Читать книгу Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена - Эдвард Джордж Бульвер-Литтон - Страница 3
Последние дни Помпей. Роман
Книга первая
Глава III. Происхождение Главка. Описание домов в Помпеях. Классический пир
ОглавлениеНебеса благословили Главка всем, кроме одного: они дали ему красоту, здоровье, богатство, ум, благородное происхождение, горячее сердце, поэтическую натуру, но лишили его наследия отцов – свободы. Он родился в Афинах римским подданным. Еще в юности, унаследовав крупное состояние, он предался страсти к путешествиям, столь естественной для молодости, и испил до дна пьянящий напиток наслаждений среди пышности и роскоши императорского двора.
Он был второй Алкивиад[40], но не знал честолюбия. Таков обычно удел человека, наделенного живым воображением, молодостью, богатством, талантами, если отнять у него стремление к славе. Про его дом в Риме говорили все кутилы, но им интересовались и любители искусств; скульпторы Греции с радостью отдавали весь свой талант, украшая портики и экседры[41] в доме молодого афинянина. Его жилище в Помпеях – увы, яркие краски теперь поблекли, фрески осыпались! – утратило главную свою красоту, исчезло его изящество, его чудесные украшения, и все же, когда оно снова увидало свет дня, какие восторги, какое восхищение вызвали мельчайшие детали его убранства, роспись, мозаика! Страстно влюбленный в поэзию и Драматургию, которые напоминали ему о мудрости и героизме его народа, Главк украсил свое жилище картинами, на которых были изображены сцены из Эсхила и Гомера. Археологи, приняв вкусы хозяина дома за его призвание, сочли его поэтом, и, хотя ошибка давно обнаружена, традиция все еще живет, и дом афинянина Главка по-прежнему называют «домом трагического поэта», как его назвали при раскопках.
Прежде чем описывать этот дом, необходимо дать читателю общее представление о домах в Помпеях. Как мы увидим, их планировка очень похожа на то, что описано Витрувием, хотя, разумеется, различие вкусов сказалось во многих мелочах, что всегда вызывало недоумение у археологов. Мы постараемся сделать свое описание возможно более живым и ясным.
Входящий обычно попадал через узкий вестибул в зал, иногда украшенный колоннами, но чаще без них; с трех сторон было по двери, которые вели в спальни (одна предназначалась для привратника, другая, самая лучшая, для гостей). В конце зала, по обе его стороны, если дом был просторный, находились два небольших помещения, скорее, ниши, чем комнаты, здесь обычно жили женщины; а посреди, в цветном, в шахматную клетку полу непременно был неглубокий квадратный бассейн для дождевой воды, именуемый имплювием, куда вода стекала сквозь отверстия в крыше; это отверстие по желанию можно было закрывать тентом. Около имплювия, особо почитаемого древними, иногда (но в Помпеях реже, чем в Риме) стояли изображения богов – хранителей дома; гостеприимный очаг, столь часто упоминаемый римскими поэтами и посвященный Ларам, в Помпеях почти всегда представлял собой переносную жаровню, а у стены, чаще всего на самом видном месте, стоял огромный деревянный сундук, украшенный бронзовыми или железными полосами и прикрепленный надежными скобами к каменной плите так прочно, что никакому грабителю не под силу было сдвинуть его с места. Предполагают, что в этом сундуке хозяин хранил деньги; однако ни в одном из таких сундуков, раскопанных в Помпеях, денег не нашли, так что, возможно, их иногда ставили просто для красоты.
