Читать книгу Момент - Дуглас Кеннеди - Страница 5
Часть вторая
Глава вторая
ОглавлениеКРОЙЦБЕРГ.
Молодая женщина упала с лестницы в районе Фридрихс-хайн в Восточном Берлине и, с трудом преодолев тридцать ярдов, оказалась в Кройцберге. Где ее, покалеченную, подобрал случайный прохожий-турок. Уже через несколько часов после этого малозначительного эпизода полоска земли, которую она только что пересекла, стала частью самой укрепленной границы на планете Земля.
Отфридрихсхайна до Кройцберга.
Всего несколько шагов.
Пока не воздвигнута Стена.
И больше ни шагу.
Утром, на третий день своего пребывания в Берлине, я доехал на метро до Морицплац, и прямо передо мной возник контрольно-пропускной пункт на Хайнрих-Хайне-штрассе. Генрих Гейне. Я читал его в колледже. Один из классиков немецкого романтизма – и надо же, теперь его имя носит КПП на границе между Востоком и Западом. Несомненно, власти ГДР ухватились за антибуржуазные поэмы Гейне, сочтя их доказательством его истинной преданности «делу рабочих». Между тем на Западе многие видели в нем одного из самых ветреных литературных персонажей, а его работы, в значительной мере оторванные от повседневной реальности, называли верхом буржуазного нарциссизма и не рассматривали всерьез. Можно по-разному относиться к этому поэту, но я, разглядывая КПП Хайнрих-Хайне, думал только об одном. Как это было с ним при жизни, так оно и продолжается спустя сто двадцать восемь лет после его смерти. Поскольку он был и остается писателем, который соединил в себе противоречия немецкого сознания, то и заслуживает того, чтобы принадлежать обеим частям ныне разделенной земли.
Однако по прибытии в Берлин тремя днями ранее географически я оказался далеко от Хайнрих-Хайне-штрассе. Моим временным пристанищем стал пансион по соседству с Кудамм, в самом сердце элегантной площади Савиньи. Его рекомендовал путеводитель «Берлин по дешевке», который я отыскал в Нью-Йорке. Это была маленькая аккуратная гостиница, предоставляющая номер с завтраком за сорок дойчемарок за ночь, что в 1984 году составляло примерно двенадцать долларов, – цена сносная, если остановиться на недельку-другую, но совершенно неприемлемая для длительного проживания писателя со скромным бюджетом. Обращенный фасадом на оживленную площадь Савиньи, пансион Вайссе был для меня, если хотите, мягкой посадкой в Берлине. Моя комната – с жесткой односпальной кроватью, простой мебелью в скандинавском стиле, безупречно чистым санузлом, прекрасно функционирующим отоплением, звуконепроницаемыми окнами и большим письменным столом, на котором вольготно разместилась пишущая машинка, – приводила меня в восторг. Я пребывал в совершенной прострации после тринадцатичасового перелета из Нью-Йорка через Франкфурт, но матрона на ресепшен – не иначе как сама фрау Вайссе – сразу расположила меня к себе, разрешив заселиться в номер на целых три часа раньше положенного времени.
– Я даю вам номер с очень красивым видом, – сказала она. – И, зная о вашем приезде, мы включили отопление рано утром. В Берлине в эти дни просто арктический холод. Пожалуйста, не рискуйте гулять в такой моров. Мне бы не хотелось, чтобы вы слегли и испортили себе отдых.
Конечно, я не мог усидеть в номере и вышел на прогулку – тремя часами позже, когда утихла вьюга. Я дошел до газетного киоска у станции S-Bahn[11] «Савиньи-плац», где купил газету «Интернэшнл геральд трибюн», пакетик табака, сигаретную бумагу и бутылочку бренди «Асбах-Урбранд» (идея покупки алкоголя в газетном киоске пришлась мне по душе). Потом нырнул в итальянскую закусочную. Съел огромную порцию спагетти «карбонара», запивая домашним красным вином. Прочитал газету и за парой чашек эспрессо выкурил две самокрутки, изучая публику за соседними столиками. Посетителей условно можно было разделить на две группы: бизнесмены в деловых костюмах из близлежащих офисов, располагавшихся вдоль всей Курфюрстендамм, и, судя по стандартному артхаусному прикиду – кожаным курткам, черным водолазкам, очкам а-ля Бертольт Брехт и пачкам сигарет «Житан», представители креативного класса. У меня не было никаких сомнений в том, что языком общения в этой среде был лингва франка, на котором изъяснялась культурная прослойка любого столичного города.
