Читать книгу Город на холме - Эден Лернер - Страница 5

Часть I
Пропавшая без вести
Глава 3
Розмари

Оглавление

Когда это дело положили мне на стол, я уже смирилась с тем, что полноценной активной жизни мне осталось полгода и отныне у меня все последнее. За тридцать пять лет я много чего успела, моя жизнь была интересной и насыщенной, но в эти последние полгода краски стали ярче, запахи острее, а уж понятия о добре и зле стали четкими как никогда. Я и раньше-то не была фанаткой условностей, но теперь могла вообще положить на них с большим прибором. И не важно, что прибора у меня нет.

Вообще-то граждане Израиля, пропавшие без вести за рубежом, относятся к категории тухлых дел. Их набирается пять-шесть за год и начальство распихивает их по всем отделам, таким вот невезучим, как я. Больше всего наших пропадает в Индии и Южной Америке, и это, как правило, отслужившие солдатики, которым не терпится оторваться после армейских строгостей. Иногда пропадают на постсоветском пространстве люди, поехавшие туда за быстрыми большими деньгами. Поехали за деньгами, а получили пулю или нож в спину.

Моя потерпевшая, Малка Бен-Галь, поехала не за деньгами, не за развлечениями и не за индийской мудростью. Дочка профессора, одна поднимающая девочек-близняшек. Крепкий профессионал-соцработник. Странно, что мы с ней лично не сталкивались. Ведь моя обычная работа – вызволение женщин из проституции и рабства, а там социальный работник ох как нужен.

На белой доске над моим столом были приклеены все улики, которые я успела собрать. Черным фломастером я рисовала график ее перемещений, составленный со слов свидетелей и данных, предоставленных телефонной компанией.


5-го апреля с матерью, Валерией Ан, посетила кладбище.

6-го апреля вечером проводила мать на самолет в США.

6-го апреля вечером же сделала с своего телефона последний звонок.

7-го апреля утром оплатила счет в отеле кредитной карточкой.

7-го апреля около полудня телефон был выключен.

9-го апреля не села на самолет в Тель-Авив.


Каждое такое расследование ведется вдвоем. Бедолага, вроде меня, опрашивает семью и друзей пропавшей, роется в ее компьютере (если таковой имеется), общается с лабораторией и судмедэкспертом (если есть, чего анализировать) и осуществляет общую координацию. А шабаковский оперативник[53], прикомандированный к посольству в стране, где человек пропал, расследует на месте. Мой напарник был чуть не вдвое меня старше, опытный зубр, стажировался в Нью-Йорке, когда я там же была совсем малявкой. И узбекский он знал, что очень кстати. Звали его Хаим и ему было десять лет, когда его родители привезли в Израиль из Самарканда.

Вообще я заметила, что чем больше культур в человеке намешано, тем он интереснее и ярче как личность. Мне повезло жить в Нью-Йорке и в Израиле, где таких людей много и они никого не удивляют. Впрочем, изолироваться в гетто и посреди Нью-Йорка можно. И посреди Иерусалима. Было бы желание.

По мере того, как я опрашивала родителей и беседовала с Хаимом, график перемещений обрастал все новыми и новыми подробностями. Со слов Валерии, я узнала, что последние два дня в Узбекистане Малка планировала провести дома у своей подруги, некоей Тамары Огай. Ни адреса, ни телефона Тамары Валерия не знала и даже насчет фамилии уверена не была, так как Тамара была уже второй раз замужем. Хаим выяснил у портье в отеле, что 7-го апреля утром за Малкой приехал черный лексус с шофером и больше ее никто не видел. С Хаимом мы общались раз в день по скайпу. Каждый разговор он начинал со слов: “Не нравится мне это. Не нравится”.

− Что тебе на этот раз не нравится? – уточняла я.

− У меня подозрение, что Малка наступила на хвост очень серьезным людям. Оказывается, первого числа она приходила в посольство.

− Зачем?

− Она сдала информацию о женщине, которая возит в Израиль “свежачок” для массажных кабинетов.

Я навострила уши.

− Но это же твоя епархия. Ты же ШАБАК. Почему ты с ней не беседовал?

− Потому что на рецепции сидит некомпетентная дура. Она отправила Малку к вице-консулу. А тот и рад меня уесть, показать, кто здесь главный.

Столько раз я была свидетелем того, как выяснялки между мужчинами, кто здесь главный, сводят на нет всю полицейскую работу.

− У меня здесь источники. Ну что я тебе объясняю. Мне сказали, что эту сферу здесь крышует главный мафиозный клан. Их три человека, все три старые авторитетные воры в законе. У них куплены на корню все суды, вся милиция и предприниматели тоже все. Им человека убить, как пописать сходить.

− Но ведь Валерия сказала мне, что Тамара обещала прислать за Малкой машину. Ты думаешь, Малка перепутала и села не в ту машину?

− А вот этого мы не узнаем, пока не выйдем на Тамару. Как у тебя с малкиным компьютером дела?

− Клянутся и божатся, что до субботы расшифруют.

− Ну, бывай здорова.

− И ты не болей.

Хаим привык видеть за любым преступлением мафиозные разборки. Может быть, он забыл, что Узбекистан просто очень бедная страна и Малку могли убить за кошелек, за телефон, за золотую цепочку. Конечно, ребята из техподдержки найдут в Малкином компьютере информацию про Тамару, если она там есть, и я постараюсь с ней связаться. На всех семинарах полицейским советуют не проникаться жертвами, не давать им залезать себе в душу, но каждый раз я игнорирую этот совет. Взгляд блуждал по доске и каждый раз натыкался на фотографию – точеное пятиугольное лицо с фарфоровой кожей, по-азиатски миндалевидные, но крупные и яркие глаза, узкий аккуратный носик, зачесанные налево и назад волосы с веточками жасмина у основания косы. Повезло же кому-то с азиатской внешностью, не то, что некоторым. Или Хаим все-таки прав? Неужели она разворошила осиное гнездо и поплатилась за это жизнью? Я по своему опыту знала, что бывает с нехорошими любопытными девочками, которые мешают серьезным людям делать серьезные деньги. Но я профессионал, я была при исполнении. Может быть, поэтому я сегодня жива. Пока еще жива.

До субботы у меня было еще одно дело, связанное с Малкой. Последний звонок, который она сделала со своего телефона вечером шестого апреля. Автоответчик. Глухой монотонный мужской голос и немногословный инструктаж: “Номер такой-то, оставьте сообщение”. Я оставила. Он перезвонил, представился и замолчал. Я поняла, что по телефону я от него ничего не узнаю. Придется ехать на базу за “зеленую черту” и там с ним беседовать.

Меня провели в караван, заменявший здесь столовую. Микроволновая печка, титан с горячей водой, холодильник. На стене какие-то безвкусные плакаты. Войдя, он тут же умудрился перевернуть один из стульев, и, не глядя, одной рукой, поставить его на место. Холодные серые глаза, тяжелый взгляд словно придавливал меня к полу.

− Вы инспектор − Розмари Коэн?

− Я инспектор Розмари Коэн, – покладисто согласилась я. – А вы Шрага Стамблер?

Он кивнул и сел.

− Жду ваших вопросов.

− Откуда вы знаете Малку?

− Социальные службы прикрепили ее к моим младшим брату и сестре. У них инвалидность.

Ну вот, не успели начать разговаривать, он уже рассказывает мне далеко не все. Или он хочет меня уверить, что Малка звонит всем своим подопечным, находясь в отпуске за пределами страны? Это, между прочим, очень небесплатно. Но настраивать его против себя тоже не самый лучший вариант. Интуиция, отточенная годами следственной работы, подсказала мне, что реверансы и намеки выведут его из себя и не вызовут ничего, кроме презрения. А вот прямой, хоть и бестактный вопрос ему скорее понравится.

− А какие-нибудь другие отношения вас связывали?

Ответом мне послужили резко вскинутая голова, сжатые челюсти и глаза, вдруг потемневшие от расширившихся зрачков.

− Да, я ее полюбил. И не перестал, даже когда она пропала.

− А она вас?

Он расстегнул карман на штанине и извлек оттуда стандартный сборник псалмов. Раскрыл, вытащил оттуда сложенный вдвое кусок картона и протянул мне.

− Вот это она сделала для меня.

Я раскрыла и увидела два рисунка – миниатюры величиной с ладонь, каждая деталь тщательно выписана, но при этом вся картина в движении. На левом развороте пикировал вниз, свернув тело тугими кольцами и сверкая выпученными глазами, китайский дракон в сине-золотой чешуе. На правом из снопа пламени и фонтана искр одним движением выпархивал феникс, похожий на колибри.

− И вот еще.

Он расстегнул нагрудный карман и достал маленький гребень йеменской работы – бирюза с серебром.

− Она просила, чтобы я припаял. Тут отскочило.

− Так Малка тоже была к вам неравнодушна?

Его надменное лицо передернулось и застыло.

− Вы же детектив. Ваша работа делать заключения на основании фактов. У вас мало фактов?

− А о чем вы говорили в последний раз?

− О размежевании.

− О чем, простите?