В этом зале (или, выражаясь языком древних, атрии) обычно принимали деловых посетителей и незнатных гостей. В «приличных» домах при атрии был особый раб-служитель, занимавший привилегированное положение среди других рабов. В бассейн ничего не стоило свалиться, но ходить посередине атрия запрещалось, точь-в-точь как у нас по газонам, – достаточно было места по краям. Напротив входа, в противоположном конце атрия, было помещение, называемое «таблин», с полом, выложенным богатой мозаикой, и красиво расписанными стенами. Здесь обычно хранились семейные записи или документы, связанные с общественными обязанностями хозяина; по одну сторону таблина нередко помещалась столовая, или триклиний, по другую – своего рода хранилище для драгоценностей, где держали всякие редкости и дорогие украшения; здесь же непременно был узкий коридор для рабов, чтобы они могли пробираться в дальнюю часть дома, не появляясь в хозяйских покоях. Двери всех этих покоев выходили на квадратную или прямоугольную колоннаду, которую принято называть перистилем. Если дом был небольшой, он заканчивался этой колоннадой; и тогда, как бы ни был он мал, в середине дворика непременно разбивали сад, где на постаментах устанавливали вазы с цветами; под колоннадой, справа и слева, были двери, которые вели в спальни, а также во второй триклиний (у древних для еды обычно отводилось не меньше двух комнат; одна летняя, другая зимняя, или, возможно, одна для будничных трапез, другая – для торжественных пиров) и, если хозяин любил литературу, в кабинет, громко именовавшийся библиотекой, ибо крохотной комнатки было достаточно, чтобы вместить несколько свитков папируса: у древних это считалось изрядной коллекцией книг.
В конце перистиля обычно помещалась кухня. Если дом был большой, он не заканчивался перистилем, и посредине был тогда не сад, а, скажем, фонтан или бассейн с рыбами, в конце же, прямо напротив таблина, обыкновенно помещалась вторая столовая, по обе стороны которой шли спальни, а иногда тут же была картинная галерея, или пинакотека. Все эти помещения, в свою очередь, сообщались с квадратным или прямоугольным пространством, обычно с трех сторон огражденным колоннадой, как перистиль, и очень на него похожим, только подлиннее. Это и был, собственно, сад, или виридарий, почти всегда украшенный фонтаном или статуями и пестревший яркими цветами; в дальнем его конце стоял домик садовника; если семья была большая, по обе стороны колоннады помещались еще комнаты.
В Помпеях второй или третий этаж редко служил жильем для хозяев, он строился лишь над небольшой частью дома, и там были комнаты для рабов; в этом отличие помпейской планировки от планировки более великолепных римских домов, где главная столовая, ценакул, помещалась во втором этаже. Сами комнаты обычно были небольшие; в этом теплом климате гостей чаще всего принимали в перистиле (или портике), в атрии или в саду, и даже банкетные залы, изысканно украшенные и убранные, были невелики, потому что в древности люди искусства, любившие общество, но не толпу, редко приглашали на пир более девяти человек сразу, так что в просторных комнатах не было нужды. Но вся анфилада, если смотреть от входа, вероятно, производила большее впечатление: можно было сразу окинуть взглядом атрий с богатой мозаикой и росписью, таблин и изящный перистиль, а дальше – банкетный зал на противоположной стороне перистиля и, наконец, сад с фонтаном или мраморной статуей посредине.
Теперь читатель имеет представление о домах в Помпеях; в некоторых отношениях они напоминали греческие, но в основном были построены по римскому образцу. Почти каждый дом в чем-нибудь отличался от остальных, но общая планировка была одинакова. Всюду непременный атрий, таблин и перистиль, сообщающиеся между собой; всюду стены красиво расписаны; и всюду видно, что обитатели этих домов любили утонченные радости жизни. Однако вкус их представляется нам сомнительным: они любили броские, кричащие цвета, фантастические рисунки; основания колонн часто красили в ярко-красный цвет, а верх оставляли некрашеным; если сад был маленький, стены его нередко разрисовывали, чтобы он казался больше, деревьями, птицами, храмами – дешевая уловка, к которой, однако, прибег и сам Плиний, непримиримо строгий во всем, что касалось изящества, и самодовольно гордившийся своим садом.
Дом Главка был одним из самых маленьких и в то же время одним из самых красивых и совершенных среди частных домов в Помпеях.
За дверью начинался длинный и узкий вестибул, где на полу была выложена мозаичная собака и обычная надпись: «Cave canem», что значит «Берегись собаки». По обе его стороны помещались две довольно большие комнаты; поскольку в жилой части дома не хватало места для деловых встреч, эти две комнаты предназначались для приема посетителей, которые ни по своему положению, ни по праву близкой дружбы с хозяином не имели доступа во внутренние покои.
Вестибул вел в атрий, где при раскопках нашли потрясающей силы роспись, которой не постыдился бы и Рафаэль. Теперь плиты с росписью перенесены в Неаполитанский музей; знатоки и сейчас восхищаются ими, на них изображено расставание Ахилла и Брисеиды. Все считают, что фигуры и лица Ахилла и бессмертной рабыни написаны с большой силой, страстью и выразительностью.
В конце атрия узенькая лестница вела вверх, в помещение для рабов; кроме того, там помещались две или три маленькие спальни, на стенах которых были изображены похищение Европы, битва амазонок и тому подобные сюжеты.
Дальше был таблин, в обоих концах которого висели великолепные занавеси из тирского пурпура, обычно неплотно задернутые. На одной из стен был изображен поэт, читающий стихи друзьям, а на полу выложена на редкость изящная, мозаичная картина: режиссер дает наставление актерам.
За этим залом был перистиль, которым дом (как и все небольшие дома в Помпеях) заканчивался. Каждая из семи колонн перистиля была увита гирляндами; посредине, в саду, в белых мраморных вазах на высоких цоколях цвели редчайшие цветы. В левой половине сада была небольшая посвященная Пенатам часовенка, вроде тех, какие можно увидеть при дороге в католических странах; перед ней стоял бронзовый треножник; по левую сторону колоннады были две небольшие спальни, по правую – триклиний, где уже собрались гости.
Этот покой неаполитанские археологи обычно называют «комнатой Леды». В прекрасной книге сэра Уильяма Джелла читатель найдет гравюру с пленительного изображения Леды[42], протягивающей малютку своему супругу, благодаря чему комната и получила свое название. Комната выходила прямо в благоухающий сад. Вокруг стола кипарисового дерева, идеально отполированного и инкрустированного причудливыми серебряными узорами, стояли три ложа, которые в Помпеях предпочитали полукруглым сиденьям, только-только входившим тогда в моду в Риме; на этих бронзовых ложах, украшенных золотом и серебром, лежали роскошные вышитые покрывала, которые мягко опускались под тяжестью тела.
– Скажу по чести, – заметил эдил Панса, – твой дом, Главк, хоть он немногим больше шкатулки для застежек, – настоящая драгоценность. Как прекрасно нарисовано расставание Ахилла и Брисеиды! Какой стиль! Какие лица!
– Похвала Пансы – большая честь, – серьезно сказал Клодий. – Как чудесно расписаны стены в его собственном доме! Вот уж поистине кисть Зевксида[43]…
– Право, ты льстишь мне, любезный Клодий, – промолвил Панса, чей дом был знаменит в Помпеях скверной росписью, ибо эдил был патриотом своего города и покровительствовал только местным художникам. – Ты льстишь мне, но, клянусь Поллуксом, там, конечно, есть неплохие краски, не говоря уж о рисунке, а на кухне, друзья… Ах! Это все я придумал…
– Что же там изображено? – спросил Главк. – Я еще не видел твоей кухни, хотя часто отведывал яства, там приготовленные.
– Повар, любезный мой афинянин, повар, возлагающий плоды своего искусства на алтарь Весты[44], а на заднем плане – превосходная мурена на вертеле, писанная с натуры. Тут потребовалась выдумка!