После ланча – мне удалось продержаться на улице минут двадцать, прежде чем свирепый холод загнал меня обратно в гостиницу, – я прошелся по кварталу, мимо уцелевших элегантных бюргерских особняков девятнадцатого века, дорогих и поражающих продуктовым изобилием гастрономов, модных бутиков, отличных книжных магазинов и палаццо классической музыки. Эта прогулка по богатым улицам, больше напоминающая ритмичный танец замерзающего путника, убедила меня в том, что я попал в один из самых приятных кварталов Западного Берлина. А если к этому добавить тепло и уют пансиона Вайссе… так можно сказать, что и в рай.
Мне было совершенно очевидно, что надо как можно скорее выбираться из этого райского уголка. Я ведь хотел написать книгу, в которой пульсирует нерв города. Но разве можно погружаться в атмосферу напряжения, а потом возвращаться домой, в обитель сытой жизни? Нет, я должен был находиться в самом беспокойном квартале.
Возможно, причиной того, что я заранее озаботился вопросом своей «резиденции», толком не изучив географию города, стала книга, которую я читал в те дни. Пока снегопад и холод держали меня взаперти, я проводил время в своей комнате, слушая по радио джаз и зачитываясь романом Кристы Вольф «Размышления о Кристе Т.». Он заинтриговал меня тем, что, хотя автор была признана и обласкана властями ГДР, его нельзя было назвать пропагандистским произведением. Скорее эта сказка о добропорядочной, обыкновенной женщине, проживающей заурядную жизнь в Восточной Германии, была пропитана тихим отчаянием. В романе многое осталось невысказанным, хотя и угадывалось без слов. С каждой перевернутой страницей все сильнее звучал подтекст, протестующий против унылой монотонности общества, которое требует полной покорности. Вот почему у меня сложилось впечатление, что роман на самом-то деле о подавлении личности. Но то, как была выражена эта идея – ни разу не произнесенная вслух, – вызывало у меня и восхищение, и тревогу. Я задался вопросом: удастся ли мне понять этот город? Не оказался ли я на территории, где все обманчиво, где противоречия, изоляция, геополитическая шизофрения настолько глубоки и многослойны, что мне никогда не проникнуть сквозь толщу этих наслоений?
Первые два дня заточения в пансионе едва ли помогли мне продвинуться в сборе материала. И я решил, что проигнорирую совет фрау Вайссе воздерживаться от прогулок. Так что вечером четвертого дня я рискнул пройти две мили от Савиньи-плац до филармонии. Снегопад, бушевавший в городе последние семьдесят два часа, закончился, но по-прежнему дул ледяной ветер. Спустившись вниз по бульвару Курфюрстендамм – с его ярко освещенными универмагами, современными офисными зданиями и будничной суетой, – я пожалел о своем намерении прорываться дальше по такому морозу, тем более что шел наудачу. Билеты на концерт были давно распроданы. Даже фрау Вайссе, у которой, кажется, были связи повсюду, не смогла мне ничем помочь.
– Это вечная проблема, когда дирижирует фон Караян. Но возможно, если вы придете пораньше, в кассе будет возврат брони.