− О выселении евреев из Газы. Я сказал, что не стану в этом участвовать. Лучше бы я больше ее слушал и молчал.

− А она что-нибудь сказала? Что-нибудь про свои планы?

− Встречать меня после сборов. Это был единственный план, которым она со мной поделилась.

Похоже, ничего нового он мне не скажет. Он знает меньше моего.

− Боюсь, что у меня нет информации, которая была бы вам полезной, – озвучил он мои мысли. – Лучше бы я ее удержал, запер где-нибудь. Пусть бы ненавидела меня, пусть бросила. Но была бы жива.

Да, похоже, тут действительно все было серьезно, во всяком случае, с его колокольни. Скажи я ему сейчас, что Малка жива, здорова и счастлива с другим, он бы вздохнул с облегчением. Я поколебалась, но все-таки оставила ему карточку со своими телефонами. Что-то подсказало мне, что он не будет попусту названивать мне, истерить и мешать работать. Не тот тип. Может быть, когда он выйдет из состояния шока и поймет, что он ни в чем не виноват, то вспомнит что-нибудь полезное. То, что он запал на Малку, меня не удивляло. Судя по тому, что я успела о ней узнать, она женщина во всех отношениях привлекательная. А вот ей зачем понадобился необразованный мальчишка не видевший в жизни ничего, кроме йешивы, казармы и стройплощадки, сказать было трудно. Правда, экстерьер там был очень неслабый. Ему бы выспаться и побольше положительных эмоций и был бы вылитый Бен Аффлек в роли разгильдяя-нефтяника в фильме “Армагеддон”. Но Малка не производила впечатления женщины, готовой ложиться в постель с экстерьером и не замечать человека.

По дороге домой в Раанану я впала в то странное состояние, которое регулярно посещало меня теперь, когда огласили мой диагноз. В ничем не нарушаемой тишине и темноте, прерываемой лишь редкими огнями встречных машин, воспоминания вспыхивали четко и ярко, так, как будто Сайгон и Нью-Йорк были не дальше Раананы. Каждое утро мама сажала меня в корзину на багажнике своего велосипеда и мы ехали на американскую базу. Подобострастно улыбаясь, мама показывала часовому свой пропуск и нас не задерживали. Пока мама работала, я болталась по магазину, смотрела картинки в журналах, слушала радио, разглядывала разные диковинки вроде телевизора или стиральной машины. Американцы, и солдаты, и гражданские, скучавшие по оставленным в Штатах детям, сажали меня на колени, угощали, дарили всякую мелочишку. Особенно умилялись офицерские жены. Фраза “She is just like a little china doll”[54] запала мне в память задолго до того, как до меня дошел сначала первый ее смысл, потом второй. На базе было куда лучше, чем во дворе и даже дома. Я была у мамы любимицей, и старший брат, в отличие от меня, чистокровный вьетнамец, меня за это ненавидел. Не защищал, а травил вместе со всеми. К пяти годам я уже знала, что я дочка оккупанта. В конце 1974-го года базу закрыли и мама осталась без работы. Всем стало ясно, что взятие Сайгона коммунистами − это только вопрос времени. Хозяин квартиры унюхал, куда ветер дует, и стал требовать, что мы освободили помещение, что ему не с руки сдавать комнату американской подстилке. То, что он сам работал на базе, он как-то умудрился забыть. Бесконечный дождь шуршал по горфрированной крыше, электричество отключили, мы с мамой ужинали разогретой на примусе лапшой при свете керосиновой лампы. Брат куда-то исчез, как потом выяснилось, это был самый умный поступок в его жизни. Раздался уверенный и властный стук. Палочки выпали у мамы из рук, она слетела с топчана и открыла дверь. На пороге стоял американец в насквозь мокрой форме, с рукавами, закатанными, как у морпехов (эти вещи я в пять лет уже различала). Он зашел к нам, как к себе домой, и обнял маму. Некоторое время они так стояли, а потом мама выскользнула у него из-под руки, подошла к мне сзади и подтолкнула вперед.

− Вот твой отец. Пойди поздоровайся с ним.

Я подошла и посмотрела на него снизу вверх из-под челки.

− Значит, Оккупант − это ты? Я рада, что ты пришел. Теперь Дуонг не будет меня бить.

Он присел на корточки, так, что его лицо стало совсем близко от моего. От него пахло знакомой смесью военторговского одеколона, сигарет и ружейного масла.

− Меня зовут Дэвид, – сказал он на хорошем вьетнамском. – Я твой отец. Никто больше не будет тебя бить. Ты уедешь в Америку.

− С мамой? – спросила я.

Как наивны дети в своих мечтах.

Дэвид расстелил спальный мешок и лег на полу. Мама улеглась со мной на топчан. Я долго не могла уснуть, лежала с закрытыми глазами и подслушивала.

− Никто не думал, что все это так быстро накроется одним местом. На тебя с ребенком уже лежат документы в посольстве, но чтобы они их рассмотрели, я должен над ними стоять. А я не могу, я должен быть там, где прикажут. Завтра вечером, например, уже в джунглях.

− Ты решил, что нам делать? На базаре говорили, что детей американцев Вьет Конг посадят в яму, обольют керосином и подожгут.

− Да. Знаешь приют сестер-кларетинок на улице Те Хоа? Я там был. Сестры добрые, детей на руки берут, одевают чисто, европейскими продуктами кормят. Я говорил с директрисой. Она сказала, что у них прямой канал эвакуации. Когда тут все накроется, у них есть свой оплаченный самолет прямо с базы. Они согласились принять Хонг Хан.

− Как же она, без меня?

− Вам придется ехать порознь. Я оставлю тебе все деньги, что у меня есть. Тебе хватит добраться до Таиланда. А там придешь в посольство и предъявишь свидетельство о браке.

− А… Дуонг?

Пауза. Тяжелое дыхание Дэвида, казалось, наполняло собой всю нашу халупу.

Тебе придется решить, где и с кем ты хочешь жить. Я этого вьет-конговского ублюдка вести в Америку не собираюсь. Он пытался задушить меня во сне, неужели ты забыла? Он правда бьет Хонг Хан?

− Ему же десять лет.

− Мне все равно. Не пытайся вести его с собой насильно, Тхам. Он выдаст тебя.

Я всем телом почувствовала, как мама задрожала.

− Я же все помню, – хрипло продолжал Дэвид. – Как его отец использовал тебя и свою плоть, своего сына, чтобы прикрыться вами, как живым щитом и уйти от нас.

− Ты спас Дуонга и меня.

− Лучше бы я спас одну тебя.

Пауза.

− Иди сюда, Тхам. Я хочу вспомнить, что я еще жив.

− Она неглубоко спит.

− Приедем в Америку, сделаем ей отдельную кровать. Розовую и всю в оборочках.

Вот это было близко и понятно. Я видела такую кровать в военторге, где мама работала. Оборочки – это, конечно, очень классно, но как спать без мамы, я себе не представляла.

На следующий день родители отвели меня в приют на улице Те Хоа. Я даже не плакала, так как не сомневалась, что скоро мы будем жить в Америке втроем. Всю дорогу Дэвид рассказывал мне, какая у меня в Америке будет комната с видом на два красивых небоскреба, что он каждое воскресение будет ходить со мной кататься на карусели и есть мороженое, что, если я захочу, мы заведем котенка. На прощание он достал фотоаппарат и попросил одну из монахинь сфотографировать нас втроем.

Я осталась в приюте. Впервые я не чувствовала себя ущербной и странной, потому что основной контингент там был такой же, как я – дети американцев и вьетнамских женщин. Мама приходила каждое воскресение, а Дэвид исчез. В марте 1975-го начался кошмар. Вьет-конговская артиллерия била по Сайгону днем и ночью, в любое время над городом роились американские вертолеты, мы плакали и не могли спать. Рано утром нам всем прикрепили на одежду бирочки с именами и стали сажать в автобусы. Старшие опекали младших, а меня держала на коленях молодая послушница-француженка. Я была привилегированная девочка. У меня был отец, который меня признал.

Дороги были запружены беженцами, наш автобус тащился со скоростью улитки. Наконец мы доползли до ворот авиабазы Тун Сун Хат, и после долгих препирательств нас пропустили. Беженцы цеплялись за автобусы, лезли на крышу, матери в отчаянии бились об окна, внезапно осознав, что теряют детей навсегда. Я только твердила про себя то, что мама заставила меня заучить наизусть. “Меня зовут Хонг Хан Коэн. Я родилась 1-го марта 1970-го. Моего отца зовут Дэвид Коэн, ганнери-сержант, United States Marine Corps. Его личный номер такой-то. Мою мать зовут Тхам Нгуен из Дананга”. Это был единственный способ не сойти с ума.

Я засыпала и каждый раз просыпалась в надежде, что этот кошмар закончится, а он все не кончался. В ушах стоял гул самолетных двигателей и плач нескольких сотен младенцев. Мы уже оторвались от вьетнамской земли, а вьет-конговцы продолжали обстреливать нас, транспортный самолет с красными крестами на боках. Тогда я этого не понимала, но теперь понимаю – само наше существование было для них оскорбительно, оно не укладывалось в их героическую, но до чего же примитивную картину, где каждый вьетнамец не щадя себя сопротивлялся захватчикам. Именно за это Дуонг ненавидел меня. За то, что мама любила Дэвида больше, чем его, Дуонга, отца.