В этот миг появились рабы, неся большой поднос с закусками. Среди блюд с аппетитными фигами, свежими, охлажденными снегом травами, анчоусами и яйцами были поставлены в ряд небольшие чаши с вином, разведенным водой и слегка приправленным медом. Когда все это очутилось на столе, молодые рабы поднесли каждому из пяти гостей (ибо их было только пятеро) серебряный таз с благовонной водой и салфетки с пурпуровой каемкой. Но кичливый эдил вынул собственную салфетку, которая, правда, была не из такого тонкого полотна, но зато с каймой вдвое шире, и вытер руки с самодовольством человека, который привык к общему восхищению.
– Какая у тебя прекрасная салфетка! – сказал Клодий. – Кайма широкая, как пояс!
– Пустое, мой Клодий, пустое! Говорят, что широкая кайма – последняя римская мода. Но Главк более моего сведущ в таких вещах.
– Будь благосклонен к нам, о Вакх! – сказал Главк, благоговейно склоняясь перед прекрасным изваянием этого бога, возвышавшимся посреди стола, по углам которого стояли Лары и солонки.
Гости присоединились к молитве, а потом, окропив стол вином, совершили обычное возлияние.
Все снова опустились на ложа, и пир начался.
– Пусть эта чаша будет последней в моей жизни, если я лгу! – сказал молодой Саллюстий, когда после первых чаш на столе появились богатые яства и раб выплеснул в его кубок полный до краев киаф[45]. – Пусть эта чаша будет последней, но лучшего вина я не пил в Помпеях!
– Принеси сюда амфору, – сказал Главк рабу, – и прочти, что на ней написано.
Раб поспешно развернул свиток, привязанный к амфоре, и прочел, что вино хиосское, пятидесятилетней выдержки[46].
– Как приятно охладил его снег! – сказал Панса. – В самую меру.
– Совсем как человек, который охлаждает свой пыл как раз настолько, чтобы потом воспылать двойным жаром! – воскликнул Саллюстий.
– Когда будет травля диких зверей? – спросил Клодий у Пансы.
– Она назначена на девятый день после августовских ид[47], – ответил Панса. – На другой день после Вулканалий[48]. У нас есть прекрасный молодой лев.
– Но кого же он растерзает? – спросил Клодий. – Увы, сейчас так мало преступников! Боюсь, Панса, что тебе придется бросить на растерзание льву невинного!
– Я много думал об этом, – серьезно ответил эдил. – Позорный закон запрещает нам бросить хищным зверям наших собственных рабов. Мы не должны делать, что хотим, со своей собственностью, а это, скажу вам, все равно что лишить нас ее.
– Не так было в добрые времена республики! – вздохнул Саллюстий.
– К тому же мнимое милосердие к рабам приносит столько разочарований бедноте: ведь эти люди так любят жестокие зрелища вроде поединка между человеком и зверем! И вот из-за проклятого закона они теряют невинное удовольствие, разве что боги пошлют нам хорошего преступника.
– Только недальновидный правитель станет мешать мужественным развлечениям народа, – сказал Клодий.
– Ну, благодарение Юпитеру и Паркам, у нас теперь нет Нерона, – сказал Саллюстий.
– Вот уж действительно был тиран, на десять лет закрыл наш амфитеатр!
– Удивительно еще, что не начался бунт, – сказал Саллюстий.
– Дело было близко к этому, – промямлил Панса, его рот был набит мясом дикого кабана.
Беседа на миг была прервана звуками флейты, и два раба внесли большое блюдо.
– Ага! Какое еще лакомство припас ты для нас, Главк? – вскричал молодой Саллюстий, и глаза его заблестели.
Саллюстию было всего двадцать четыре года, но в жизни он знал только одно наслаждение – хорошо поесть; должно быть, всеми остальными удовольствиями он уже пресытился, и все же сердце у него было доброе.
– Я узнал его, клянусь Поллуксом! – воскликнул Панса. – Это амбракийский[49] козленок. Эй! – Он щелкнул пальцами, так обычно подзывали рабов. – Мы должны совершить возлияние в честь нового гостя!
