти со мной», – зашептала я в ответ.
«Мне надо найти другую веревку. Ты пока иди, я следом. Встретимся через несколько часов у Гедехтнискирхе[6]на Кудамм»[7].
«Я не могу двигаться, – закричала я. – Колено…»
«У тебя нет выбора. Иди».
«Флориан… прыгай!»
«Не стой. Иди».
И он исчез в окне. Колено меня убивало. Я не могла опереться на левую ногу. Но как-то мне удалось, чуть ли не ползком, преодолеть тридцать метров до участка нейтральной полосы, а оттуда уже попасть в западную часть города. Поскольку Стены как таковой еще не было – с колючей проволокой и вооруженными пограничниками, которые стреляли на поражение, – по ту сторону, в Кройцберге, меня не поджидали западноберлинские солдаты. Заметил меня – лежавшую на земле, чуть живую от боли – какой-то турок, возвращавшийся домой. Он присел на корточки и дал мне сигарету. Прошло, должно быть, около часа, прежде чем я услышала рев кареты «скорой помощи», но к тому времени я уже была в полубессознательном состоянии, а потом и вовсе отключилась. Очнулась я в больничной палате. Рядом стоял врач, который сообщил мне, что я не просто сломала колено, но еще и порвала ахиллово сухожилие, так что восемь часов, пока шла операция, находилась под наркозом. Рядом с ним стоял полицейский, который приветствовал меня в Бундесрепублик. Он сказал, что мне несказанно повезло, поскольку сразу после полуночи ГДР закрыла границу.
«Удалось ли проскочить человеку по имени Флориан Фаллада?» – спросила я полицейского.
Он лишь пожал плечами:
«Я понятия не имею, кто пересек границу прошлой ночью. Знаю лишь то, что сейчас покинуть ГДР абсолютно невозможно. Теперь это наглухо закрытое государство».
Наш самолет вдруг клюнул носом и стремительно понесся к земле. Облака расступились, и я увидел, что мы садимся. В последние десять минут полета я как будто перенесся в другое измерение, растворившись в истории этой женщины.
– А вы знаете, что произошло с Флорианом? – спросил я.
– Десять лет я ничего о нем не слышала, – ответила она. – Сама я нашла работу во Франкфурте, тоже в гостиничном бизнесе, за эти десять лет успела выйти замуж и развестись. Я сделала карьеру, стала директором по продажам гостиничной сети «Интерконтиненталь» в Германии. Во время Лейпцигской торговой ярмарки 1972 года я вернулась в свою родную страну с рабочей поездкой. В отеле, где я остановилась, единственной доступной газетой оказалась коммунистическая подстилка, «Нойес Дойчланд». И кто же в выходных данных значился как главный редактор? Флориан Фаллада!
Наш лайнер замер на летном поле. За окном падал снег. К переднему выходу медленно подогнали трап.
– И вы никогда не пытались связаться с ним? Не пытались выяснить, что с ним произошло, почему он не перешел границу вместе с вами?
Она посмотрела на меня так, словно видела во мне самого наивного человека на земле:
– Мое общение с Флорианом стоило бы ему карьеры. И, поскольку я все-таки любила его…
– Но наверняка вам хотелось узнать, почему он не пошел следом за вами?
И опять она окинула меня слегка скептическим, насмешливым взглядом:
– Флориан не перешел границу, потому что порвалась лестница. Возможно, ему не удалось быстро найти еще одну веревку и не хватило времени добраться до нейтральной полосы. Возможно, он не нашел в себе сил бросить дочь. А может, он просто решил, что его долг – остаться в стране, которую он называл своей родиной, несмотря на все лишения, которые она для него готовила. Кто знает? Но тот секрет – что он был в минутах от бегства из страны – знают только двое. Он и я. Впрочем, теперь и вы тоже знаете. И возможно, задаетесь вопросом, почему незнакомая пожилая женщина, которая слишком много курит и слишком много говорит, решила рассказать вам, мистер Молодой Американский Писатель, эту глубоко личную историю.
Да потому, что сегодня я прочитала во «Франкфуртер альгемайне цайтунг», что Флориан Фаллада, главный редактор газеты «Нойес Дойчланд», два дня назад скончался от сердечного приступа в своем рабочем кабинете в Восточном Берлине. А теперь я с вами прощаюсь.
– Как ваше имя? – спросил я.
– Мое имя останется при мне. Но ведь я подкинула вам хорошую историю, ja[8]? Здесь вы найдете немало подобных историй. Перед вами встанет только одна проблема: разобраться, какие из них правдивы, а какие выдуманы от начала и до конца.
Из динамиков вырвался узнаваемый сигнал. Все начали вставать со своих мест и готовиться к встрече с миром, который ждал их на выходе из самолета. Придерживая в руках пишущую машинку, я надел свою армейскую шинель.
– Дайте-ка угадаю, – сказала женщина. – Ваш отец всем своим видом дает понять, что не одобряет род ваших занятий, но у вас за спиной хвастает своим сыном – писателем.
– Мой отец живет своей жизнью, – сказал я.
– И вы никогда не заставите его понять и оценить вашу. Так что не расстраивайтесь. Вы молоды. Ваша жизнь пока еще tabula rasa[9]. Слушайте чужие истории и набирайтесь опыта.
С этими словами она кивнула мне на прощание, возвращаясь в собственную жизнь. Но когда мы прошли в здание терминала и встали у ленты выдачи багажа, она снова оказалась рядом со мной, и я услышал:
– Wilkommen in Berlin[10].