Читать книгу Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена - Эдвард Джордж Бульвер-Литтон - Страница 15

Последние дни Помпей. Роман
Книга вторая
Глава VII. Египтянин в одиночестве разговаривает сам с собой. Его характер

Оглавление

Вернемся теперь на несколько часов назад. Когда забрезжил рассвет того дня, который Главк успел отметить белым камешком, египтянин уже сидел, бодрствуя в одиночестве на верху высокой пирамидальной башни, примыкавшей к его дому. Каменная стенка вместе с мрачными деревьями, окружавшими дом, скрывала площадку на башне от любопытных или враждебных взглядов. На столике перед Арбаком лежал свиток, испещренный мистическими знаками. В небе тускло мерцали звезды, ночные тени таяли на горных вершинах; только над Везувием висело плотное темное облако, которое за несколько дней до того зловеще сгустилось над его вершиной. День оттеснял ночь, и это особенно было заметно над морем, спокойно, словно гигантское озеро, лежавшим в своих берегах, на которых зеленели виноградники и деревья, а кое-где белели стены спящих городов. Это был самый удобный час для дерзновенной науки, которой занимался египтянин, – науки, позволявшей читать изменчивые людские судьбы по звездам. Он дописал свиток, отметил час и знак зодиака, а потом, опершись на локоть, погрузился в раздумье.

– Опять звезды предостерегают меня! Значит, мне грозит какая-то опасность! – сказал он медленно. – Опасность неожиданная и страшная. То же сочетание звезд, которое, если наши древние хроники говорят правду, некогда составилось для Пирра[118], обреченного жаждать всего и не насладиться ничем, – его уделом были бесславные битвы, лавры без триумфа, слава без торжества. Наконец собственные предрассудки сделали его трусом, и он умер, как собака, от руки старухи! Нечего сказать, звезды льстят мне, когда ставят меня рядом с этим глупым воякой, обещая моей всепроникающей мудрости тот же конец, что и его безумному тщеславию. Постоянные усилия, отсутствие определенной цели, сизифов труд[119], гора и камень – какой мрачный образ! Да, звезды указывают, что мне грозит смерть, подобная смерти царя Эпира. Взгляну-ка еще раз. «Остерегайся, – говорят сверкающие пророки, – когда проходишь под ветхими крышами, или под осажденными стенами, или под нависшими скалами – камень, падающий сверху, несет в себе проклятье твоего жребия!» И эта опасность близка. Но я не могу точно определить день и час. Что ж, если это конец, пусть, сверкая, до последней песчинки высыплется из часов весь отмеренный мне песок. Зато если я избегну опасности, если только мне это удастся, дальше весь мой жизненный путь ясен и чист, как лунная дорожка на море. Я вижу, как сияют почести, счастье, успех над бездной, где я в конце концов должен буду исчезнуть. Неужели я покорюсь, если потом, когда опасность минует, меня ждет такая светлая судьба? Душа моя полна надежд, она бестрепетна, и это добрый знак. Если бы мне суждено было погибнуть так внезапно и скоро, тень смерти уже нависла бы надо мной и меня леденило бы тяжкое предчувствие. Моя душа с печалью приняла бы зов мрачного Орка[120]. Но она улыбается, она сулит мне избавление.

Египтянин порывисто встал. Он быстро прошел через узкую площадку под звездным сводом и, остановившись у каменной ограды, снова поглядел на серое и печальное небо. Предрассветная прохлада освежила его голову, и постепенно он вновь обрел свое обычное бесстрастие. Он отвел глаза от звезд, которые одна за другой гасли, исчезая в бездонности неба. Взгляд его скользнул по широкому простору, который расстилался внизу. В притихшем порту высились мачты судов; всегдашний гул смолк над этим огромным торжищем роскоши и тяжкого труда. Вокруг ни огонька, лишь кое-где, на колоннах храма или в портиках безмолвного форума, мерцал бледный и дрожащий отблеск наступающего утра. Сердце притихшего города, которое скоро вновь забьется, исполненное тысячами страстей, сейчас замерло, жизнь не бурлила на улицах, ее поток был скован льдом сна. Над огромным амфитеатром с каменными скамьями, который свился кольцами, как какое-то дремлющее чудовище, поднимался призрачный туман, сгущаясь над редкими деревьями, угрюмо застывшими вокруг. Город выглядел так же, как теперь, по прошествии семнадцати столетий, с ужасающей стремительностью сменявших друг друга, – это был город мертвых.