– Я надеялся, – сказал Главк со вздохом, – предложить вам устрицы из Британии, но те же ветры, что когда-то были беспощадны к Цезарю, лишили нас устриц[50].
– А они и впрямь так вкусны, эти устрицы? – спросил Лепид, для удобства еще больше распуская на животе свою тунику.
– Ну, признаться, я подозреваю, что дальность расстояния делает их столь лакомыми, им недостает сочности устриц из Брундизия[51]. Но в Риме ни один ужин без них не обходится.
– Бедные бритты! В конце концов и от них есть какая-то польза, – сказал Саллюстий, – они доставляют нам устриц.
– Лучше бы они доставили нам гладиатора, – сказал эдил, человек практический, который все время думал об амфитеатре.
– Клянусь Палладой! – воскликнул Главк, когда любимый раб венчал его густые волосы новым венком. – Я люблю дикие зрелища, когда зверь дерется со зверем. Но когда человека, такое же существо из плоти и крови, как и мы, безжалостно гонят на арену, на растерзание, это ужасно, меня тошнит, я задыхаюсь, готов сам броситься на арену и защитить его. Крики толпы для меня ужаснее голосов эринний, преследующих Ореста[52]. Я рад, что на этот раз, вероятно, не будет кровавого зрелища!
Эдил пожал плечами. Молодой Саллюстий, самый добродушный человек в Помпеях, широко раскрыл глаза от удивления. Красавец Лепид, который мало говорил, боясь, что от этого у него на лице появятся морщины, воскликнул: «Клянусь Геркулесом!» Прихлебатель Клодий пробормотал: «Клянусь Поллуксом!» – и шестой из пирующих, который был «тенью» Клодия, во всем обязанным вторить своему более богатому приятелю, когда не мог превозносить его – прихлебатель у прихлебателя, – тоже пробормотал: «Клянусь Поллуксом!».
– Вы, италийцы, привыкли к таким зрелищам, а мы, греки, более милосердны, – продолжал Главк. – О тень Пиндара[53]! До чего прекрасна истинно греческая игра – состязание человека с человеком, честный поединок, радостный и вместе с тем печальный триумф, так радостно бороться с благородным врагом и так печально видеть его поверженным! Но вам меня не понять.
– Козленок удивительно вкусный, – сказал Саллюстий.
Раб, который резал мясо и очень гордился своим искусством, только что разрезал козленка в такт музыке, которая начала играть тихо и медленно, а потом зазвучала все быстрее и быстрее.
– Повар, конечно, из Сицилии? – спросил Панса.
– Да, из Сиракуз.
– Не хочешь ли поставить его на кон? – предложил Клодий. – Сыграем между двумя переменами блюд.
– Что ж, лучше кости, чем травля дикими зверями, но я не буду играть на моего сицилийца, что можешь ты поставить против него?
– Мою Филлиду, красавицу танцовщицу!
– Я не покупаю женщин, – сказал грек, небрежно поправляя венок.
Музыканты, сидевшие в атрии, закончили аккомпанемент к разрезанию козленка; теперь мелодия зазвучала тише, веселей и в то же время осмысленней, и музыканты запели оду Горация, которая начинается словами «Персов роскошь мне ненавистна», столь трудную для перевода; она считалась подходящей для пира, который, хоть и кажется нам теперь таким изысканным, был довольно скромным для того времени, когда так любили пышность и великолепие. Ведь это был пир в частном доме, а не при дворе; правда, у благородного мужа, но не у императора или сенатора.
– Эх, старик Гораций! – сказал Саллюстий с сожалением. – Он неплохо воспевал пиры и женщин, но ему далеко до наших нынешних поэтов.
– Например, до бессмертного Фульвия, – сказал Клодий.
– Да, до бессмертного Фульвия, – подхватила его «тень».
