Читать книгу Красные перчатки - Эгинальд Шлаттнер - Страница 10
Во встречном свете
8
ОглавлениеНа мне еще не высохла одежда, а меня уже снова выводят из камеры. Я едва успел вычерпать щи, а к бобам даже не притронулся. Ничего не видя, спотыкаясь, я бреду куда-то, опираясь на руку надзирателя, по лестницам, по ступеням, вдыхая затхлый воздух.
Майор уже не в штатском, как сегодня утром. На погонах у него сверкают звезды, и мне становится не по себе от этого блеска. Величественным жестом он приказывает мне сесть. На паркете перед моим столиком отливают серым безобразные лужицы.
Он тотчас принимается за дело. Без обиняков, по-румынски, он поясняет:
– Поскольку ты даешь столь положительную оценку Энцо Путеру, возникает подозрение, что ты что-то от нас скрываешь. А если этот секретный агент для выполнения своих антигосударственных планов завербовал и тебя, как и всех остальных, к кому он втерся в доверие?
Не дожидаясь ответа, он продолжает:
– Он проделывал всю подрывную работу вместе с Анне-мари Шёнмунд, простите, с госпожой Путер. За несколько дней она вместе с агентом Путером создала конспиративную сеть. В Бухаресте они установили контакты с боевой группой молодых румынских интеллектуалов буржуазного происхождения, которые выступают в поддержку единой Европы, а здесь, в Сталинштадте, с подрывной организацией саксонских молодчиков, малообразованных, но тем более опасных. И наконец они стали поддерживать связь со студентами в Клуже. Этих студентов намеревались использовать как передовой отряд в борьбе против народно-демократического порядка.
Если здесь в это поверят, то с тремястами студентами из моего литературного кружка все кончено. Их ждут темница и цепи.
– А связным в Клуже служил ты! Ты целую ночь проговорил с агентом Путером. О чем, если не о ваших тайных планах?
Он смотрит на меня испытующим взглядом. Я собираюсь с духом и не отвожу глаз. Он добавляет:
– Тот, кто привлек на свою сторону студентов, завтрашних интеллектуалов, обладает бомбой замедленного действия, а значит, владеет будущим.
Я решаюсь и умоляющим тоном произношу:
– Именно это, господин майор, и представлялось мне в мечтах: через посредство «Саксонского литературного кружка имени Йозефа Марлина» создать идеологическую среду, которая помогла бы перевоспитать студентов, превратить их в новых людей. Они смогли бы увлечь саксонцев идеями социализма, в какой-то степени действительно как бомбы с часовым механизмом, как штурмовые отряды…
– Городской пастор Конрад Мёкель из Сталинштадта употребил те же выражения, – перебивает меня майор, – когда во второе предрождественское воскресенье читал проповедь вам, клужским студентам, и потребовал, чтобы вы образовали штурмовые отряды. Но совсем не с той целью, о которой говорил ты, а с намерением сокрушить наше народно-демократическое государство. Или ты не помнишь?
Я помню.
Он укоризненно добавляет:
– Повсюду одни и те же студенческие отряды: с одной стороны, они позволяют одурачивать себя реакционным священникам, собираются в ризнице для празднования сочельника. А с другой стороны, в университете они демонстрируют верность духу партии и избранному страной курсу. Одни и те же в среду вечером спешат на заседание твоего литературного кружка при Коммунистическом союзе студентов, а в четверг вечером со свечками в руках поют мистические песни в церковном хоре. Где маска и где подлинное лицо? Запомни, молодой человек: кто не с нами, тот против нас. Это еще ваш Гитлер говорил.
– И апостол Павел, – храбро дополняю я.
Майор предпочитает сделать вид, что не слышал об апостоле.
– В ту самую секунду, когда ты начинаешь защищать опасных личностей вроде Путера и Мёкеля, а также других заговорщиков, шпионов и бандитов, пытаешься обелить их в наших глазах, ты сам предстаешь в высшей степени подозрительным. Будь осторожен: поезд отправляется. Кто не успел, попадет под колеса! Знаешь, кто это сказал?
– Возможно, тоже Гитлер.
– Правда, он, – подтверждает мой повелитель. – Но это справедливо и по отношению к нам: кто опоздал на поезд, попадет под колеса. Кстати, а почему Саксонский, а не Немецкий литературный кружок? Официально вас и вам подобных, mon cher, обозначают так: «румынские граждане немецкой национальности в Румынской Народной Республике».
– Тем самым мы хотели показать, что намерены продолжать наши саксонские демократические традиции. Тезис пастора Вортмана звучал так: в последние сто лет мы, саксонцы, отождествляли себя с Германией, и это не принесло нам ничего, кроме горя. После того как в тысяча восемьсот шестьдесят седьмом году Габсбурги передали нас венграм, которые захотели мадьяризировать нас любой ценой, мы стали изо всех сил цепляться за полы Германской империи. По-видимому, ответственному поколению тогда представилась альтернатива: погибнуть трансильванскими саксонцами или стать немцами в большей степени, чем прежде.