Потом были аэропорты, вспышки телекамер, десятки новых лиц, спальни, где рядами стояли кровати. Мои товарищи по несчастью в основном не помнили ничего, кроме детдома, и поэтому висли на каждой женщине, которая к нам приходила. Я вежливо здоровалась и уходила в угол. Я знала, что такое мама и папа, и ни в ком больше не нуждалась, спасибо. Не помню, сколько времени прошло, но как-то раз меня вывели из-за стола и сказали: “Хонг Хан, за тобой папа приехал”. Я не жуя проглотила остаток вафли и помчалась, куда велели. Там действительно был Дэвид, но не было мамы. Вместо нее с Дэвидом пришла незнакомая пожилая женщина, похожая на главного бухгалтера военторга, где мама работала. Главного бухгалтера боялись все, не только вьетнамский персонал, но даже американцы. Она серьезно посмотрела на меня и сказала: “Тебе нужно американское имя. Тебя зовут Розмари”. Дэвид на мгновение отвернулся от нас, а потом сказал мне: “Хонг Хан, это твоя бабушка, моя мама”. Я отвернулась от нее и уткнулась Дэвиду в штанину.

Те обещания, которые Дэвид мог сдержать, он сдержал. У меня действительно была своя комната в квартире на тихой тенистой бруклинской улице. В этой комнате действительно было все, что полагается иметь американской девочке, а из окна были видны два сверкающих небоскреба Всемирного Торгового Центра. У меня был серый котенок, и каждый день я смотрела передачу “Улица Сезам”. И то время, которое Дэвид проводил в Нью-Йорке, он проводил со мной. Но его база находилась в Южной Каролине и уходить из морпехов он не собирался, потому что больше ничего не умел и был растерян перед гражданской жизнью. А мама исчезла. Не было даже писем. Я забыла вьетнамский язык. Я смотрела хронику по телевизору, разглядывала вьетнамских беженцев на перегруженных суденышках, искала знакомое лицо и не находила. В какой-то момент я поняла, что Вьет Конг, с детства бывшие для меня воплощением зла, убили мою маму. Иначе она давно была бы здесь со мной.

Бабушка заботилась обо мне, но тепла не проявляла. Главными понятиями ее жизни были порядок и чувство долга. Она считала, что если ребенок сыт, одет, имеет крышу над головой, если его записали в библиотеку и оплачивают учителя игры на фортепиано, то все обязанности выполнены. Конечно, выполнены, кто спорит. Но она не хотела отвечать на мои вопросы – как искать маму, почему меня назвали Розмари, откуда у нее на руке татуировка. Во Вьетнаме татуировки носили только нехорошие люди, и мама учила меня держаться от них подальше. Обычно бабушка носила темные блузки с длинными рукавами и ослепительно белыми воротничками и манжетами. Даже дома она не надевала халатов, считая это разгильдяйством и непорядком. Но один раз увидев эти шесть синих цифр на левом запястье, я уже не могла их забыть. Дэвид сказал, чтобы я не обращала внимания, что с бабушкой действительно случилась ужасная вещь, но это было давно, больше тридцати лет назад.

И тут в моей жизни появились три женщины, которые на много лет стали моей семьей. Это были наши соседки по лестничной клетке – миссис Регельвассер, миссис Подольски и миссис Островиц. Все три были вдовами, от всех троих дети и внуки уехали в фешенебельные пригороды и не баловали матерей и бабушек визитами. От них я впервые услышала слова “а шейне пуным” и “зисе мейделе”.[55] Бабушка готовила все сугубо диетическое, без жира и соли, а главным гарниром были зеленые стручки. Миссис Регельвассер могла нажарить сковорду картошки с гусиным шкварками, и чем больше этого я съедала, тем больше она радовалась. Миссис Подольски была спецом по chicken-soup-with-matzah-balls (прошло некоторое время, прежде чем я поняла, что это не одно слово), а миссис Островиц пекла, и ароматы из ее духовки наполняли всю нашу лестничную площадку. Они все родились в Бруклине в семьях иммигрантов из России. Бабушка, уроженка Германии, приехала в Америку уже после войны. Соседки крепко дружили, а бабушку побаивались, считая ее надменной и холодной. Через какое-то время я в общем-то жила у них, а домой приходила только заниматься музыкой и спать. Бабушка знала, что я в безопасности, а все остальное ее устраивало. Живое существо, особенно ребенок, имеет фатальную склонность к нарушению порядка, а порядок бабушке был дороже всего остального.

Соседки не только кормили меня, но и рассказывали массу интересных вещей, все разрешали трогать, были рады ответить на любой вопрос и учили всему, что знали сами. Миссис Подольски в молодости были актрисой еврейского театра. В сундуке, пахнущем травками и апельсиновыми корками, хранились театральный реквизит и костюмы. Спарывая кружева с очередной накидки, миссис Подольски делилась воспоминаниями о театральных интригах, триумфах и скандалах, о Мойше Финкеле, из ревности застрелившем собственную жену-примадонну, об актрисе, игравшей юношу-йешиботника так, что зрители ни о чем не догадались, пока по ходу действия не выяснилось что йешиботник − это переодетая девушка. Миссис Островиц всю жизнь печатала бумаги своего мужа-адвоката. Из всех трех она единственная знала русский язык, и когда была основана ООН, ее, умеющую печатать на двух языках, приняли в корпус машинисток. На всю жизнь она запомнила список: “Австралия – за, Афганистан – против, Аргентина – воздержалась, Бельгия – за, Боливия – за, Бразилия – за, Белоруссия – за, Канада – за, Чили – воздержалось, Коста-Рика – за, Куба – против, Чехословакия – за, Китайская Народная Республика – воздержалась” и т. д. Когда миссис Островиц допечатала список и до нее дошло, что ООН проголосовала за раздел Палестины на еврейское и арабское государства, она, солидная дама, встала на стол и закричала “Yes! Yes! Yes!”. Одна за другой поднимались из-за своих столов машинистки, плакали, обнимались, восклицали на идиш, вспоминали своих близких, до этого дня не доживших. Из трех сотен ооновских машинисток еврейки составляли добрую сотню. Миссис Регельвассер еще застала потогонную систему. Ей было восемь лет, когда старшая сестра привела ее в цех, и после школы она вкалывала по шесть часов, пришивая оборочки к блузкам. А когда ей было одиннадцать, в мастерской вспыхнул пожар. Пожарные лестницы доходили только до шестого этажа, а основная масса работниц застряла на девятом. Миссис Регельвассер оказалась в числе спасенных на лифте и потом опознала свою старшую сестру, разбившуюся при прыжке из окна. Каждый год, 25-го марта, она покупала белые розы, брала меня, мы ехали на метро в Манхэттен и клали цветы к подножью массивного здания около Вашингтон-Сквер-Парка[56].

По пятницам собирались у миссис Островиц. Доставалась белая скатерть, серебряные подсвечники, румяная хала из духовки. Я держала на коленях древние книги с рогатыми буквами, такими не похожими ни на английские, ни на вьетнамские. Субботними вечерами мне давали подержать странную витую свечу и понюхать корицы из серебряной коробочки. Я вспомнила, как моя мама жгла благовония перед фотографией своих родителей. У меня было ее изображение, отрезанное от нашей фотографии втроем. Я позаимствовала у миссис Островиц витую свечу, кланялась, как это делала мама, и просила предков воссоединить нас, просила на идише и остатках вьетнамского. Английский для этого не годился, английский был для школы. На нем не было глубоких слов. Бабушка отругала меня за закапанный воском пол. Миссис Островиц не ругалась, просто объяснила мне, что я еврейка, а евреи не просят ни у кого, кроме Творца. А если я хочу помолиться за маму, то для этого есть специальная молитва, и она напишет мне ее английскими буквами.

Я ходила в школу − мрачное кирпичное здание, похожее на крепость. Я и тут без пригляда не оставалась, потому что миссис Регельвассер учительствовала там уже сорок лет как. К тому времени все хоть сколько-нибудь состоятельные и образованные люди уехали из Бруклина, чтобы их дети не учились в школе с негритянскими детьми. Мой класс состоял целиком из негров и латинос. Я была им непонятна, а все непонятное пугает. Подруг я не завела и все перемены проводила в библиотеке. Мне было уже десять, когда я пришла в пятницу из школы и спросила:

− Почему мне никто не сказал, что евреев убивали и нам грозит опасность? Что наци были хуже чем Вьет Конг? Нам надо сложить ценности в одно место на случай, если придется бежать. И уговорить бабушку продать пианино. Мне все равно на нем играть надоело.

Мои три ангела не впечатлились ни серьезностью грозящей нам опасности, ни оперативностью моего плана. Они расхохотались, а потом как-то разом посерьезнели.

− Рейзеле (домашний вариант имени Розмари), нам ничего не угрожает. Но раз уж ты прочла про наци и про то, что они делали с евреями, у нас сейчас будет серьезный разговор. Про твою бабушку.