– А Спурена, а Гай Мутий, который пишет по три поэмы в год, разве способны были на это Гораций или же Вергилий? – сказал Лепид. – Все старые поэты делали одну ошибку: брали за образец скульптуру, а не живопись. Простота и невозмутимость – вот к чему они стремились. Но мы, нынешние люди, полны огня, страсти, энергии. Мы не знаем покоя, мы хотим быть подобными краскам живописи, ее стремительности, ее движению. О бессмертный Фульвий!
– Между прочим, – сказал Саллюстий, – вы читали новую оду Спурены в честь Исиды? Она великолепна, в ней столько истового благочестия!
– Мне кажется, Исида – самое почитаемое божество в Помпеях, – сказал Главк.
– Да, – отозвался Панса. – Перед ней сейчас все преклоняются, ее статуя изрекает самые поразительные оракулы. Я не суеверен, но должен сознаться, что она не раз серьезно помогала мне своими советами. И жрецы ее так благочестивы! Не то что великолепные и гордые жрецы Юпитера и Фортуны[54]! Они ходят босиком, не едят мяса и почти всю ночь молятся в уединении!
– Жрецы Исиды действительно пример для всех! Увы, в храме Юпитера многое нужно изменить, – сказал Лепид, который готов был изменить все, кроме самого себя.
– Говорят, египтянин Арбак посвятил жрецов Исиды в какие-то глубокие таинства, – сказал Саллюстий. – Он кичливо объявил себя потомком Рамсесов и утверждает, что в его роду с незапамятных времен сохраняются священные и сокровенные знания.
– Без сомнения, у него дурной глаз, – сказал Клодий. – Стоит мне взглянуть на этот лик Медузы[55], не произнеся заклинания, и я непременно лишаюсь любимой лошади или же в кости мне пять раз к ряду выпадают «псы»[56].
– Вот уж это поистине чудо, – сказал Саллюстий хмуро.
– Ты про что, Саллюстий? – воскликнул игрок, краснея.
– Про то, что я разорился бы, если б часто играл с тобой.
Клодий только презрительно улыбнулся.
– Не будь Арбак так богат, – сказал Панса важно, – я бы воспользовался своей властью и учинил следствие по доносу, в котором его называют астрологом и колдуном. Агриппа[57], когда был эдилом Рима, изгнал из города всех этих злодеев. Но он богат, а ведь долг эдила – охранять богатых!
– А что ты думаешь о новой секте, у которой, говорят, есть прозелиты даже в Помпеях, об этих приверженцах еврейского бога – Христа?
– Ах, они просто пустые мечтатели! – сказал Клодий. – Среди них нет ни одного благородного мужа, их прозелиты – жалкие и невежественные бедняки!
– Все равно их следовало бы распять за богохульство, – сказал Панса с горячностью. – Они не признают Венеры и Юпитера! Назареянин[58] – ведь это все равно что безбожник. Вот погодите, я до них доберусь!
Вторая перемена блюд была убрана, пирующие поудобнее возлегли на ложах, начался перерыв, во время которого их услаждали пение и звуки аркадской свирели[59]. Главк, поглощенный музыкой, меньше всех был расположен прервать молчание, но Клодий решил, что они попусту теряют время.
– За твое здоровье, любезный Главк, – провозгласил он с ловкостью опытного пьяницы, делая по глотку после каждого слова. – Вчера тебе не повезло в игре – сегодня ты должен быть вознагражден. Вели подать кости.
– Как хочешь, – отвечал Главк.
– Играть в кости летом? Я же все-таки эдил, – сказал Панса начальственным тоном[60].
– Но ведь мы будем играть в твоем присутствии, почтенный Панса, – возразил Клодий, встряхивая стаканчик с костями. – Твое присутствие отменяет все запреты. Ведь пагубна не сама игра, а злоупотребление ею.
– Какая мудрость! – пробормотала его «тень».
– Так уж и быть, я отвернусь, – сказал эдил.