До филармонии я добирался кружным путем почти час. Но прежде дошел до Потсдамской площади, которая произвела на меня впечатление заброшенной пустоши, и здесь произошла моя первая встреча со Стеной. Дотронувшись до нее одетой в перчатку рукой, я еще сильнее ощутил суровую прочность, неприступность и откровенное уродство этого монстра. Вдалеке, на западной стороне, переливался огнями вызывающе дерзкий офисный исполин, маяк капитализма, казавшийся отсюда миражом. Это было здание издательской империи Акселя Шпрингера. Вглядываясь в окна на верхнем этаже, я почему-то представил себе людей по ту сторону Стены, наблюдающих за работой журналистов в стране, которая перестала быть их родиной и куда въезд им был заказан. Между тем из окон искрящейся башни наверняка просматривалась нейтральная полоса, отделяющая Стену от жилых кварталов Восточного Берлина. Видели ли счастливые обитатели Запада колючую проволоку, сторожевых собак, вооруженных солдат, имеющих приказ расстреливать каждого, кто посмеет нарушить границу? Или им уже приелся этот вид сверху и они считали его малоинтересным? Может, в этом и заключается дихотомия печально знаменитого сооружения? На любого новичка вроде меня эта застывшая в камне реальность производила сильное впечатление. Я, как дитя «холодной войны», не мог удержаться от мысли: передо мной Берлинская стена! Но для тех, кто жил и работал по соседству с ней, разве не стала она всего лишь частью городского пейзажа, прозой жизни?
Холод погнал меня вперед. Пригибаясь под порывами ветра, я шел еще минут десять. До начала концерта оставалось совсем немного времени, но мне несказанно повезло – у дверей филармонии стояла женщина с лишним билетиком в руке. Билет, очень хороший, стоил 130 марок, что для меня было непозволительной роскошью. Но в жизни бывают моменты, располагающие к расточительности, как, например, возможность послушать Девятую симфонию Густава Малера в исполнении Берлинского филармонического оркестра под управлением Герберта фон Караяна. Так что я не стал мелочиться, схватил билет и бросился внутрь.
В зале уже гасли огни, когда я плюхнулся в свое кресло. Сцена утопала в золотистом сиянии, оркестр и слушатели замерли в ожидании. Простой скульптурный объект – изогнутый стальной пульт – возвышался в центре сцены. Открылась боковая дверь, и оттуда появилась фигурка фон Караяна. В то время ему было семьдесят шесть. Слегка ссутулившийся, но с лицом суровым и словно высеченным из гранита, с белоснежной гривой, будто запорошенной снегом, он завораживал своей внутренней силой, бросающей вызов неумолимому времени. Спина подводила, но он все равно настаивал на том, чтобы его воспринимали как человека несгибаемого, и был полон решимости сохранить свою аристократическую осанку. Поступь была медленной, но все равно царственной. Фон Караян поблагодарил битком набитый зал, встретивший его оглушительными овациями, пожал руку первой скрипке и поприветствовал музыкантов Берлинского филармонического оркестра уважительным кивком головы. Когда он занял место за дирижерским пультом – теперь уже с абсолютно прямой спиной и высоко поднятыми плечами, – физическая немощь, заметная при выходе на сцену, сменилась величественной статью. Он поднял руку, делая знак оркестру и публике. Зал тут же замер, и фон Караян добрых полминуты держал паузу, добиваясь абсолютной тишины и заставляя каждого прочувствовать ее волнующую силу. Потом он еле заметным жестом взмахнул палочкой, отбивая сильную долю такта. Один из контрабасов откликнулся негромким пиццикато, его подхватило тремоло валторны, и полилась мелодия, настолько жалобная и грустная, что возникла полная иллюзия прощания с жизнью. Собственно, эта симфония – девятая по счету у Малера и последняя, которую он успел закончить до своей шокирующе преждевременной смерти в возрасте пятидесяти одного года, – и была предвестником скорого конца. В следующие девяносто минут Малер увлекал нас следом за собой в осмысление того, что составляет прожитую жизнь: стремления, страсти, поражения, измены фортуны, любовь, которая приходит и уходит. Особенно щемящим было переданное композитором ощущение неумолимого хода времени и сознание того, насколько мы беспомощны перед этой скоротечностью и неудержимым приближением смерти.