Море, спокойное и безмятежное, было почти неподвижно, и только из глубины его груди доносился далекий и мерный ропот, словно оно дышало во сне; далеко вдаваясь в зеленые живописные берега, оно, казалось, прижимало к груди своих любимых детей – прибрежные города Геркуланум, Помпеи и Стабии.

– Вы спите, – сказал египтянин, окидывая взглядом эти города, гордость и красу Кампании. – Спите! Да будет этот сон вечным сном смерти! Подобно вам, жемчужинам императорской короны, сверкали некогда города Нила! От их величия не осталось следа, они лежат в руинах, их дворцы и храмы превратились в могилы, змеи свиваются кольцами в траве, которой поросли их улицы, ящерицы греются в опустевших домах. По таинственному закону природы, которая унижает одних, чтобы вознести других, вы поднялись над их руинами; ты, надменный Рим, захватил славу Сесостриса и Семирамиды[121], ты – грабитель, отягощенный добычей. А эти рабы в твоей триумфальной процессии, которых я, последний потомок забытых властителей, вижу под собой! Эти хранилища твоей всепоглощающей мощи и роскоши!.. Проклинаю их! Пробьет час, и Египет будет отомщен. Конь варвара превратит в стойло золотое обиталище Нерона! Тот, кто послал ветер, пожнет! бурю, и она опустошит все.

Когда египтянин произносил это предсказание, которое так ужасно исполнилось, сам он казался олицетворением зловещего пророчества. Рассвет, придающий бледность даже щеке юной красавицы, наложил на его надменные черты мертвенный оттенок, густые черные волосы ниспадали на плечи, длинные темные одежды развевались, рука была простерта, глаза сверкали злобной радостью – не то пророк, не то демон!

Он оторвал взор от города и моря, перед ним лежали виноградники и поля плодородной Кампании. Город вышел за пределы своих ворот и стен, древних, построенных еще пеласгами[122]. Виллы и селения тянулись по склонам Везувия, которые тогда были далеко не такие крутые и высокие, как теперь. Подобно самим римлянам, чей город стоит у потухшего вулкана, на юге Италии люди без опаски жили среди зелени виноградников возле вулкана, который, как они думали, угас навеки. За воротами тянулся длинный ряд гробниц, различных по размерам и архитектуре, которые и сейчас можно увидеть близ города. И над всем этим высилась окутанная облаками вершина ужасной горы, усеянная темными и светлыми пятнами, обозначавшими мшистые пещеры и пепельно-серые скалы, которые свидетельствовали о прошлых извержениях и предвещали – но, увы, человек слеп! – то, что должно было произойти.

В то время трудно было понять, почему мифология так мрачно рисовала эти места. Почему эти улыбающиеся равнины, которые тянулись на много миль, до городов Байи и Мизен, древние поэты воображали преддверием ада и здесь помещали свои Ахеронт и легендарный Стикс; почему эту Флегру[123], где теперь весело зеленеют виноградники, они рисовали себе полем битвы богов, почему именно здесь титаны дерзко искали победы над небожителями? Теперь же, глядя на эту опаленную и разрушенную вершину, и в самом деле можно вообразить удары олимпийских громов.

Но сейчас не зубчатая громада молчащего вулкана, не плодородные поля на его склонах, не печальные ряды могил, не роскошные виллы богачей привлекли взгляд египтянина. По другую сторону крутой склон Везувия был не возделан, местами там виднелись лишь зазубренные скалы, дикие рощи да гнилое болото. Острые глаза Арбака разглядели там мрачную фигуру, которая время от времени нагибалась, видимо, что-то поднимая с земли.

– Ого! – проговорил он. – Значит, в этих тайных ночных бдениях я не одинок. Ведьма с Везувия вышла из своего логова. Зачем? Простаки говорят, будто и она изучает великую науку звезд, неужели это правда? Произносит ли она какие-то зловещие заклинания под луной или же собирает мерзкие травы на этом ядовитом болоте? Надо мне повидаться с ней. Тому, кто жаждет мудрости, ведомо, что человеческое знание никогда не следует презирать. Презренны лишь вы, жирные и обрюзгшие рабы роскоши, глупцы, которые, ничего не создавая, лелея лишь свои чувства, воображаете, что эта бесплодная почва может взрастить для них мирты и лавры. Нет, только мудрым дано наслаждаться, только нам дано изведать подлинную роскошь, когда ум, мудрость, изощренность, опыт, мысль, знания, воображение как реки стекаются в море чувства. О Иона!