− Может, не надо? Пусть Юстина сама…

− Сама, как же. Она вообще ребенка не замечает, снежная королева.

− Не надо так, Молли. Не суди ее, она страдала больше нашего.

− Рейзеле, твоя бабушка была узницей нескольких концлагерей. Поэтому у нее на руке номер. Поэтому она не проявляет к тебе тепла, ей просто нечем. Постарайся ее понять. И простить. Не спрашивай ее ни о чем, ей очень больно.

Читать про войну и Катастрофу было больно и страшно, но даже в этом я нашла какой-то позитив, а именно то, что дело не во мне. Бабушка просто жертва, то, что она разучилась любить и сопереживать, это не ее вина, а ее беда. Я старалась отлично учиться, играть на пианино, все делать по дому, и если бабушка раз в месяц мне улыбалась, я рассматривала это как свою личную маленькую победу над наци.

Миссис Островиц была по горло занята общественной работой. В ее гостиной стояли две печатные машинки, английская и русская. По нескольку часов в день она отстукивала на них письма, петиции, статьи и списки из сотен фамилий. В коридоре штабелями стояли посылки, адресованные в Москву, Ленинград, Киев, Ташкент. Я сортировала бумажки, раскладывала по конвертам, надписывала бирочки для посылок.

− Рейзеле, мы делаем хорошее дело, – говорила мне миссис Островиц, изредка отрываясь от печатной машинки. – Наши братья и сестры за железным занавесом будут знать, что мы их в беде не оставили.

− А что такое “железный занавес”? – спросила я.

− Это когда людей держат в плену за колючей проволокой.

Фломастер дрогнул у меня в руке.

− Как бабушку?

− Мы все сделаем, чтобы до этого не дошло, – ее голос задрожал. – Чтобы не было такого позора, как в прошлый раз. Слышишь, Рейзеле, русские говорят сампогибайатоварищавыручай, а в наших святых книгах написано: “Не стой, глядя, как проливается кровь брата твоего”. За каждого еврея, которого они вздумают упрятать в лагерь, мы будем кричать и скандалить и не дадим им спокойной жизни.

30-го октября 1980 года миссис Островиц впервые взяла меня с собой к советскому консульству “кричать и скандалить”. Потом я узнала, что в этот день не только евреи поддерживали тех, кто сидел, и оплакивали тех, кто погиб. День Политзаключенного. Напротив консульства располагалась старинная синагога, так что мы чувствовали себя как дома. Туда пришли около ста человек с фотографиями и плакатами. Я стояла на переднем крае, как самая маленькая, и придерживала огромный, почти с меня ростом, плакат LET MY PEOPLE GO. Я помню, что меня поразили испуганные лица, изредка мелькавшие в зашторенных окнах консульства. Чего они так боялись, представители державы, соревнующейся с Америкой в мощи и влиянии? Толпы студентов, домохозяек и пенсионеров с самодельными плакатами? Пальцы закоченели, весь жар ушел в глаза, которыми я прожигала здание напротив. Бабушку спасти не удалось, маму тоже, может быть, мы хоть кого-нибудь спасем.

На тринадцатилетие Дэвид решил сделать мне особый подарок, и на летние каникулы мы полетели в Израиль. Он раньше всех понял, что я выросла, что я умнее и старше своего календарного возраста, и общался со мной, как с равной. Я уже не просила его взять меня к себе на базу. Я понимала, что меня, еврейку из Нью-Йорка с вьетнамским лицом, в южнокаролинской школе просто заклюют. И потом там не будет моих ангелов-хранительниц. Мы сидели на скамейке на тель-авивской набережной, у самого синего моря. Тогда я думала, что утешаю его, как взрослая, как большая. Какой смешной и наивной казалась мне сейчас эта девочка, мне, офицеру полиции с пятнадцатилетним стажем, не имеющей живого места ни на теле, ни на сердце.

− Ты все сделал правильно, – говорила я Дэвиду. – Лучше отца у меня и быть не могло. Ты спас меня. Я стала американкой благодаря тебе. Президент Рейган сказал, что мы сияющий город на холме, что мы пример всем остальным и надежда человечества. Ты из тех, кто защищает эту надежду. Я никогда не сердилась за то, что ты отсутствовал.

Он впитывал эти слова, как пустыня долгожданную влагу. Последние несколько лет он боялся, что я буду винить его за то, что он не нашел мою маму и подкинул меня своей маме, от которой сам же в юности и сбежал.

− Я скоро уйду из Корпуса на пенсию и приеду в Нью-Йорк. Будем жить вдвоем.

− Хорошо, но только недалеко от школы.

Школа меня волновала меньше всего. Я хотела быть близко к миссис Островиц, миссис Подольски и миссис Регельвассер. Последняя была уже совсем старенькой, хоть и бодрилась, да и две другие не молодели.

Мы провели в Израиле три замечательные недели, ездили по стране, все смотрели, а главное, общались один на один без помех. В сентябре я, как на крыльях, начала новый учебный год, а Дэвид опять уехал на Ближний Восток, на этот раз в командировку. В Бейрут.

Через два месяца взлетели в воздух бейрутские казармы. Дэвид не выходил на связь. Я два дня уговаривала себя, что он просто не может добраться до телефона. Мы с бабушкой сидели за ужином, когда раздался звонок в дверь. Я побежала открывать, и бабушка, не теряя величественной осанки европейской гранд-дамы, вышла в прихожую вслед за мной. На пороге я увидела двух людей в парадной морпеховской форме – белого и негра. Белый обратился к бабушке:

− Вы Юстина Гринфельд, мать мастер-ганнери-сержанта Дэвида Коэна?

− Да, этой мой сын.

− Тогда мы глубоко сожалеем о необходимости сообщить вам, что ваш сын погиб во время теракта в Бейруте два дня назад. Его тело было опознано.

Не изменив осанки, бабушка развернулась и ушла из прихожей. До меня еще не совсем дошла мысль, что Дэвид погиб, но дошла мысль, что я осталась одна, что бабушке нет дела ни до меня, ни до собственного сына. Мой разум отказывался это переварить, я закричала, потом крик перешел в визг, из носа хлынула кровь. Три другие двери на нашей лестничной площадке одновременно распахнулись, несмотря на то, что миссис Островиц медленно ходила, а миссис Регельвассер была глуховата. Они увидели двух морпехов в парадной форме, меня, извивающуюся на полу, и все поняли. Я очнулась на диване у миссис Подольски. Сильно пахло пролитой валерьянкой.

На следующее утро я открыла своим ключом дверь квартиры, где прожила восемь лет, с твердым намерением забрать свои вещи и никогда больше там не появляться. Травма от концлагеря, я все понимаю, но я тоже живой человек, я ни в чем не виновата, зачем устраивать концлагерь мне? Теперь, когда Дэвид погиб, меня и его мать ничего больше не связывает. В квартире было так же тихо как вчера вечером. Я зашла к бабушке в спальню. Она лежала на постели одетая, неподвижная и спокойная, скрестив руки на груди. На туалетном столике стоял пузырек с аккуратно завинченной крышечкой. Я потрясла его. Он был пуст. Я дотронулась до бабушкиной руки. Она была холодной.

Так я попала в поле зрения социальных служб. Они просто не знали, что со мной делать. С одной стороны, я была не похожа на их обычный контингент – (условно) белая девочка, отличница, ни наркотиков, не беременности, ни приводов в полицию. С другой стороны, для удочерения я была слишком старая. И тут миссис Островиц показала, что не зря тридцать с чем-то лет прожила с адвокатом и печатала юридические бумажки. Как самая молодая (73 года) и подкованная из всей троицы, она подала петицию в суд о праве опекать меня до совершеннолетия. На суде социальный работник сказала, что ее ведомство не возражает. Судья, еврей лет под пятьдесят, повернулся к миссис Островиц и ничуть не стесняясь меня, вопросил:

− Зачем вам, пожилой женщине, эти трудности, эта обуза?

− Мы ее любим. И вообще все евреи друг за друг отвечают. Мне жаль, ваша честь, что вы об этом забыли. Позвольте же мне вам напомнить.

К тому времени как я заканчивала школу, мы с миссис Островиц остались вдвоем. Мне было восемнадцать лет, а вместо семьи у меня было три могилы на еврейском кладбище и одна на военном. Я научилась терпеть. Сейчас, глядя назад, я понимаю, что не смогла бы впоследствии работать там, где работала, если бы в детстве и юности так не закалилась. В бывшую квартиру моей бабушки, принадлежавшую муниципалитету, вселили многодетную мать-одиночку не очень белого цвета, в квартиру миссис Подольски − семью иммигрантов из Эль Сальвадора, а в квартиру миссис Регельвассер − семью сатмарских хасидов. На мои попытки заговорить с ней на идиш мать этого семейства реагировала странновато, а проще говоря, шарахалась от меня. От бабушки и Дэвида у меня осталось немного денег, и я пошла учиться в университет на психолога. Мне не давал покоя вопрос, почему бабушка избрала такой странный метод справляться с тем, что ее терзало.