На протяжении всей симфонии я не мог оторвать глаз от фон Караяна. Казалось, он полностью вписался в сложную музыкальную архитектуру Малера, и его экономные жесты буквально гипнотизировали. Когда смолкли финальные аккорды, он на минуту замер – руки застыли в воздухе, голова поникла, и даже сердце как будто перестало биться, настолько все было подчинено величию момента. И это чувство передалось каждому сидящему в зале.
Наконец – театрально медленно – фон Караян опустил руки, но в вале по-прежнему стояла тишина, словно все были оглушены и пришиблены тем, что услышали. И в следующее мгновение, как по команде, шквал аплодисментов сотряс стены.
После долгих оваций фон Караян увел оркестр со сцены. Публика бесшумно потянулась из зала. После столь мощного потрясения было как-то неловко и даже стыдно возвращаться в будничную жизнь. Но, возможно, потому мне сейчас и вспомнился тот вечер. Ты начинаешь осознавать важность события и его влияние на твою жизнь много позже, а не в тот миг, когда оно отпечатывается в памяти.
Я вышел из филармонии. По дороге к станции «Анхальтер Банхоф» я подумал, что глупо возвращаться в стерильный пансион Вайссе, когда во мне еще бушуют малеровские страсти. И я поехал на юг, к Морицплац, решив отыскать то место, где моя попутчица нашла лазейку в свободный мир.
Кройцберг встретил меня сильнейшим снегопадом, который разыгрался, пока я ехал в метро. Мело так, что видимость была почти нулевая. Я посмотрел на часы. Было начало одиннадцатого, и одна моя половина настойчиво призывала вернуться в теплые глубины подземки. Но впереди маячил бар – Die schwarze Еске («Черный угол»), – а метро было открыто до трех часов ночи, так неужели какая-то метель могла помешать мне пропустить стаканчик в столь интригующем заведении?
Опустив голову и подняв воротник, я пересек улицу и нырнул в бар. Он вполне соответствовал своему названию. Интерьер был в черном цвете. Длинная хромированная стойка бара тянулась по всей длине помещения. Единственным источником света служили голубоватые люминесцентные трубки, которые подсвечивали кислотную роспись на черных стенах. Все картинки отдавали псевдоэротикой, представляя бородатого байкера и его сексапильную подружку-блондинку в равных сексуальных позах. От этих художеств веяло, мягко говоря, дурновкусием. Но, судя по богатым татуировкам, украшавшим бицепсы бармена (одна из них изображала женщину верхом на пенисе), эта эстетическая тема была любимой среди персонала. Я заказал пиво «Хефевайцен» и отдельно стопку водки, сел на высокий табурет за барной стойкой и начал сворачивать самокрутку. Из динамиков стереосистемы рвался хеви-метал – обычная безбашенная смесь гитар и ударных, – но громкость была щадящей и разговорам не мешала. Впрочем, в эту снежную январскую ночь кандидатов в собеседники оказалось не так много. Если точнее, их было всего двое. Молодой парень панковского вида и девушка с маленькой черной булавкой в левой ноздре. Парень – с черным ирокезом и козлиной бородкой – смотрел сердито. Он курил «Лаки Страйк» и что-то рисовал в блокноте. Услышав, что я заказал пиво и водку, он бросил на меня презрительный взгляд и спросил:
– Американец?
– Точно.
– И какого черта ты здесь делаешь? – продолжил он по-английски.
– Выпиваю.
– И заставляешь меня говорить на своем долбаном языке.
– Я тебя не заставляю.
– Империалист сраный.
Я тотчас перешел на немецкий:
– Я не империалист и терпеть не могу, когда на меня навешивают ярлыки исключительно из-за моей национальности. Но послушай, раз уж ты такой любитель националистических клише, может, мне называть тебя убийцей евреев?
Я, конечно, погорячился, выступив с такой импровизацией. Судя по округлившимся глазам панка-художника и байкера-бармена, мне оставалось лишь гадать, удастся ли выбраться из Die schwarze Еске с целыми зубами и конечностями. Но тут вмешалась девчонка с булавкой в ноздре.