– Подожди, любезный Панса, сначала выпьем, – сказал Главк.
Клодий неохотно согласился и зевнул, скрывая свою досаду.
– «Пасть раскрыл на золото», – прошептал Лепид, цитируя «Клад» Плавта[61].
– «Знаю я полипов этих: тронут чуть и держат уж», – подхватил Саллюстий словами из той же комедии.
На столе появилась третья перемена блюд – всевозможные фрукты, орехи, сласти, пироги и всякие лакомства в самых разнообразных и причудливых формах; вино, которое рабы до сих пор разливали, обходя гостей, теперь поставили на стол в больших стеклянных кувшинах, и на каждом была наклейка, свидетельствовавшая о возрасте и качестве содержимого.
– Отведай лесбосского, мой милый Панса, – сказал Саллюстий. – Отличное вино.
– Это вино не очень старое, – сказал Главк, – зато лоза созревает быстро благодаря пламени Вулкана.
– Замечательно! – сказал Панса. – Но, пожалуй, его букет слишком пряный.
– Какая красивая чаша! – воскликнул Клодий, беря одну из хрустальных чаш, ручки которой, выдвинутые в виде змей, по излюбленной в Помпеях моде, были усыпаны драгоценными камнями.
– Не откажи принять ее, – сказал Главк, снимая с пальца дорогое кольцо и вешая его на ручку чаши, – вместе вот с этим кольцом, мой милый Клодий. Да ниспошлют тебе боги здоровье и благополучие, чтобы ты мог долго и часто наполнять ее до краев!
– Ты так щедр, Главк! – сказал игрок, передавая чашу своему рабу. – Твоя любовь ко мне придает этой чаше двойную цену.
– Пью за Граций[62]! – провозгласил Панса, трижды осушая свою чашу.
Гости последовали его примеру.
– Мы не избрали симпосиарха! – воскликнул Саллюстий.
– Что ж, бросим кости, – сказал Клодий, тряхнув стаканчик.
– Нет! – воскликнул Главк. – Нам не нужен холодный и всем надоевший симпосиарх, этот царь на пиру. Разве римляне не отреклись от повиновения царям? Неужели мы поступимся свободою предков? Эй, музыканты, сыграйте песню, которую я недавно сочинил, там есть стих про это.
Музыканты заиграли бурную ионийскую мелодию, и молодые голоса запели по-гречески…
Выслушав песню, все громко захлопали. Ведь в гостях у автора стихи всегда кажутся изумительными.
– Это в истинно греческом духе, – сказал Лепид. – Со звучностью и силой греческого языка не может соперничать римская поэзия.
– И в самом деле, как это не похоже на смиренную простоту оды Горация, которую мы только что слышали! – сказал Клодий, пряча усмешку. – Ионийская мелодия прекрасна. Кстати, это слово напомнило мне тост, который я хотел вам предложить. Друзья, выпьем за прекрасную Иону!
– Иона – греческое имя, – сказал Главк тихо. – Я с радостью пью за нее. Но кто она?
– Ах да! Ты ведь только что вернулся в Помпеи, а не то заслуживал бы остракизма за свое невежество! – горячо воскликнул Лепид. – Не знать Иону, самую очаровательную женщину в нашем городе!
– Да, она на редкость красива, – сказал Панса. – А какой голос!
– Должно быть, она питается только соловьиными языками, – сказал Клодий.
– Соловьиными языками… какая прекрасная мысль! – прошептала его «тень».
– Расскажите мне о ней, – попросил Главк.
– Так знай же… – начал было Лепид.
– Погоди, дай лучше я! – воскликнул Клодий. – твоя речь медлительна, как черепаха.
– Зато ты трещишь, как сорока! – пробормотал любитель развлечений и с презрительным видом откинулся на ложе.