Учиться было интересно, а вот общение со сверстниками по-прежнему не клеилось. Мне было с ними неинтересно, они казались мне шумными и инфантильными недоумками. Миссис Островиц до последнего своего дня сохранила ясный разум и напоследок (я была уже на втором курсе), сказала мне:

− У твоего отца была младшая сестра, Шэрон. В конце шестидесятых она уехала учиться в Калифорнию и пропала. Мне кажется, она бросила учиться и ушла в коммуну хиппи. Постарайся ее найти. Может быть, у тебя есть двоюродные братья и сестры. Нехорошо совсем одной, Рейзеле.

Когда миссис Островиц умерла, мне было велено в течение тридцати дней освободить муниципальную квартиру. Я сняла подвальную комнату и стала думать что делать дальше. Я всех потеряла, мне была нужна новая семья. Так я стала одной из New York’s Finest[57].

На следующие десять лет они стали моей семьей. У меня появилось сразу много отцов и старших братьев, я с готовностью признавала их превосходство, не угрожала их привилегированному положению, и поэтому меня все опекали, наставляли, учили уму-разуму и тонкостям полицейской работы. Среди старшего поколения было много ветеранов Вьетнама, попадались и ветераны помоложе, и то, что я дочь погибшего морпеха, очень помогало в установлении контактов. Итальянцы приходили ко мне плакаться, что в штабе на One Police Plaza всем заправляют ирландцы, а ирландцы жаловались на то же самое в отношении итальянцев. Я со многими дружила, но ни в кого не влюблялась. Не было потребности. Девственность я потеряла, чтобы отблагодарить пожилого детектива (тоже, кстати, прошедшего Вьетнам) за все, чему он научил меня. Это был подарок ему по случаю ухода на пенсию. Еврейство никуда не делось, но скажем так, впало в спячку. Я зажигала свечи (если была не на дежурстве и не на задании), читала кадиш по всем ушедшим близким, но среди живых евреев учиться было не у кого.

Их было много – жертв насилий и издевательств, в основном, женщин и детей. Я была их голосом. Я вытирала им слезы. Я смотрела на свою работу, как на высокое служение беззащитным. Мне не нужен был никакой другой смысл жизни. Тот момент, когда забитое существо становилось человеком, и этот человек начинал, наконец, защищаться, был для меня самым прекрасным. Некоторые из них проявляли чудеса выдержки, стойкости и чувства собственного достоинства. Я каждый раз удивлялась, как в первый раз. Большинство людей грубеют на такой работе, становятся циничными и уставшими, не верят уже ни во что, но для меня мир оставался черно-белым, с абсолютным злом и абсолютным добром.

В начале 2000-го началось крупномасштабное, на два десятка штатов, расследование траффика женщин из стран Азии и Восточной Европы в США. Если кто не знает, то торговля людьми представляет третью по размерам дохода криминальную индустрию, после контрабанды оружия и наркотиков. Эти преступления очень тяжело расследовать, потому что жертвы истощены, травмированы и запуганы. Они боятся любого представителя власти, потому что в их странах полиция не служит людям, а вымогает у них взятки. Языковые и культурные барьеры, иммиграционные ограничения, тупость и коррупция в странах-источниках – все это могло свести и сводило на нет месяцы и годы расследований. В Нью-Йорке, после того как провалилось несколько дел из-за отсутствия свидетелей (кто депортирован, кто передумал давать показания, кто просто исчез), прокуратура и полиция пошли на беспрецендентный шаг. В страны-источники решили послать женщин-полицейских под прикрытием с тем, чтобы они проследили всю цепочку. В их числе меня наскоро обучили тайскому языку и отправили в Бангкок. Моя легенда была – девушка из Вьетнама, пришедшая в Таиланд на заработки. Отсюда и плохой тайский язык. Если кто-нибудь заинтересуется, почему у меня такой плохой вьетнамский, мне надлежало разыгрывать дурочку, которую в детстве уронили.

Мы прекрасно знали, на что идем. В конце концов наших людей, внедряющихся в наркокартели, тоже подвергают разным проверкам на вшивость. Я профессионал, это моя работа, это никто кроме меня не сделает, повторяла я себе. У меня нет никого, и моя гибель никого не опечалит. Во мне словно проснулась пятилетняя Хонг Хан, которой нужно выжить любой ценой. На ржавом баркасе у берегов полуострова Индокитай нас отчаянно качало, в битком набитом трюме всех рвало, а команда этого плавсредства отстреливалась от малайзийских пиратов. Нас высадили в небольшом порту на восточном побережье Китая, посадили в грузовик, без дальних слов заперли, предупредив чтобы от нас не было слышно ни писка, и повезли в Шанхай. В грузовике стояли десяток поддонов с бутылками с питьевой водой и ящик с консервами. Писать предлагалось в опорожненные бутылки. Консервного ножа нам, конечно, никто на дал. Мы наточили заколку одной из девушек и не остались голодными. Не помню, сколько мы так ехали, потому что мы сидели в темноте и ни у кого не было часов. Потом, уже в Америке, я нашла на карте порт, где нас сгрузили. 600 километров к югу от Шанхая. А наши конвоиры еще останавливались есть и спать.

В Шанхае нас под покровом ночи посадили в рефрижератор с рыбой, шедший в Ванкувер. Было страшно холодно, мы все провоняли рыбой. Идти в Ванкувер с таким грузом капитан не решился, и нас ссадили на каком-то маленьком острове у западного побережья Канады. Здесь за нас взялась местная китайская мафия, у всех отобрали документы, а тех, кто протестовал, ткнули пару раз электрошокером, чтобы другим было неповадно. Опять в закрытом грузовике нас долго везли вдоль американской границы и наконец высадили в резервации племени блэкфут, пока что на канадской стороне. В резервацию ни “белая” полиция, ни пограничники хода не имели, а индейская полиция была напрочь куплена мафией. Но вот остались позади величественные пейзажи штата Монтана и началась, как ни странно, самая трудная часть моего путешествия. Мне нужно было постоянно следить за собой, чтобы не обнаружить перед товарками и конвоиром знания английского и американских реалий. Притворяться невежественной провинциалкой в перманентном шоке. Я настолько усыпила их бдительность, что мне удалось добраться до телефона и позвонить куда надо. В общем, мы доехали до Нью-Йорка, и меня определили в бордель в Чайна-тауне. Из маленького окошка комнаты, где на матрасах спал десяток женщин, был виден сверкающий небоскреб One Police Plaza.

Мои коллеги тоже времени не теряли. Все бордели были под наблюдением, везде регулярно ходили наши люди под прикрытием. На третий день, нас, десяток новоприбывших, вызвали в офис хозяина. Там сидел мой хороший знакомый, одноклассник по полицейской академии, детектив МакБрайд. В умопомрачительном костюме от Армани, при дорогущих часах (на что только уходят деньги управления), он выглядел как брокер с Уолл-стрит (тут, кстати, в двух шагах), которому захотелось попробовать чего-то эдакого.

− Выбирайте! – широким жестом показал на нас хозяин борделя, улыбчивый китаец, на совести которого был не один десяток человеческих жизней.

МакБрайд с видом рабовладельца на рынке прошелся вдоль нашей шеренги, пощупал одну, другую, схватил меня за подбородок, чуть не свернув мне при этом шею и сквозь зубы бросил:

− Вот эту.

− Мистер, зачем вам эта старая рухлядь? – возмутился китаец с видом человека, уличенного в попытке сбыть негодный товар – У нас и посвежее есть.

− Я выбрал. Чтобы через пять минут была внизу.

− Насколько?

− Привезу вечером.

С видом идущей на заклание овцы я села к МакБрайду в машину. Мы проехали пол-Манхэттена, а я не проронила ни слова. МакБрайд, тоже молча, привез меня в гостиницу, в заранее снятый номер. Там находились мой куратор − капитан Бьянкавилла, и психолог из штаба полиции. Ни слова не говоря, Бьянкавилла протянул мне мой настоящий американский паспорт. И тут я почувствовала, что не могу выйти из образа. Личина прилипла ко мне и не хотела сходить. Я смотрела на МакБрайда, как кролик на удава, ожидая, что он с минуты на минуту бросится меня избивать (девушки в борделе говорили, что на целый день увозят именно для этого). Психолог быстро сориентировалась, она поняла, что за последние несколько месяцев я отвыкла видеть в мужчинах нормальных людей. Я позволила этой пожилой еврейской женщине, чем-то напоминавшей миссис Островиц, подвести меня к столу. Там лежали медали Дэвида в прозрачном пакете, сложенный треугольником американский флаг в деревянной рамке, врученный мне на похоронах от имени “Президента и благодарной страны”, серебряные субботние подсвечники, серебряная же коробочка для пряностей и белая салфетка для халы, которую я сама же в девять лет вышивала. Все, что я, уезжая на задание, сложила в сейф, как самое ценное, что у меня было. Я буквально физически почувствовала, как личина падает с меня. Откуда-то из глубин памяти всплыло “Меня зовут Хонг Хан Коэн. Я родилась 1-го марта 1970-го. Моего отца зовут Дэвид Коэн, ганнери-сержант, United States Marine Corps. Его личный номер такой-то. Мою мать зовут Тхам Нгуен”. Но вслух я сказала:

− Меня зовут Розмари Коэн. Мое звание детектив, номер удостоверения такой-то. Я оперативник спецгруппы по выявлению траффика женщин из стран Юго-Восточной Азии с целью проституции и порабощения.