– Говнюк ты, Гельмут, – зашипела она, обращаясь к художнику. – Как всегда, твои попытки выпендриться доказывают лишь, какой ты глупый и ограниченный.
Панк и ее смерил суровым взглядом. Но девчонку поддержал бармен:
– Сабина права. Ты ведешь себя как клоун. И сейчас же извинишься перед американцем.
Художник ничего не сказал и продолжил чертить в своем блокноте. Я решил, что лучше не цепляться к нему. Поэтому опрокинул стопку водки и вернулся к прерванному занятию. Долго и тщательно разглаживал сигаретную бумагу, вылизывал края, затем сунул самокрутку в рот и закурил. И в этот момент рядом со мной возник художник со стаканом в руке. Он поставил его передо мной и сказал:
– Мы тут в Берлине все слегка задиристые. Давай без обид.
Он протянул мне руку. Я пожал ее и ответил:
– Конечно. Никаких обид. – Затем поднял свежую стопку водки, произнес «Prosit!»[12] и залпом выпил.
Если бы, как в кино, этот парень представился мне честь по чести, мы могли бы тотчас подружиться, и он стал бы моим гидом по сложному и непонятному Берлину. Через него я мог бы познакомиться с прикольными художниками и писателями. И мы, в стиле роуд-муви Вима Вендерса, исколесили бы на мотоциклах всю Бундесрепублик в компании его девушки и сестры. А его сестра – назовем ее Герта – оказалась бы талантливой джазовой пианисткой, и между нами вспыхнула бы бешеная любовь. Однажды в Мюнхене я бы предложил съездить в Дахау. И там, стоя среди опустевшего концлагеря, глядя на погасшие печи крематория, мы бы разделили минуту молчания, проникшись общим осознанием ужасов, на которые способен наш мир…
Но в жизни никогда не бывает, как в кино. Угостив меня водкой и принеся положенные извинения, парень схватил со стойки свой блокнот. Показав бармену поднятый средний палец, он развернулся и вышел из бара. Бармен ухмыльнулся и сказал Сабине:
– Завтра же вернется, как всегда.
– Он такое дерьмо.
– Ты так говоришь только потому, что когда-то спала с ним.
– Я и с тобой спала, но все равно выпиваю здесь. Но, может, это потому, что я стала мудрее, к тому же у нас с тобой было только раз.
К чести бармена, он лишь улыбнулся. И тут Сабина крикнула, обращаясь ко мне:
– Угости меня выпивкой, и я с тобой трахнусь.
– Должен признаться, мне впервые предлагают такую сделку, – ответил я.
– Это не сделка, американец. Ты же пришел сюда. А у меня в кармане только три марки, и я хочу купить на них сигарет. Так что тебе придется угостить меня. А потом еще и трахнуть, потому что я не желаю спать в одиночестве. У тебя что, проблемы с этим?
Я с трудом удержался от смеха.
– Нет, – сказал я, – проблем у меня нет.
– Тогда подойди сюда и купи мне выпить. Можешь не скупиться.
Сабина пила убойный коктейль – тройную дозу «Бакарди» в темных водах колы.
– Я знаю, «Куба либре» – это пойло для малолеток, – сказала она. – Но мне нравится, как бьет по шарам. А на вкус отрава, конечно.
Я узнал, что Сабина родом из Ганновера, что она делает скульптуры из папье-маше, ее отец – лютеранский пастор и она с ним не общается, а мать сбежала с любовником, торговцем сельхозтехникой, невыносимо скучным petit bourgeois[13]. Она задала несколько вопросов обо мне, спросив, откуда я родом («Да, я слышала про Манхэттен») и чем занимаюсь («Каждый американец в Берлине – писатель»). Но по ее равнодушным интонациям было понятно, что моя личность интересует ее постольку-поскольку. И не то чтобы меня это очень задевало, поскольку она с удовольствием рассказывала о себе, то захлебываясь от яростной самокритики, то скатываясь к язвительной самоиронии. Она махнула два тройных коктейля «Куба либре» и выкурила шесть сигарет за те сорок пять минут, что мы зависали в баре. Потом бармен начал многозначительно покряхтывать, давая понять, что хочет закрываться, и я сказал Сабине:
– Знаешь, если ты снимешь свое приглашение, я не обижусь.