– Так знай же, мой любезный Главк, – сказал Клодий, – что Иона лишь недавно приехала в Помпеи. Она поет, как Сапфо[63], и сама сочиняет свои песни, а в игре на флейте, кифаре и лире она превосходит муз. Красота ее ослепительна. Дом ее – само совершенство: какой вкус… какие драгоценности… какие статуи! Она богата, и щедрость ее не уступает богатству.
– Ее поклонники, разумеется, не скупятся, – сказал Главк. – А деньги, которые легко достаются, легко и теряются.
– Поклонники! В этом как раз главная загвоздка У Ионы есть лишь один недостаток – она неприступна. Весь наш город у ее ног, но она никого не одарила благосклонностью и даже не хочет выходить замуж.
– Никого! – повторил Главк.
– Да. У нее душа Весты и пояс Венеры[64], – сказал Клодий.
– Какая изысканность выражений! – подхватила его «тень».
– Это просто чудо! – воскликнул Главк. – А нельзя ли ее увидеть?
– Я отведу вас туда сегодня вечером, – сказал Клодий. – А пока… – И он снова встряхнул стаканчик с костями.
– Я к твоим услугам, – сказал Главк любезно. – Панса, отвернись!
Лепид и Саллюстий играли в чет или нечет, прихлебатель Клодия смотрел на игру, а Главк и Клодий, бросая кости, постепенно входили в азарт.
– Клянусь Поллуксом! – воскликнул Главк. – Мне во второй раз выпали «псы»!
– А теперь помогай мне, Венера! – сказал Клодий и долго тряс стаканчик. – О мать Венера, вот она! – И он выкинул самое большое число очков, называемое именем этой богини. – Она покровительствует счастливцам.
– Венера неблагодарна, – беззаботно сказал Главк. – Я всегда приносил жертвы на ее алтарь.
– Кто играет с Клодием, скоро, подобно Куркулиону у Плавта, поставит на кон свой плащ, – прошептал Лепид.
– Бедный Главк, он слеп, как сама Фортуна[65], – отозвался Саллюстий ему в тон.
– Ну, хватит, – сказал Главк. – Я уже проиграл тридцать тысяч сестерциев.
– Ах, как жаль… – начал Клодий.
– О воплощение доброты! – воскликнула его «тень».
– Не нужно сожалений! – сказал Главк. – Удовольствие, которое я получаю от игры с тобой, Клодий, вознаграждает за проигрыш.
Разговор оживился и стал общим, чаши наполнялись все усерднее, и гости Главка снова начали восхвалять Иону.
– Чем дожидаться, пока погаснут звезды, давайте посетим ту, перед чьей красотой они меркнут, – сказал Лепид.
Клодий, видя, что игру уже не возобновить, поддержал его, и Главк, хоть и уговаривал гостей остаться и продолжать пир, не мог скрыть своего любопытства, возбужденного похвалами Ионе, поэтому все (кроме Пансы и «тени» Клодия) решили отправиться к прекрасной гречанке. Они выпили за здоровье Главка и императора Тита, совершили последнее омовение, после чего надели обувь и, спустившись с лестницы, прошли через ярко освещенный атрий, и злая собака, выложенная мозаикой у порога, их не тронула. Луна только что взошла и озарила еще оживленные улицы города.
Они прошли квартал ювелиров, весь залитый огнями, которые отражались, играя, в драгоценных камнях, выставленных в лавках, и очутились у дверей Ионы. В вестибуле рядами горели светильники, по обоим концам таблина висели пурпуровые занавеси, расшитые красивыми узорами, стены и мозаичный пол сверкали ярчайшими красками, а в портике, окружавшем благоухающий сад, они нашли Иону, вокруг которой уже толпились, аплодируя ей, восхищенные гости.
– Ты, кажется, сказал, что она афинянка? – прошептал Главк, когда они шли через перистиль.
– Нет, она из Неаполя.
– Из Неаполя! – повторил Главк.
В этот миг толпа, окружавшая Иону, расступилась и открыла его взору светлую красоту нимфы, которую его память хранила так долго.