Едва Арбак произнес это имя, его мысли сразу направились по более глубокому и тайному руслу. Он остановился, пристально глядя вниз; раз или два он радостно улыбнулся, потом отошел от стенки и опустился на ложе:

– Если смерть неотвратима, я по крайней мере возьму от жизни все – Иона будет моей!

У Арбака был сложный, причудливый характер, с которым он, несмотря на свой ум, не мог совладать. В этом сыне падшей династии, потомке погибшего народа жил дух неудовлетворенной гордости, всегда обуревавший сильных людей, лишенных навек славного поприща, на котором блистали их предки. Этот дух непримирим, он восстает против общества, он враждебен всему человечеству. Но здесь он был лишен постоянного своего спутника – бедности. Богатством Арбак не уступал большинству знатных римлян, и это позволяло ему потакать своим страстям, которые не находили выхода в труде или честолюбивых дерзаниях. Он много путешествовал и, всюду видя владычество Рима, еще больше возненавидел людей. Он был в огромной тюрьме, где мог, однако, наслаждаться роскошью. Выхода из этой тюрьмы не было, и ему оставалось одно – превратить ее в дворец. Мрачное воображение влекло его к таинственным и отвлеченным наукам. К этому же толкали его и дерзкая гордость характера, и мистические традиции его отечества. Отбросив все языческие верования, он свято верил лишь в могущество человеческой мудрости. Он не знал (вероятно, как и никто в ту эпоху) пределов, которые Природа кладет нашим исследованиям. Видя, что чем выше поднимаешься в знании, тем больше открываешь чудес, он воображал, что Природа не только творит чудеса, свершая свой обычный круговорот, но что сильный духом человек с помощью колдовства может даже изменить самый ее путь. И он пытался насильно вывести науку за положенные ей пределы, в сферу хаоса и тьмы. От истин астрономии он перешел к астрологическим заблуждениям, от тайн химии – в запутанный лабиринт магии[124]. И этот человек, который умел скептически относиться к могуществу богов, слепо веровал в могущество человека.

Культ магии, поднятый в то время на небывалую высоту мнимыми мудрецами, был занесен с Востока, он был чужд земной философии греков, которые не принимали его, пока Остан, сопровождавший армию Ксеркса[125] не внес в простые верования Эллады торжественные суеверия Зороастра[126]. При римских императорах, однако, магия была в почете и давала пищу злому остроумию Ювенала. С магией был тесно связан культ Исиды, и египетская религия насаждала поклонение чародейству. И белая магия, прибегающая к содействию добрых сил, и черная магия одинаково почитались в первом веке нашей эры, и чудеса Фауста бледнеют перед чудесами Аполлония[127]. Властители, придворные, мудрецы равно трепетали перед светилами этой ужасной науки. А среди них не последнее место занимал грозный и таинственный Арбак. Все, кто был причастен к магии, признавали его славу, она даже пережила его самого. Но среди колдунов и мудрецов он был чтим не под своим настоящим именем, оно вообще не было известно в Италии, ибо Арбак – имя не исконно египетское, а мидийское, занесенное в долину Нила при переселении и смешении древних народов. У Арбака были серьезные причины (в молодости он участвовал в заговоре против Рима), побуждавшие его скрывать свое истинное имя и звание. Но не мидийское имя и не происхождение – хотя египетские ученые безусловно удостоверили бы, что он потомок фараонов, – принесли славу могущественному магу. Его чтили под более мистическим прозвищем, которое долго помнили в Великой Греции[128] и на Востоке: «Гермес, Властитель огненного пояса». Его мысли и мудрые изречения, собранные в различных книгах, были в числе тех документов «запретного искусства», которые новообращенные христиане с таким ликованием и страхом сожгли в Эфесе, лишив потомство этого подтверждения коварства дьявола.

Мораль Арбака была эгоистичной, он не признавал никаких нравственных законов. Он верил, что если заставить толпу повиноваться этим законам, то можно посредством высшей мудрости подняться над ними. «Если, – рассуждал он, – мне дана способность навязывать законы, разве нет у меня права повелевать ими, мною же созданными?»

Почти все люди в большей или меньшей степени жаждут власти; в Арбаке эта жажда в точности отвечала его характеру. Он не стремился к внешним и грубым проявлениям власти. Он не желал пурпура и ликторских связок, этих знаков владычества над толпой. Его юношеские мечты были некогда разбиты, и на место им пришло презрение к людям. Его гордость, его ненависть к Риму, к самому слову «Рим», которое стало равнозначным всему миру (он презирал надменный Рим не меньше, чем сам Рим – варваров), делали для него невозможным возвышение, ибо возвыситься можно было, лишь сделавшись послушным орудием или ставленником императора. Ему, потомку великой династии Рамсесов, исполнять чужую волю, получить власть из чужих рук! Самая мысль об этом приводила его в бешенство. Но, отвергая стремление к мнимой славе, он тем более жаждал повелевать сердцами. Почитая могущество ума величайшим из земных даров, он любил осязаемо ощущать в себе это могущество, распространяя его на всех, кто оказывался на его пути. Он всегда искал молодых, покорял и подчинял их себе. Он любил проникать в души людей, править незримой, тайной империей. Не будь он так богат и падок до наслаждений, ему, вероятно, пришло бы в голову стать основателем новой религии. Но все свои силы он растрачивал на наслаждения. И наряду со стремлением к этому идеальному могуществу (столь милому мудрецам!) он испытывал странное и таинственное благоговение перед всем, что было связано с таинственной землей его предков. Хотя он не верил в богов, но верил в символы, которые они представляли (или, вернее, наново толковал эти символы). Он поддерживал культ Египта, потому что тем самым как бы сохранял призрак и память былого могущества Египта. Поэтому он приносил щедрые дары на алтари Осириса и Исиды и всегда старался обратить и сделать жрецами этих богов богатых людей.

После того как его жертвы приносили обет и становились жрецами, он разделял с некоторыми из них свои наслаждения, так как был уверен, что они сохранят тайну, и от этого тем больше чувствовал свою власть над душами. Вот почему он, подогреваемый страстью к Ионе, так поступил с Апекидом.

Арбак редко жил подолгу на одном месте. Но, становясь старше, он все больше уставал от странствий и за последние годы оставался в прекрасных городах Кампании так долго, что даже сам удивлялся этому. Тщеславие лишило Арбака возможности жить там, где ему хотелось. Участие в неудачном заговоре закрыло ему дорогу в ту знойную страну, которая, как он считал, принадлежала ему по праву наследства и лежала теперь, поверженная, под крылом римского орла. Сам Рим был ненавистен его озлобленной душе; к тому же для него было невыносимо, когда любимцы императора соперничали с ним в богатстве, и перед блеском самого двора он казался бедняком. Города Кампании предоставили ему все, чего жаждала его душа: чудесный климат, утонченные наслаждения, здесь никто не превосходил его богатством, здесь не было императорских соглядатаев. Пока у него были деньги, он мог делать что хотел. Никаких препятствий и опасностей не стояло на его мрачном пути.

Арбак серьезно и терпеливо стал добиваться любви Ионы. Теперь он уже хотел не просто любить, но быть любимым. С надеждой смотрел он на расцветающую красоту молодой неаполитанки, и, зная власть ума над теми, кто приучен преклоняться перед умом, он охотно беседовал с Ионой, учил ее, надеясь, что она оценит его чувства и привяжется к нему. Этот злодей при всех своих дурных качествах был наделен от природы силой и широтой. Когда он почувствовал, что она оценила его широту, он охотно разрешил ей бывать среди праздных любителей удовольствий и даже поощрял это, уверенный, что ей, созданной для общения с более достойными, будет не хватать его присутствия и, сравнивая его с другими, она полюбит сама. Он забыл, что, как подсолнечник тянется к солнцу, так юность тянется к юности, и только ревность к Главку заставила его понять свою ошибку. И хотя, как мы видели, истинных размеров опасности он не знал, с этой минуты его страсть, так долго сдерживаемая, вырвалась наружу. Ничто так не воспламеняет любовь, как ревность, любовь начинает пылать ярким огнем. Куда девается ее нежность и мягкость! Она приобретает злобную ненависть, Арбак решил, что довольно терять время на осторожные и вместе с тем рискованные приготовления. Он решил оградить себя от соперника неодолимой стеной. Он надеялся, что, если отделить Иону от людей и привязать к себе узами, которые невозможно забыть, она поневоле станет думать только о нем и это будет полной победой, – как случилось после похищения римлянами сабинянок: взятое силой будет закреплено более нежными отношениями[129]. Он еще больше утвердился в этом решении после пророчества звезд, они давно предрекали Арбаку, что в этом году и даже в этом месяце ему грозит какое-то страшное несчастье, а может быть, и смерть. Времени оставалось мало. Подобно тиранам, он решил сжечь на своем погребальном костре все, что было дорого его сердцу. Говоря собственными его словами, уж если умирать, так по крайней мере взять от жизни все и овладеть Ионой.

Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена

Подняться наверх