– Это как понимать – ты не хочешь провести со мной ночь?
– Вовсе нет. Я просто имел в виду, что не хочу злоупотреблять твоим гостеприимством…
– Вы что, американцы, все такие недоделанные?
– Поголовно, – улыбнулся я. – Далеко отсюда ты живешь?
– Пара минут пешком.
Я швырнул на прилавок мелочь, и мы вышли из бара, поддерживая друг друга перед лицом двойного натиска вьюги и избыточного алкоголя. Ее квартира располагалась в обшарпанном доме, разрисованном граффити. Это была очень просторная комната на пятом этаже, куда надо было подниматься пешком, с матрасом на полу, стереосистемой, беспорядочно расставленными дисками и книгами, импровизированной кухней из плитки и маленького холодильника. Повсюду была разбросана одежда. Чистоплотность определенно не была сильной стороной Сабины. Но кучи хлама и переполненные пепельницы заинтересовали меня куда меньше, чем скульптуры изуродованных животных из папье-маше, свисавшие со стен. Не будь я так пьян, они бы наверняка ошеломили меня и даже напугали. Но сейчас я лишь смущенно ухмылялся, разглядывая их.
– Джордж Оруэлл жив, – сказал я.
Она рассмеялась и достала маленькую трубочку с бруском гашиша. Под рев «Скорпионз» мы выкурили несколько мисок гашиша, а потом сняли друг с друга одежду и занялись жестким сексом на матрасе. Я мало что помню про сам процесс, разве только то, что по милости гашиша он длился очень долго. И еще в нем была исступленность, которую в иных, более трезвых обстоятельствах можно было бы принять за нечто большее, чем просто случайную встречу двух незнакомых людей, прибившихся друг к другу одинокой ночью в заснеженном городе, запертом глубоко в сердце Восточной Европы. Утомленные любовью, мы оба отключились и проснулись уже после полудня, под звуки трафика и семейной перебранки на турецком языке, доносившейся из соседней квартиры. Сабина приподнялась на локте, с любопытством покосилась на меня и спросила:
– Напомни, как тебя зовут?
Я отрекомендовался. Она посмотрела на часы и выругалась:
– Черт! Я уже десять минут как должна быть на работе.
Мы оделись и выскочили за дверь через пять минут. Было ясное холодное утро, вдоль тротуаров высились снежные сугробы.
– Все, побежала, – сказала она, скользнув по моим губам легким поцелуем.
– Могу я снова тебя увидеть? – спросил я.
Она посмотрела на меня и улыбнулась. Потом сказала:
– Нет.
И скрылась за углом, исчезнув навсегда.
Если бы не холод и не будь я так голоден, может, так и стоял бы столбом на той улице, пытаясь очухаться после того, как получил от ворот поворот. Но я решил, что мне необходим поздний завтрак. Обернувшись в поисках кафе, я обомлел: прямо передо мной была Стена. Встреча с ней после этой бесстыжей ночи была подобна визуальной пощечине. Посмотрев вокруг, я разглядел и неопрятные здания, и переполненные мусорные баки; сгорбленных турчанок, которые спешили на открытый рынок; парня в рваных кожаных брюках, увешанных цепочками; пожилую немку, осторожно ступающую по скользкой тропинке, опираясь на палку и щурясь от яркого солнца; двух бритоголовых пацанов, явно замышляющих грабануть квартиру…Таким был этот уголок Кройцберга, чем-то напомнивший мне уличные сцены в картинах Брейгеля.
И снова, будто какая-то сила управляла мной, я повернул голову и уставился на мрачную махину Стены. Я стоял и думал: Да, именно здесь я напишу свою книгу. Здесь мое место.
Совершив быстрое паломничество к чекпойнту Хайнрих-Хайне, я свернул на запад и углубился в квартал Кройцберг, полный решимости найти свой новый дом до наступления темноты.