Майор записывает. Поскольку он не задает никаких вопросов и ничего не говорит, я продолжаю – на своем родном языке:
– Воспитывать новых людей, как рекомендовал Маркс и как сделал это Ленин, социалистов до мозга костей в мыслях и поступках, – вот задача нашего поколения, по словам пастора Вортмана. Для нашей молодежи, которая, как вы указали раньше, господин майор, бросается из одной крайности в другую, это означает прежде всего продолжить наши исторические традиции, существовавшие на протяжении восьмисот лет, со времен первых переселенцев, в сущности стихийных социалистов, до тридцатых годов. До сего дня на нас лежит отпечаток товарищества и сотрудничества. Как сказал Стефан Людвиг Рот[47]: «Братская общность ведет нас по жизни от колыбели до могилы». Никто не потеряется, можно не опасаться, что останешься в одиночестве. Это во-первых.
– Это касается только вас, саксонцев из Трансильвании, – перебивает меня майор. – Вы всегда считали себя лучше других, мнили себя расой господ и в конце концов стали фашистами.
– Мы были народом господ, поскольку были свободными людьми. Кстати, еще в апреле тысяча восемьсот сорок восьмого года Саксонский национальный университет в Германштадте высказался за предоставление в венгерских коронных землях румынам равных прав с нами, саксонцами. И отменил крепостничество. А разве у вашего нового порядка, господин майор, не подобные же цели? Равноправие для всех, гарантированное Конституцией. Но, во-вторых, я пытался доказать в своем рассказе, что устремления социализма созвучны нашим традициям и жизненному укладу. В Клаузенбурге мы попытались убедить в этом наших соотечественников, несмотря на весь их горький, зачастую отрицательный опыт. Это трудно, и, кто знает, вдруг и вовсе невозможно, но мы решились.
Я так взволнован, что начинаю трясти стол. На глазах у меня выступают слезы.
– Он привинчен к полу, – объявляет майор и возражает мне: – Этот саксонский социализм вы хотели построить только для себя. До судьбы остальных вам нет дела. Это не марксистский, а националистический социализм. К тому же он не может обойтись без благословения церкви. Это означает, Бог существует для одних саксонцев. Он разгуливает по райским кущам в саксонском костюме вроде одного из ваших деревенских старост: в шапке из выдры, в ярко расшитом тулупчике из овчины, в льняной накидке с узором из тюльпанов и маргариток, в высоких ботинках на шнуровке. Мы не хотим иметь ничего общего с таким Богом, который время от времени избирает себе народ, балует его, нежит, а потом отрекается от него и даже в своей оскорбленной гордости обрушивает на него месть, как на народ израильский.
А разве майор сейчас не объединяет немцев и евреев? Мне он это запретил. Явно довольный собой, он продолжает:
– А теперь этот жестокий Бог призвал вас к ответу. Знаешь, за что?
– Нет. Я даже не знаю, существует ли он.
– Потому что в тридцатые годы вы поклонялись чужим богам.
«Такого мнения придерживается наш нынешний епископ Мюллер. Откуда майору все это известно?» – потрясенно думаю я.
– Мрачным богам вроде Вотана, Донара и злодея, который предательски убил бога света, – кстати, как их обоих величают?
– Локи и Бальдур, – отвечаю я не задумываясь и тут же прикусываю язык.
Майор что-то записывает и произносит:
– Как там говорит ваш Бог: «Я Господь, Бог твой. Да не будет у тебя других богов пред лицом моим». Этому вы учились на протяжении столетий. Поэтому ваш епископ и утверждает, что вы избранный народ Господа в Новом Завете.
Чтобы вернуть офицера на стезю исторического материализма, я преждевременно выкладываю свой последний козырь:
– О нашем демократическом правлении и товарищеском настрое с похвалой высказывались в своих работах по социальной политике Энгельс и Ленин.
Совершенно не растроганный упоминанием Энгельса и Ленина, майор заканчивает свою мысль:
– Мы же стремимся создать Царство божие на земле. Для трудящихся всех наций и народностей. Но без бога. Вашим людям там делать нечего. Например, ваши старые нацисты нашли прибежище в церкви, но не для того, чтобы стать лучшими христианами, чем были, а чтобы разжигать ненависть к новому порядку.
Я замолкаю, вежливо выслушиваю, но не даю сбить себя с толку:
– Нам, трансильванским саксонцам, в структуре нашего общества не хватает именно пролетариев. По законам исторического материализма освобождение пришло для нас слишком рано.
Майор как будто хочет возразить, но потом возвращается к своим записям.
– В тысяча девятьсот сорок четвертом году у нас еще не было значительного социального расслоения на антагонистические классы, народная общность оставалась единой. У нас не было ни крупных помещиков, ни дворянства. Но точно так же не было и боевого рабочего класса. Наши рабочие не умирали, исходя кровавым кашлем, от чахотки, замученные эксплуататорами, мы не знали нищих и обездоленных, которые на грани отчаяния вскричали бы: «Нужно построить справедливый общественный порядок даже ценой уничтожения собственной буржуазии!»
Я говорю и говорю, майор слушает и записывает.
– У нас даже неимущим хотелось только одного: достичь благосостояния и упрочить свое положение в обществе.
Я незаметно кошусь на майора, он берет новый лист, я продолжаю:
– Возможно, эти контрасты несколько десятилетий спустя в ходе закономерной эволюции сформировали бы, с одной стороны, класс саксонских пролетариев, которые порвали бы с народной общностью и поднялись бы на борьбу с собственными соотечественниками, а с другой стороны, класс несметно богатых эксплуататоров, приказывающих стрелять в этих рабочих. Однако до сих пор у нас никто еще не переметнулся в чужой лагерь. Не существует классового сознания, которое развело бы по разные стороны баррикад саксонскую нацию; повсюду господствует сознание исторической общности судеб, якобы присущей нам навеки. