Читать книгу Момент - Дуглас Кеннеди - Страница 6
Часть вторая
Глава третья
ОглавлениеВсем правит случай, а мы зачастую недооцениваем его роль. Не задумываемся о том, что наше появление в определенном месте и в определенное время полностью меняет траекторию жизни. Никогда нельзя забывать о том, что все мы – заложники случайных прихотей судьбы.
Судите сами.
Я выхожу из филармонии с твердым намерением вернуться в отель. Вместо этого я отправляюсь на поиски бара в Кройцберге. Выйдя из метро, я едва не возвращаюсь обратно из-за сильного снегопада. Но что-то тянет меня в бар. Неприятная стычка с художником приводит к знакомству с женщиной с булавкой в носу. Мы проводим вместе ночь. Утром она посылает меня куда подальше. Я остаюсь один в незнакомом квартале. Бреду вверх по улице, к местному чекпойнту. Неожиданно сворачиваю в первое попавшееся кафе. На стене при входе читаю объявление на английском языке:
ИЩУ КВАРТИРАНТА. Художник сдаст свободную комнату в своей студии. Арендная плата сносная. Помещение тоже. Приоритет аморальным типам.
В объявлении были указаны имя – Аластер Фитцсимонс-Росс – и номер телефона. Я записал и то и другое. Фитцсимонс-Росс. Должно быть, бритт. И наверняка с характером, судя по комментарию об «аморальных типах».
Я выпил несколько чашек крепкого турецкого кофе, съел кусочек пахлавы и попросил разрешения воспользоваться телефоном. Мужчина за прилавком – с мутным взглядом, ершистыми усами и сигаретой в пожелтевших зубах – содрал с меня за эту привилегию двадцать пфеннигов. Часы показывали двенадцать сорок девять. Я набрал номер. Телефон прозвонил четырнадцать раз. Я уже собирался повесить трубку, когда мне ответили. Судя по недоумению, прозвучавшему в голосе, джентльмен на том конце провода так же, как и я, бурно провел ночь.
– Вы что, всегда звоните людям в такую рань?
Голос был прокуренный, но густой и аристократический. Я даже уловил в нем акцент диктора Би-би-си, разве что без рубленых интонаций.
– Уже почти час дня, – сказал я. – И это Аластер Фитцсимонс-Росс?
– Кто спрашивает, черт возьми?
– Меня зовут Томас Несбитт.
– Не иначе, американец хренов…
– Вы очень проницательны…
– И, как все америкосы, встаете чуть свет со своими коровами, потому вам пофиг трезвонить в такую рань.
– Я вообще-то с Манхэттена, так что о коровах имею весьма смутное представление. И поскольку сам только что проснулся…
– Ну, и чего звоните?
– Хотел узнать насчет комнаты. Но раз ужу нас не складывается…
– Постой-ка, постой…
Последовал приступ оглушительного кашля; у меня такое тоже бывало после перебора с сигаретами накануне вечером.
– Черт бы побрал… – наконец произнес он, откашлявшись.
– Вы в порядке?
– Трансплантация органов пока не требуется. Так вы что-то говорили про комнату?
– Совершенно верно.
– Имя у вас есть?
– Я уже называл.
– Ну да, ну да. Просто я еще не проснулся…
– Может быть, мне стоит позвонить в другое время?
– Марианненштрассе, дом пять. Имя на звонке. Третий этаж, налево. Через час.
И в трубке воцарилась тишина.
Я час бродил по Кройцбергу. То, что я увидел, мне понравилось. Жилые дома постройки девятнадцатого века, разной степени обшарпанности, но все еще впечатляющие своей бюргерской основательностью. Граффити повсюду, в большинстве своем лозунги на тему ущемления прав человека турецким правительством (я записал несколько слоганов в свой блокнот и позже перевел их со словарем) и прочий треп уже немецких анархистов (как я узнал позднее) о свержении капитализма и уничтожении всего буржуазного. В самом Кройцберге не было абсолютно ничего буржуазного. Я углядел парочку кафешек, но они скорее напоминали немецкие версии битниковских кабаков в Гринвич-Виллидж времен моей юности. Бары, попадавшиеся на пути, в основном напоминали тот, что я посетил прошлой ночью, но изредка встречались старомодные пивные Bierstube и турецкие анклавы. Здесь, под лампами дневного света, в клубах табачного дыма, усталого вида мужчины в матерчатых кепках отчаянно курили, распивали ракию и крепкий кофе, заговорщически переговаривались или просто сидели, безучастно глядя в пустоту глазами одиноких обездоленных изгнанников. Таких мужчин можно было встретить здесь на каждом углу. Как и турчанок в мусульманских платках (или, очень редко, в чадре), которые ходили стайками, толкая впереди себя детские коляски и болтая без умолку. Повсюду разгуливали скинхеды и панки в стиле Сабины – с бритыми черепами или ирокезами, татуировками на скулах. Попадались и явные наркоманы – болезненные, изможденные, с бесцветными лицами и тоской по дозе в глазах. По всему кварталу были разбросаны забегаловки с фалафелями[14], дешевые пиццерии и магазинчики, торгующие армейскими шинелями, байкерскими куртками и говноступами. Шикарному, дорогому и au courant[15]в Кройцберге было не место. Это действительно был кусочек «Берлина по дешевке». Эпатирующий и пренебрегающий условностями. Пестрый и гетерогенный. И пожалуй, по-настоящему богемный – совсем не похожий на так называемые артистические кварталы, где поселился денежный средний класс, а из художников остались лишь толстосумы. После короткого ознакомительного тура для меня стало совершенно ясно, что здесь собрались аутсайдеры; здесь они нашли точку опоры во враждебном мире. Плутая по улочкам Кройцберга, я не мог удержаться от мысли: это одно из тех мест, где тебе уступят крышу над головой по сходной цене, где чужакам не задают вопросов. Здесь можно осесть и выживать, обходясь малым. Отбросить амбиции и просто существовать. Это была урбанистическая tabula rasa, на которой каждый мог писать собственный свод правил, выбирать modus vivendi для текущего отрезка своей жизни.
Дом номер пять по Марианненштрассе оказался любопытным. Своими размерами он вдвое превосходил все другие жилые дома в округе. И по его внешнему виду можно было предположить, что местный градостроительный комитет уже приговорил здание к сносу. Окна на нижнем этаже были наглухо заколочены. Парадная дверь выглядела так, словно ее неоднократно пытались вышибить. Стены были настолько размалеваны граффити, что ни один из слоганов невозможно было прочесть. К дому примыкала бакалейная лавка – ein Lebensmittelgeschäft, – которая явно нарывалась на статью о нарушении законодательства об охране здоровья, предлагая плесневелый фруктово-овощной ассортимент. Стоявший за прилавком миниатюрный пожилой турок (по крайней мере, я предположил, что турок) готовил сэндвич для покупателя, не вынимая изо рта сигарету. А вдали, в самом конце улицы, за маленьким сквером, вырисовывалась Стена. Я даже смог разглядеть крыши жилых высоток в советском стиле, которыми был застроен квартал по ту сторону международной границы. В этом тоже была особенность Кройцберга. Его восточные окраины упирались в Стену. Она была повсюду, словно преследуя тебя, куда бы ты ни шел.
Я нажал на кнопку звонка рядом с табличкой «Фитцсимонс-Росс». Никакой реакции. Снова позвонил в дверь и подождал с полминуты. Сделал третью попытку. Наконец раздалось характерное жужжание, означающее, что вход открыт. Я зашел внутрь. Вестибюль больше напоминал холодную пещеру. У меня изо рта вырывались облачка пара. Что сразу привлекло мое внимание, так это стены. Они представляли собой некрашеную каменную кладку, пористую и щербатую, и совсем не внушали уверенности в их прочности. Рядом с лестницей громоздились битые почтовые ящики. Выложенный плиткой пол повторял общую тему физического износа здания. Источником освещения служила одинокая флуоресцентная трубка.
Я поднялся по лестнице. На первом этаже была единственная дверь, на которой грубо нарисованный значок доллара перечеркивала огромная красная буква X, а рядом было намалевано: Kapitalismus ist Scheisse![16] На следующем этаже дверь была обита колючей проволокой и оставлены лишь маленькие прореви для замка и ручки. Хозяин то ли посылал внешнему миру сигнал «Не входить», то ли попросту был садомазохистом, которому нравилось рвать на себе кожу каждый раз, заходя в квартиру. Как бы то ни было, я испытал облегчение от того, что за этой дверью живет не Фитцсимонс-Росс.
Его резиденция находилась этажом выше. Подойдя к двери, я обратил внимание, что она выдержана в том же стиле, что и у соседей, только покрыта побелкой, сквозь которую проступает старая коричневая краска. Из-за двери доносились громкие звуки музыки барокко – Бранденбургский концерт?
Я сильно постучал в дверь. Она открылась, и в нос мне ударил отчетливый медицинский запах краски. Шагнув, я оказался в огромной комнате. Ее стены тоже были покрыты побелкой – с такими же залысинами. Большие промышленные прожектора светили на все четыре стены. Две из них были украшены огромными полотнами с геометрическими рисунками, изображающими переходы цвета – от яркого ультрамарина до лазури, кобальта и темной синевы. У самой дальней стены, в добрых сорока шагах от меня, стоял длинный стол с банками краски, тряпками и несколькими холстами в различных стадиях проработки. Но что особенно потрясло меня в этой мастерской – помимо очевидного таланта автора настенных полотен, – так это царивший в ней порядок. Да, это было совершенно не отделанное пространство, с голыми неотшлифованными половицами и кухонькой, больше напоминавшей камбуз. Мебель была представлена лишь цинковым кофейным столиком, парой простых стульев из гнутой древесины и поломанным диваном, на который была наброшена белая льняная накидка. Отопление можно было назвать условным – да и можно себе представить, сколько денег пришлось бы тратить на обогрев такого помещения. Но, несмотря на спартанскую обстановку, я сразу влюбился в это место. Было очевидно, что художник – хозяин студии – серьезно относился к своей работе и не погряз в нищете и убожестве, подобно богемным собратьям из одноименной оперы.
– Вы, я вижу, обошлись без приглашения.
Голос – те же дикторские интонации, только чуть громче, перекрывая Баха, – донесся с лестницы в углу мастерской. Я обернулся и увидел прямо перед собой мужчину лет тридцати пяти, высоченного роста, худого как жердь, с желтоватой кожей, впалыми щеками, жуткими зубами и ярко-голубыми глазами, в тон ультрамарина на его полотнах. На нем были линялые джинсы, черный свитер грубой вязки, который совсем не помогал скрыть бросающееся в глаза истощение, и дорогие высокие ботинки на шнуровке из рыжей кожи, заляпанные краской. Но что в нем завораживало, так это глаза. В них была холодность вечной мерзлоты, оттеняемая глубоким сиянием радужки. А во взгляде угадывался вызов миру и в то же время сквозила ранимость. Видимо, я не ошибся, когда еще в разговоре предположил, что вся эта словесная бравада – показуха. Надменность всегда скрывает неуверенность и сомнения.
– Вы, я вижу, обошлись без приглашения, – повторил он, перекрикивая Баха.
– Дверь была открыта…
– И вы просто решили быть как дома.
– Я же не варю себе кофе на вашей кухне.
– Это намек? Хотите, чтобы я предложил вам что-нибудь выпить?
– Я бы не отказался. И если вам не трудно приглушить музыку…
– Вы имеете что-то против Баха?
– Это вряд ли. Но нахожу, что перекрикивать Бранденбургский концерт…
Неуловимая улыбка пробежала по губам Аластера Фитцсимонс-Росса.
– Образованный американец. Даже удивительно.
– Не более удивительно, чем высокомерный бритт, – парировал я.
Он на мгновение задумался, переваривая мою реплику, потом подошел к проигрывателю и убавил громкость:
– Я не бритт. Я ирландец.
– По говору не скажешь.
– Нас с таким говором в стране осталось немного, по пальцам можно пересчитать.
– Вест-бритты?
– А вы, я смотрю, знаток ирландского жаргона.
– Есть американцы, которые читают и путешествуют.
– И вы, наверное, раз в год собираетесь в каком-нибудь ресторане, чтобы обменяться своими историями?
– На самом деле мы встречаемся в закусочной. Так что насчет кофе?
– Знаю, это невежливо с моей стороны. Но я кофе не пью. Могу предложить чай, водку и красное вино.
– Я обойдусь чаем.
– Но вы ведь выпиваете?
– Это да.
Он прошел на кухню и достал видавший виды ржавый чайник:
– Какое облегчение. Тут на днях ко мне заглядывали ваши соотечественники. Странные типы, выглядят как улыбающиеся зомби, все в одинаково уродливых синих костюмах и с бейджами.
– Мормоны?
– Точно. Я предложил им по чашке чая, а они посмотрели на меня так, будто я попросил разрешения переспать с одной из их сестер.
– У них пунктик насчет всего кофеиносодержащего. Чай, кофе, кока-кола. На сигареты и алкоголь тоже табу.
– Так вот почему они разом побледнели, когда я закурил. Надеюсь, вы не против fags[17]?
– Вы имеете виду сигареты?
– Ах да, я и забыл, что у вас, американцев, это слово означает совсем другое.
– Почему бы вам прямо сейчас не избавиться от привычки то и дело вставлять «у вас, американцев»?
– Вы так прямолинейны, мистер ньюйоркец. И должен признаться, я забыл ваше имя.
Я снова представился. После чего он сказал:
– Позвольте-ка, я угадаю? Будучи довольно серьезным парнем, вы предпочитаете, чтобы вас называли Томас, а не Том или, боже упаси, Томми.
– Томас – нормально.
– Тогда я буду звать вас Томми. Или лучше Томми-бой, просто из чувства противоречия. Итак, Томми-бой, ты куришь?
– Я же не мормон… да, и я курю самокрутки.
– Прямо Джон Уэйн.
– Вы слишком болтливы для очевидно талантливого человека.
Концовка моей реплики зацепила его внимание. Сняв с плиты закипевший чайник, он обдал кипятком большой заварочный чайник из коричневого фарфора, потянулся за темно-зеленой жестяной банкой, открыл ее и всыпал три полные ложки чая, после чего спросил:
– Что навело тебя на мысль, что у меня вообще есть талант?
– Два полотна на стене.
– Хочешь купить одно?
– Если я пришел сюда насчет аренды комнаты, сомневаюсь, что ваши работы мне по карману.
– Откуда ты знаешь, что я стою так дорого?
– Просто предположил.
Он залил кипяток в заварочный чайник, накрыл его крышкой и посмотрел на часы:
– Надо подождать четыре минуты, чтобы заварился как следует… если только ты не из тех неудачников, которые предпочитают пить чай цвета бледной мочи.
– Я не возражаю против темной мочи.
Он кинул мне мятую пачку сигарет «Голуаз»:
– На вот, подыми в удовольствие.
Я поймал пачку, угостился сигаретой, прикурил и сделал долгую глубокую затяжку, смакуя знакомый металлический вкус с примесью выхлопных газов.
– И сколько, по-твоему, стоит одна из этих картин? – спросил Фитцсимонс-Росс.
– Арт-рынок для меня темный лес… особенно европейский.
– Если бы это висело в галерее Киркленд в Белгравии, где я обычно выставляюсь, тебе бы пришлось выложить под три тысячи фунтов за привилегию иметь у себя дома картину Фитцсимонс-Росса.
– Серьезные деньги.
– Полусерьезные. Я не вхожу в лигу Фрэнсиса Бэкона и Люсьена Фрейда. Между тем Дэвид Сильвестер однажды сравнил меня с Ротко. Ты знаешь, кто такой Сильвестер?
– Боюсь, что нет.
– Пожалуй, самый влиятельный арт-критик послевоенной Британии.
– Что ж, браво. И он прав. В этих двух полотнах определенно присутствует цветовой спектр Ротко, только вернувшегося с греческого острова.
– Это кажущееся сходство.
– Вам не нравится сравнение с Ротко?
– Нет, тем более что я категорически против того, за что ратовал Ротко.
– А поконкретней?
– Геометрическая депрессия. Чертовы порталы в каждом углу его идиотских похоронных картин. И все эти кроваво-красные земные тона, сгущающиеся в темноту уныния и жалости к себе.
– Мне казалось, я говорил о ваших прямоугольных формах и цвете.
– И что, они делают меня похожим на этого самоубийцу Марка, будь он неладен, Ротко?
– Вы – первый художник из всех, кого я знаю, кто не восхищается им.
– Ну, тогда считай, что ты потерял невинность с этим Ротко. Поздравляю. Я обесчестил тебя.
– Я что, должен подавиться от смеха или встать в позу после столь глупого комментария? Мне неудобно говорить вам об этом, но в ваших картинах я действительно увидел настоящий талант. А вот ваше остроумие оставляет желать лучшего.
Фитцсимонс-Росс молча достал из пачки сигарету и разлил чай по чашкам.
Потом открыл маленький холодильник, где стояли бутылки вина и пива и единственный пакет молока, а из открытой морозилки торчала бутылка русской водки (по крайней мере, я догадался, что это водка, по надписи кириллицей на этикетке). Он потянулся за молоком и, открыв пакет, плеснул мне в чашку столько белой жидкости, что мой чай стал больше напоминать воду из уличной лужи.
– Не пугайся, – сказал он. – Вот так нужно пить чай. Сахар?
Я согласился на полную чайную ложку. Он указал мне на деревянный стул. Я уселся. Он снова закурил и спросил:
– Итак, позволь, я угадаю. Ты пишешь. И приехал сюда, чтобы написать великий американский роман или тому подобный вздор.
– Да, я пишу. Но не романы.
– О боже, только не говори, что ты поэт. Вокруг меня было столько этих чертовых поэтов, пока я учился в Дублинском Тринити-колледже. Все вонючие, с гнилыми зубами, отирались в пабах вроде «МакДейдз», где ворчали на мир, хвастались друг перед другом своим талантом и клеймили почем зря редактора какого-нибудь журнальчика, осмелившегося править их вирши. В общем, начисто отбивали у всех, кто слышал этот бред, желание прочесть хоть один стих.
– Ну, у вас-то вряд ли отбили.
– Рад, что ты это заметил.
– Как бы то ни было, я не «чертов поэт».
Я вкратце рассказал ему о том, чем занимаюсь, упомянув об уже изданной книге и о той, на которую получил заказ.
– Мог я где-то ее видеть? – спросил он.
– Не исключено. Так вы из Дублина?
– Почти. Из Уиклоу. Бывал в тех краях?
– Однажды. Пауэрскорт, Глендалох, Раундвуд.
– Раундвуд – это моя родина.
– Очень красивое место.
– Раундвуд-хаус – наше фамильное поместье. Классический англо-ирландский особняк. Пока мой отец не потерял все.
– Как ему это удалось?
– Да как – по-ирландски. Пьянство и долги.
– Звучит интригующе. Расскажите подробнее.
– А ты потом все это выложишь на бумаге и, того хуже, используешь против меня?
– Я писатель – поэтому да, некоторый риск есть. Но неужели вас это беспокоит?
– Не так чтобы очень. И потом, кто будет читать то, что ты напишешь?
– Моя последняя книга была продана тиражом в четыре тысячи экземпляров, так что тут вы правы…
Он внимательно посмотрел на меня:
– Я не буду тебя раздражать?
– Не сомневаюсь в том, что вы и дальше будете испытывать мое терпение. Короткий вопрос, прежде чем я все-таки осмотрю комнату. Как насчет тишины? Хоть я и одобряю ваш музыкальный вкус… у вас постоянно так орет?
– Частенько – да.
– Тогда нет смысла говорить про комнату, поскольку я не смогу жить с громкой музыкой.
– Sensitive artiste. Какие мы чувствительные…
– Просто мне нужна тишина, когда я работаю, вот и все.
– А мне нужны деньги, которые ты будешь платить за аренду, так что, возможно, нам удастся договориться. Тем более что обычно я и сам работаю в тишине.
– Тогда почему вы сказали, что у вас всегда громкая музыка?
– Люблю прикинуться сукой…
– Значит, если я беру комнату, вы гарантируете, что, когда я пишу или сплю…
– Будет полная тишина.
Меня удивило то, насколько убедительно прозвучали его последние слова, если учесть, что до сих пор он только и делал, что подкалывал и злил меня своим сардоническим трепом. Было совершенно очевидно, что, несмотря на все разговоры о выставках в лондонской галерее, деньги были для него проблемой, а упоминание о непутевом папаше выдавало в нем человека, которого действительно волнует крыша над головой.
– И сколько вы хотите за комнату? – спросил я.
– Давай поговорим об этом после того, как ты все по-смотришь. – И, поставив чашку на стол, он спросил: – Ну что, готов к экскурсии?
Мы поднялись.
– Здесь, внизу, моя вотчина. Мастерская, кухня, гостиная. Я сплю вон там…
Он показал на дверь в дальнем углу студии. Она была открыта, и я смог увидеть простую двуспальную кровать, безупречно убранную, с накрахмаленными белыми простынями.
– Вы жили в Греции, верно? – спросил я.
– Что, так заметно?
– Конечно. Белые стены. Небесная синева и лазурь на ваших полотнах. Какого черта вы осели здесь, где все так холодно, так серо… и эта Стена совсем рядом?
– По той же причине, что и ты. Сбежал от мира. Нашел себе место по карману, но с драйвом. Да, Санторини, конечно, чертовски привлекательный вариант. Год, что я прожил там, это просто сказка. Но пресно. Этот остров… он как большинство мужчин, с которыми я спал там и где-либо еще. Такой красивый… и такой же пустой.
Случайно брошенная фраза подтвердила мои догадки.
– Что, все ваши любовники похожи на греческие острова? – спросил я.
Тяжелый смех Фитцсимонс-Росса сменился очередным приступом бронхиального кашля.
– Разве что в моих снах, – сказал он. – Но ты и так уже слишком много знаешь. Давай поднимемся наверх, и я покажу тебе, где ты будешь жить.
– Почему вы думаете, что я все-таки буду здесь жить?
– Потому что ты не сможешь устоять перед этим интригующим местом. И потому что ты не опустившийся наркоман, а я предлагаю чистоплотное распутство.
– Чистоплотное распутство, – повторил я следом за ним. – Пожалуй, украду эту фразу.
За кухней находилась узкая винтовая лестница, которая вела на полуэтаж, состоявший из трех комнат: большой студии с крохотной кухонькой, спальни и ванной комнаты. Кухня была представлена мини-холодильником, плитой с духовкой и раковиной. Изолированная ванная комната была такой же миниатюрной, но в ней все-таки нашлось место для душевой кабинки. В углу маленькой спальни стояла простая двуспальная кровать, а рядом деревянный гардероб. Но сама студия была завидной – около сорока квадратных метров. Старый диван с кремовой льняной накидкой. Простой функциональный стол, более чем подходящий для моей работы. Но особенно мне понравилось то, что вся мебель была из натурального некрашеного дерева, и бесцветное лаковое покрытие лишь подчеркивало эту естественную красоту. В сочетании с белыми стенами это производило впечатление аскетической чистоты. Я вдруг подумал, что это место станет для меня идеальным убежищем, оградит от опасностей, которыми кишели здешние улицы, не говоря уже о берлоге Фитцсимонс-Росса.
Кстати, тем и заинтриговал меня мой будущий сосед. С первого взгляда он мог произвести на любого равнодушного наблюдателя впечатление крайне распущенного типа, да еще и невоздержанного на язык. Но мне достаточно было беглого знакомства с его жилищем и мастерской – собственно, как и с квартирой, которую я собирался назвать своим домом (и которую он явно обустраивал как зеркальное отражение собственного пространства), – чтобы разглядеть в нем утонченную и привередливую натуру. Мне вдруг пришло в голову, что, возможно, он так же, как и я, понимает, что внешняя сторона вещей дает ощущение глубокой уверенности, что дисциплинированный подход к домашнему хозяйству позволяет расслабиться, оторваться на всю катушку в чем-то другом. Впрочем, такой проницательностью я вряд ли обладал в то время. Тогда я видел в Фитцсимонс-Россе эдакого ирландского Ишервуда[18] и человека, который умеет демонстрировать хороший вкус даже при скромном бюджете.
– Что ж, очень мило, – сказал я. – Надеюсь, я потяну ее.
– Где ты сейчас проживаешь?
Я рассказал ему про пансион Вайссе, не преминув заметить, что он меня полностью устраивает.
– Ну, тогда оставайся на Савиньи-плац и пиши о своих соседях – торговых банкирах. Или о галеристе, который делает годовой оборот в пять миллионов дойчемарок. Здесь, в Кройцберге, ты сможешь наблюдать, как наркоманы гадят на улицах, а турки-садисты избивают своих жен. А меня сможешь застукать flagrante delicto[19] с мальчишкой-проституткой или депрессивным финном, которого я сниму в Die schwarze Ecke.
– Я хорошо знаю это место. Вчера ночью туда завалился.
– А вывалился в компании?
– Как вы догадались?
– Потому что это Die schwarze Еске, куда весь Кройцберг ходит выкурить косячок и снять на ночь любого, кто не выглядит законченным психом. Вот такой бордель. Мы все знаем, что это зараза. Но ходим – а куда деваться? Если хочешь курнуть гашиша, доверять там можно только Орхану. Турок-гном, толстый такой. Выглядит так, будто начинал трудиться еще при Белоснежке. Но гаш, который он предлагает… premier cru[20].
Он закурил новую сигарету. Потом спросил:
– Так ты берешь комнату?
– Сколько вы за нее хотите? Боюсь, у меня не так много денег.
– Хочешь сказать, что ты вырос не в особняке на Парк-авеню, где порхала негритянка горничная по имени Бьюла?[21]
– Я вырос в маленькой двухкомнатной квартире на углу непрестижной 2-й авеню.
– А, понимаю, отсюда и желание что-то доказать миру.
– В этом мы с вами похожи. Но вы так и не рассказали мне, как ваш отец промотал фамильное состояние.
– Может, никогда и не расскажу.
– Так сколько вы хотите в месяц?
– Тысячу дойчемарок.
– Это куда больше, чем я плачу за квартиру в Нью-Йорке…
– Но я же предлагаю полностью изолированное помещение…
– В далеко не самом благополучном уголке Берлина, где можно снять студию за три сотни. Собственно, именно такую сумму я готов заплатить за ваше помещение. Включая отопление.
– Нет, это невозможно.
– Что ж, приятно было познакомиться.
Я развернулся и направился к лестнице.
– Пятьсот, – крикнул он вдогонку.
– Триста пятьдесят. Это мое последнее слово.
– Четыреста двадцать пять.
– Я не стану торговаться. Но в любом случае, спасибо за чай.
– Ну, ты и жидомор.
– Как вас понимать?
– Скупердяй хренов.
Не намек ли это на еврея? – подумал я, но решил промолчать. Разве что позволил себе реплику:
– Знаешь что, приятель… мне совсем не нравится твой тон.
– Тогда триста пятьдесят, – произнес он, и в его голосе прозвучали нотки отчаяния.
Мы ударили по рукам.
– Сделка состоялась? – спросил я.
– Думаю, да. Одно условие: мне бы хотелось получить аванс за месяц, на всякий случай…
– Ты собственник этого помещения?
Он закашлялся, выпустив облако дыма.
– Я – и собственник чего бы то ни было? – Он медленно отчеканил каждое слово. – Какая оригинальная мысль. Квартирой владеет турок, омерзительный тип, настоящий гангстер, весь в золотых цепях, с кучей охраны и черным «мерседесом», на котором он рассекает по улицам Кройцберга. Он презирает меня. Впрочем, это чувство взаимное. Но я снимаю это помещение вот уже три года, и он разрешил мне его отремонтировать в обмен на снижение арендной платы. Но теперь, когда я привел его в божеский вид – не сравнить с тем, что я получил вначале, – он, естественно, повысил плату до четырехсот в месяц.
– Потому и понадобился сосед.
– Боюсь, что да. Только не пойми меня неправильно – на самом деле мне тошно от того, что ты будешь толкаться наверху. И дело не в тебе лично. Просто мне совсем не нужна компания.
Фитцсимонс-Росс очевидно испытывал потребность демонстрировать свое превосходство при каждом удобном случае. Я с самого начала понял, что отношения с этим парнем легкими не будут. Но чувствовал, что его нервозность и потребность соревноваться со мной во всем – в сочетании с мистикой Кройцберга – могут оказаться тем самым стимулом, который так необходим моему творчеству.
– Послушай, ты, как я понял, хочешь жить один, – сказал я. – Что ж, хозяин – барин, можешь и дальше играть в Грету Гарбо.
На этот раз я подкрепил свои слова действием и начал спускаться по лестнице.
– Хорошо, хорошо, – крикнул он вслед. – Я заткну свой поганый рот.
– Я вернусь через несколько часов с деньгами, – сказал я.
– А ты сможешь заплатить мне еще за месяц вперед?
– Думаю, да. В шесть будешь дома?
– Если ты придешь с кэшем, конечно, буду.
Я вернулся в шесть пятнадцать, предварительно заглянув в пансион Вайссе, где взял из чемодана пачку дорожных чеков и обналичил их в местном банке. Просидев какое-то время в кафе, записав в блокнот подробности встречи с будущим соседом, я спустился в метро и поехал обратно в Кройцберг. Фитцсимонс-Росс сообщил мне код домофона. Так что на этот раз мне не пришлось звонить. Подойдя к двери квартиры, я услышал грохочущую мелодию Майлза Дэвиса из альбома его «прохладного» периода «Однажды мой принц придет». Сразу вспомнились заверения Фитцсимонс-Росса в том, что громкая музыка – это не его стиль. Я с силой стукнул в дверь. Она распахнулась. Я вошел.
– Алло? – крикнул я.
Ответа не последовало. Я прошел в мастерскую. Никаких признаков жизни. И тут я посмотрел в сторону его спальни. Дверь была широко открыта – и от того, что я увидел, у меня перехватило дыхание. Там, на кровати, лежал Фитцсимонс-Росс. Он был без рубашки, и бицепс его левой руки был перехвачен толстым резиновым жгутом. Игла торчала из вздувшейся вены в сгибе. Хотя его голос был каким-то потусторонним, в нем все равно звучала осмысленность:
– Принес деньги?
Почему я не развернулся и не ушел оттуда сразу и навсегда?
Да потому что знал, что должен увидеть, чем все это закончится. И потому что уже в тот момент думал: это все – материал.
– Да, – сказал я. – Принес.
– Положи на кухонный стол. И, если бы ты поставил чайник… я бы выпил чашку чая.
– Нет проблем, – ответил я.
Фитцсимонс-Росс поднял на меня глава, которые, хотя и остекленели от наркотического кайфа, по-прежнему сияли арктической голубизной.
– Не забудь: чай нужно настаивать ровно четыре минуты, – добавил он.
– Хорошо, – сказал я.
Я отвернулся от мужчины с иголкой в руке и мысленно произнес:
Добро пожаловать в новый дом.