Состоялось несколько громких процессов. По моим показаниям были арестованы и посажены не только наши местные фигуранты, но и звенья цепочки в нескольких штатах, в Канаде и даже в Таиланде. Интерпол кланялся и благодарил. И тут у меня начались неприятности. Мне регулярно давали понять, что у тех, кто сел по моим показаниям, на свободе остались друзья и коллеги. То подожгут дверь квартиры. То обезглавленная крыса в коробке. То шепот из-за плеча в метро: “You’re dead”. Они давно был уже могли убить меня, но им нравилось сводить меня с ума. Они хотели, чтобы перед смертью я еще и помучилась как следует. Ясным сентябрьским утром я пришла на One Police Plaza подавать рапорт об увольнении. Не успела.

Не помню, кто кому что сказал, но до меня дошло, что горят башни-близнецы и там нужна каждая пара рук. У меня заняло десять минут добежать до Либерти-стрит. Там было нечем дышать. Удушливый запах авиационного бензина, горящего металла, химикатов и сожженной человеческой плоти проникал в меня при каждом вдохе, валил с ног. Я оказалась в облаке густой пыли, разъедающей глаза, я не видела дальше собственной протянутой руки, но продолжала бежать в самую гущу этого ужаса, на запах, на крики. Где-то слева и внизу раздался осипший голос, просящий о помощи, непонятно, мужской или женский. Я присела на корточки около засыпанного белой пылью существа, закинула его (или ее) руку на свое плечо и выпрямилась. Где-то шагом, где-то волоком, я дотащила это гражданское лицо до безопасного места и вернулась за следующим. И так несколько раз. В какой-то момент я поймала собственное отражение в каким-то чудом не лопнувшей витрине и удивилась – неужели я за последние сорок минут успела поседеть? Нет, это была пыль. Ядовитая пыль, которая сейчас, четыре года спустя, меня убивала.

Я бежала к северной башне в очередной раз. Внезапно резко потемнело, словно над всей улицей нависла гигантская тень. Стало очень жарко. Я споткнулась обо что-то, упала лицом в груду обломков, пыталась подняться, но не могла. Пот вперемешку с копотью и пылью заливал глаза, я уже ничего не видела, только поняла, что кто-то профессиональным жестом взвалил меня себе на плечо и понес.

Я очнулась в больнице. У моей постели сидел капитан Бьянкавилла.

− Вам что, больше негде быть и нечего делать? – прохрипела я.

− Представь себе. Пожарное и полицейское начальство перегрызлось и нас отстранили.

− Как там?

− Кошмар. Северная башня тоже упала. Но я не об этом пришел с тобой говорить. Это шанс, Розмари. Шанс тебе исчезнуть. Мы можем вставить твое имя в список погибших, а ты начнешь новую жизнь с документами на новое имя. Никто не станет доискиваться, где тело, сама понимаешь.

Я откашлялась и сказала:

− Дайте мне время подумать.

− Я завтра приду.

Я лежала на больничной койке в больничной пижаме и плакала. Башни-близнецы, о которых с гордостью рассказывал мне Дэвид, прекрасный символ прекрасной Америки, который я каждый день много лет подряд видела из своего окна, то сверкающие на солнце острыми гранями, то невесомые за дождевой пеленой, теперь превратились в кучу обгорелых руин. У меня было такое чувство, что моя американская жизнь обрушилась вместе с ними. Бьянкавилла стремится избавиться от меня, он не хочет, чтобы меня убили, пока я хожу у него под началом. Но жить под чужим именем и всю оставшуюся жизнь притворяться я не хотела, ибо знала, что не смогу. Я с трудом выдержала даже те несколько месяцев, что провела под прикрытием. Значит, пора начинать жизнь сначала. Я даже знаю, где. Та самая страна, где я имею право на гражданство по факту рождения от Дэвида Коэна. Да и мафия меня там не достанет.

Я встала. Дышалось легко, как будто я не наглоталась дыма и асбестовой пыли. Без особого труда добилась, чтобы меня выписали. Жертвы поступали десятками, в больнице царил хаос, никто не уговаривал меня остаться. Мне выдали мои вещи, бумажник и документы. Я переночевала в своей квартире, уложила в чемодан на колесиках любимые книги, альбом с фотографиями, медали, флаг, подсвечники и прочую сентиментальную ерунду. Самолеты не летали, поезда тоже ходили абы как, но мне удалось купить билет до Торонто. За окном проплывали холмы Новой Англии в золотистой и алой листве, невесомые мосты над бурными горными речками, аккуратные полустанки, увешанные американскими флагами. Вдали от моего личного и общенародного кошмара в Манхэттене, я спокойно и умиротворенно прощалась со своей страной. В Торонто я переночевала в кресле в аэропорту, а утром села на самолет в Тель-Авив.

После ульпана я пришла устраиваться на работу в израильскую полицию. Те немногие, кто знал о моих планах, смотрели на меня как на безумную. Израильская полиция − это кормушка для своих: там все друг друга знают по совместной службе в армии и в МАГАВе[58], туда никогда не пустят женщину, новую репатриантку, да еще с таким лицом, как у меня. Но если я всю жизнь служила в полиции, если это единственное, что я умею делать и, черт возьми, умею делать хорошо, то почему, собственно, я должна заниматься чем-то еще? Мазл обн наруным[59], как говорила миссис Подольски. В то время израильское правительство только-только озаботилось трафиком женщин из других стран, и полиция создала свой первый оперативный отдел на эту тему. Опыта такой работы ни у кого не было. Опять же, как говорила миссис Подольски, когда вор нужен – его из петли вытаскивают.

Сага моя, конечно, интересная, но если верить врачам, то конец не за горами. Я думаю об этом без страха, только надеюсь, что будет не очень больно, что мне дадут морфияй А так, я довольна своей жизнью, хоть она и не напоминает картинку с выставки. А пока я еще соображаю, пока у меня есть силы делать свою любимую работу, я буду ее делать.

Ребята из отдела IT порылись в компьютере Малки Бен-Галь и на блюдечке преподнесли мне все ее контакты. Как ни странно, молодой человек там не значился, но это могло означать, что у него просто руки не дошли завести электронный адрес, да и зачем ему, раз в доме его родителей нельзя держать компьютер? Главное, что там был адрес той самой подруги, у которой Малка собиралась провести последние два дня в Узбекистане. При помощи русскоязычной стажерки я написала ей вежливое письмо и стала ждать. Ответа не было. Хаим тоже затих.

Прошло некоторое время, а мы никуда не продвинулись, если не считать справки из телефонной компании. В ней значилось, что последний сигнал с малкиного мобильника был зафиксирован в радиусе двадцати километров от таких-то координат. Я сверилась с картой. Безлюдная горная местность, ближайший населенный пункт далеко. Что там искать? Казалось, о чем мне волноваться, я сама через полгода умру от рака, но именно поэтому я и хотела оставить мир в лучшем виде, чем он был до меня. Я надеялась дать отцу Малки хоть какой-то ответ, чтобы он мог окончательно похоронить дочь и как-то жить дальше. Ему надо детей поднимать. А так – ни тела, ни информации. Пропал человек, как будто его не было.

Я в очередной раз тупо открыла свой рабочий ящик с электронной почтой и увидела там то, на что уже перестала надеяться. Письмо с адреса Тамары Огай. Письмо, конечно, было по-русски, но вот с этим языком в нашем управлении проблем нет. Пока письмо переводили, я ходила по коридору, как тигр в клетке, не в силах усидеть на месте. Наконец мне выдали перевод и чем дальше я читала, тем больше понимала, что инстинкты Хаима его не обманули.


Уважаемая Розмари Коэн,


Пишет вам Ирина, дочь Тамары. Мне четырнадцать лет. Я знала, что кто-то будет искать Регину (стоп, кто это Регина? ах да, это же Малку так называл ее отец в беседах со мной). Он должен быть наказан за то зло, которое он совершил. (кто это “он”?). Я читала, что вы даже Эйхмана достали из Аргентины (надо же какая осведомленность у такого юного существа) и надеюсь, что он предстанет перед вашим судом за то, что сделал с Региной и с моей мамой. Мне много нужно вам сказать, а времени мало, меня в любой момент могут накрыть, и тогда я последую за Региной. В общем, когда Регина не приехала к нам в гости, как собиралась, мама плакала и волновалась. Он сказал ей, что водитель не справился с управлением, машина упала в горах с обрыва и они оба погибли. Мама очень горевала, но ей было скоро рожать, и она сосредоточилась на этом. Она родила сына, последовали песни и пляски, и все вроде бы устаканилось, ан нет. Каким-то образом мама узнала, что водитель жив, что муж обманул ее и воспользовался ею, чтобы убить ее подругу. Моя мама сошла с ума. Она смотрела в одну точку, не произносила ни слова и не хотела кормить младенца. Пока я спала, ее увезли. Прислуга говорит, что за границу, в психушку. Он хочет взять новую жену, как у них тут принято, а мне тут нечего делать, я гражданка России и не хочу жить в Узбекистане. Мне не нужны его деньги, на которых кровь невинных людей, в том числе вашей соотечественницы. Никто в российском посольстве не хочет мне помочь. Я просто хочу чтобы вы знали – Малка Бен-Галь убита по распоряжению Карима Ибрагимова, гендиректора концерна “Узбекистон Газ” и криминального авторитета. Я прошу вас помочь мне выбраться отсюда, и я повторю все, что я здесь написала, в любом суде. Пожалуйста поверьте мне.


Вот такое сумбурное послание. Я перечитывала его несколько раз, и чем дальше читала, тем больше вопросов у меня возникало. Можно ли верить этому юному созданию? Девочки в этом возрасте любят разводить драму вокруг собственной персоны. В моей практике не раз и не два случалось, что девочка могла оговорить кого-то из родителей – просто чтобы отомстить, чтобы ее наконец выслушали и стали воспринимать всерьез. Похоже, в головке этой Айрин куча романтических штампов, что Израиль не оставляет своих ни в какой беде, что для нас не существует государственных границ и международного права, и что каждого, кто обидит обладателя израильского паспорта, покарает страшная и невидимая рука Мосада. Шикарно было бы иметь такие полномочия, но увы. Допустим, что Айрин верит в то, что написала. Напрашивается вопрос: зачем? Чем гендиректору газового концерна, пусть даже с криминальными связями, могла помешать скромная социальная работница, приехавшая по сугубо личным делам? Зачем делать инсценировку с упавшей в горах машиной? И чем мы можем Айрин помочь? Везти ее в Россию?

Положение осложнялось еще и тем, что я была далеко и не знала русского языка, а для Хаима писать Айрин было рискованно. Пожилой мужчина пишет электронные письма четырнадцатилетней девочке и ищет встреч. Скандал будет на все посольство. Мы с Хаимом долго анализировали письмо, жевали каждое слово, прикидывали и так и этак и наконец выработали план. Я написала Айрин (через переводчика), что буду ждать ее на каждой воскресной службе в десять утра в церкви Свято-Троицкого Никольского женского монастыря (одна из пяти ташкентских православных церквей) и приложила к этому подробное описание, во что она должна быть одета.

− Ну и подкузьмила ты мне, – ворчал Хаим. – Каждое воскресение в церковь таскаться. Откуда такая странная идея?

− Пойми, мы имеем дело с девочкой-подростком. Если она будет настаивать, что ей надо уйти из дома и откажется объяснить почему, отчим запрет ее и никуда не пустит. А церковь − это святое, это даже мусульмане уважают. У нее травма, она потеряла мать и нуждается в утешении. Все очень правдоподобно выглядит.

− Ну и наивная же ты. Ибрагимов по уши в криминале, для него вера и церковь − это пустой звук.

− Ты веришь, что он распорядился убить Малку?

− Я этого не исключаю.

− Зачем?

− Друзья попросили. Такая возможность подвернулась через Тамару.

− А друзьям зачем?

− А вот тут я уже совсем залез в дебри, но ты выслушай, сделай приятное старику. (Вот ведь кокетничает, ему еще шестидесяти нет). Боюсь, что эти люди сидели у Малки на хвосте с того дня, как она прилетела в Ташкент и застукала женщину из их команды по перевозке. Они пасли Малку с этого момента и зафиксировали ее визит в посольство. Они не хотели, чтобы она вернулась в Израиль и там болтала языком про их дела.

− Но даже с точки зрения мафии глупо убивать человека из-за такой ерунды.

− А это смотря где, – тут Хаим посерьезнел. – В Америке и Израиле, да, я с тобой согласен. У нас все дороже, и убить человека стоит денег. Прежде чем убивать, надо хотя бы удостовериться, что человек а) владеет опасной информацией и б) собирается ее разгласить. А здесь мафия непрофессиональна, а человеческая жизнь дешева. Они считают, что чем больше крови и трупов, тем сильнее организация и больше доходы, а это далеко не так. Они прокололись дважды – один раз, когда решили убить обладательницу иностранного, тем более израильского паспорта, и второй раз, когда решили впутать в это дело жену Ибрагимова.

Следующий разговор превзошел все мои ожидания и не на шутку меня испугал. На экране моего компьютера появилась хитрющая довольная физиономия Хаима. Рядом сидела коротко стриженая девочка в джинсах с абсолютно славянским лицом, только глаза длиннее обычного. Надо же, как гены складываются. Мое вьетнамское происхождение было видно всем за километр, да и Малке похоже досталось на орехи за такое нетипичное для Израиля лицо. Ее отец, профессор Литманович, даже на фоне теперешнего ужаса вспоминал об ее подготовке к гиюру не иначе как с содроганием. А тут я бы никогда не сказала, что мать азиатка.

− Розмари, познакомся, это Ирина. Можешь говорить с ней по-английски.

− Что значит “познакомься”, Хаим? Ты соображаешь что ты делаешь? Ее, наверное, уже вся их полиция ищет. Это именно то, чего мы хотели избежать. Тебя обвинят в похищении малолетней, хорошо если не в совращении.

– Розмари, не кипятись. Не подходи к Ташкенту с мерками Нью-Йорка. Здесь все решают связи и взятки. Я поднаторел и в том, и в другом. Ибрагимов не хватится Ирины еще три дня. Он думает, что она на экскурсии с молодежной группой при церкви.

− Где она спит?

− У моих друзей, приличная еврейская семья.

− Не бойтесь за меня, – у Айрин был очень приятный голос и очень тяжелый русский акцент. – Вот видите, ваш коллега поверил мне. Завтра мы попробуем отыскать машину в горах.

− Айрин, у тебя хороший английский, – только и могла сказать я и снова напустилась на Хаима, перейдя на иврит. – Зачем ты берешь ее с собой искать машину? Ты что, не можешь записать номер и справиться сам? Зачем ты подвергаешь ребенка опасности?

− Она знает эти места, она часто ездила этой дорогой. Я там никогда не был.

− Ты себе никогда не простишь, если с ней что-то случиться. Я умываю руки, Хаим. Следующее известие, которое я хочу от тебя услышать, это то, что Айрин в безопасности. А до этого не звони мне больше.

Я отключила связь. Пусть подумает, ему полезно. А то вообразил себя ковбоем на Диком Западе. Ох, мужчины, до старости остаются мальчишками. И при этом хотят подчинения. Ну не смешно?

Через два дня Хаим прорезался со следующим сообщением.

− Розмари, я нашел машину.

− Где Айрин?

− Я посадил ее на самолет в Москву. У нее там родственники, семья отца. Приеду, говорит, вас, дядя Хаим, в Израиле навестить. Заработаю денег, вытащу маму из психушки и приеду.

Как все легко в четырнадцать лет. Где ты, маленькая Розмари Коэн, утешавшая на тель-авивской скамейке мастер-ганнери-сержанта Дэвида Коэна?

−…иначе давно бы на запчасти растащили.

− А? Что ты сказал?

− Я сказал, что машину мы нашли в очень глухом месте в горах, иначе бы ее давно растащили на запчасти.

− И в каком она виде?

− А вот тут много непонятного. При падении с обрыва она почти не пострадала, так, поцарапалась там и сям. Если бы машина сорвалась в пропасть на большой скорости, была бы не машина, а плюха.

− А… останки?

− Нету.

− Как это нету?

− Так. Во всяком случае мы не нашли. Ни тела, ни одежды, ни вещей.

− Следы?

− Засохшая кровь на обшивке сидения и на приборной панели. Я это тебе пришлю в контейнере на анализ. Скоро будешь встречать.

− Ты извлек машину из оврага?

− Да, сейчас. Я не дурак, чтобы так засветиться. Просто выломал сидения и приборную панель.

Я съездила в Бен Гурион, встретила контейнер и отвезла в лабораторию. Через некоторое время с поклонами и реверансами осведомилась, как продвигается. С судмедэкспертами надо дружить, их нельзя торопить, это каждый умный полицейский усваивает на первом году работы.

− Я же тебе электронное письмо отправил, – удивился доктор Зуаби. – Опять, что ли сервер, сдох?

− А если коротко, доктор Зуаби?

− А если коротко, то у меня нет научных оснований прийти к заключению, что твоя потерпевшая погибла.

− То есть как?

− А ты приходи, побеседуем.

Зуаби был человеком во всех отношениях примечательным. Он учился медицине в Штатах и в Париже, практиковал в Ливане, где, по слухам, чем-то очень помог нашей армии, знал много языков и вообще имел вид постаревшего Джеймса Бонда. Ему было больше семидесяти лет, но он продолжал прямо держаться и быстро двигаться, а женская половина нашего славного управления продолжала по нему дружно вздыхать.

− Какие тебе сначала новости, хорошие или плохие? – обратился ко мне Зуаби по-английски. Его ассистентка обиженно надулась при звуках незнакомого языка.

− Давайте все, а я сама решу какие плохие, какие хорошие.

− О, узнаю New York’s Finest. Итак, кровь на сидении и приборной панели принадлежит женщине средних лет. Материнская хромосома происходит из восточной Азии, отцовская из центральной Европы. Я сравнил ДНК с этого образца с образцом, предоставленным профессором Литмановичем. Таки да. Малка Бен-Галь находилась в этой машине и оставила следы своей крови. Сколько, ты говоришь, машина стояла в овраге?

Я заглянула в блокнот.

− Пару месяцев.

− А теперь прикинь, как выглядела бы обшивка сидений, если бы на ней долго разлагался труп. Запах, пятна, микрочастицы. А этого ничего нет. Вот что у нас с тобой получается, мисс New York’s Finest. В этой машине Малка истекала кровью, и, возможно даже, умерла, но не разлагалась. Или она, раненая, выползла из машины в надежде выйти на трассу, или кто-то забрал мертвое тело.

В свой кабинет я шла, как оглушенная. Заключения доктора Зуаби в сочетании с рассказом Хаима навевали мне уж совсем пугающие мысли. Ясно, что на месте крушения не побывал никто серьезный, иначе бы развинтили машину на запчасти, машина, между прочим, не дешевая, все-таки лексус. Вариант первый и, с горечью констатировала я, самый лучший. Малка умерла быстро, в скором времени после падения. Какая-то местная добрая душа похоронила ее и забрала ее вещи. Надо только найти могилу и, желательно, паспорт, и, как говорят мои бывшие коллеги, case closed. Вариант второй. Малка выжила, достала из багажника свой чемодан, выбралась из оврага и пошла по трассе обратно в Ташкент, но не дошла, погибла по дороге. Вариант третий, совсем уж кошмарный. Малка жива, но содержится где-нибудь в рабстве в горах. Стажеры напереводили мне кучу статей из российской прессы о том, что мусульмане из бывших советских республик держат русских в рабстве десятилетиями. Что ждет там красивую молодую женщину? Хорошо юному Стамблеру, он по-русски не читает, а каково старику Литмановичу даже подумать о том, что его дочь во власти жестоких дикарей, которые за год-два непрерывных издевательств превратят ее в отупевшее изможденное подобие человека? И неизвестно, поможет ли ей израильский паспорт или наоборот. В 98-ом чеченские боевики обезглавили четырех английских инженеров потому, что Бен Ладен предложил им больше денег за головы, чем британское правительство за живых. Это было тогда, а сейчас, после 9/11 и интифады Аль-Акса, обезглавить перед камерой израильтянку – самый писк, от такого удовольствия они не откажутся ни за какие деньги.

Я никогда не была религиозной. Ритуалы остались детским воспоминанием, теплым и радостным, но не более того. Что будет с моей душой в будущем мире, я не интересовалась, мне в этом мире проблем хватало. Когда люди говорили, что любят Бога, я удивлялась: как можно любить что-то настолько аморфное, непредсказуемое, недоступное человеческому разуму. Я и гиюр поэтому проходить не стала – зачем лицемерить? Слишком живы были в памяти мамины рассказы о том, что все смертные – дети Отца Неба, Онг Трой и Матери Земли, Ме Дат. Мне так не хватало отца и матери, я даже такого суррогата не хотела лишаться. Единственное, что я когда-либо просила у небес – это сил и разума справиться со своими обязанностями и милосердия к жертвам насилия. Так было и на этот раз. Я ни разу не разговаривала с Малкой, но чувствовала, что уже давно знаю ее – по рассказам отца и коллег, по содержимому компьютера. Возможно, мы стали бы подругами – две еврейки с азиатскими лицами. Наши отцы отсутствовали, но это не помешало нам поставить их на пьедестал. Народ твой будет моим народом, а Бог все равно один на всех. В голове с ослепительной яркостью вспыхнула картина – Малка на коленях на полу с завязанными за спиной руками, за синяками и кровоподтеками, ничего не осталось от красоты, но вот раздвинулись губы, она рада, что скоро закончится этот кошмар, она улыбается своим близким, которые когда-нибудь будут смотреть эти кадры, и как цветок расцветает на губах молитва – слушай, Израиль, Господь наш Бог, Господь един. В том, что Малке действительно легче умереть, чем унижаться, я ни секунды не сомневалась. Сама такая.

Я стояла около Котеля и читала теилим[60] за Малку. Если она умерла, то помощь с небес ей уже не нужна, если она жива – то, как говорят в Америке, нужно звать на помощь кавалерию. У меня за спиной раздался звонкий женский голос, завершающий молитву:

− “И пусть увидит свет Шэрон, дочь Юстины, в наши дни, в это время и скажем амен”.

Кругом недовольно зашикали, нехорошо молиться вслух и отвлекать других. Пока до меня доходил смысл слов “Шэрон дочь Юстины”, я развернулась в поисках говорившей. Ну да, соотечественница. Американскую стать и самоуверенность ни с чем не спутаешь. Длинная развевающаяся юбка, умопомрачительная шляпка с вуалью, новомодный слинг из оранжевой ткани – в поддержку Гуш Катифа[61]. Слинг крепился не спереди, как обычно, а сбоку, и оттуда свисали две пухлые младенческие ножки, каждая со своей стороны. Я шагнула к ней и спросила по-английски:

− Вы дочь Шэрон Коэн из Бруклина?

− Да.

− Ну, тогда, привет, сестренка. Мой отец Дэвид Коэн, сын Юстины.

Пауза. Удивленно раскрытые калифорнийские голубые глаза.

− Вьетнам?

− Вьетнам.

Мы сидели в кафе и рассказывали друг другу свою жизнь. Слингожитель по имени Давид был в хорошем настроении и дал нам пообщаться. Мою кузину звали, вы будете очень смеяться, Хиллари. Из ее рассказа я поняла, что тетка Шэрон жила богемной хипповой жизнью, перепробовала все калифорнийские секты, какое-то время находилась в индийском ашраме, а Хиллари оставляла на кого придется. Про своего отца моя кузина и словом не обмолвилась, и я решила не трогать эту больную тему. Через полчаса Хиллари заторопилась, ее где-то в центре Иерусалима должен был подобрать на машине муж.

− Вот сейчас три траурные недели[62] кончатся, и приезжай к нам на шабат.

−А к вам это куда?

− В Хеврон, – ответила Хиллари и засветилась от счастья.

Меня нелегко удивить, а тем более напугать, но на это я даже не знала, что ответить. На всех полицейских инструктажах нам говорили, что хевронские поселенцы самые злющие, что они рассматривают полицию и армию, как свою прислугу, что любого человека с нееврейским лицом они подозревают в сочувствии арабам и линчуют на месте. Уж во всяком случае смешливая калифорнийка Хиллари, через полчаса знакомства открывшая мне свое сердце и свой дом, не вписывалась в стереотип фанатички, готовой растерзать любого нееврея. Никакого пиетета в отношении Хеврона я не испытывала, хватит с меня тех могил, что на Арлингтоне и Mount Zion Cemetery, хватит массового захоронения в конце Либерти-стрит. А Хиллари, похоже, действительно уверена, что лучше Хеврона нет места на Земле.

− Обязательно приеду.

Почему это случилось только теперь? Теперь, когда мне уже недолго осталось?

Прошло девятое ава, я как раз собиралась уйти с работы пораньше, чтобы вовремя добраться до Хеврона, и тут позвонил Хаим.

− Розмари, пожалуйста серьезно отнесись к моим вопросам. С тех пор как ты приехала в страну, ты выезжала заграницу?

− Не понимаю, причем тут…

− Ответь.

− Нет, не выезжала.

− А Малка?

− Что Малка?

− Когда она последний раз выезжала заграницу?

Я посмотрела в компьютер.

− В 2000-м, в Штаты.

− Все сходится, – сказал Хаим больше себе, чем мне.

− Что сходится? – устало спросила я. Ненавижу, когда собеседнику картина ясна, а мне нет.

− Они думали, что Малка − это ты. Они думали, что убивают тебя. Я узнал, что Малку начали пасти не после драки в аэропорту, а еще раньше, с пограничного контроля. С этой целью они специально задержали ее багаж. Пограничному контролю было велено отслеживать полуазиатскую полуевропейскую женщину 1970-го года рождения с западным паспортом. Твои китайцы все-таки выследили тебя, но в Израиле решили не дымить, а дождаться, пока ты уедешь из страны туда, где у них есть деловые контакты. Вот и дождались.

− Но неужели узбекские исполнители такие идиоты? Другое имя, другое лицо, все другое.

− Им лишь бы отчитаться, да и профессионалы они те еще. И потом, может быть ничего бы и не было, если бы Малка не полезла на рожон и не устроила тарарам в аэропорту и в посольстве. А так у них все сошлось. Видимо, они решили, что полицейской сделать документ на любое имя не проблема.

Мне стало стыдно и смешно за свой порыв. Идти к Котелю, просить о чем-то ту силу, у которой все равно на нас всех свои планы. Зачем? Я одна, у меня никого нет, мне все равно скоро умирать, так зачем же понадобилось вместо меня убивать Малку, у которой есть родители, и дети, и этот неуклюжий двухметровый Стамблер, для которого она единственный свет в окошке? Но все-таки я не совсем одна. У меня есть Хиллари из Хеврона.

Город на холме

Подняться наверх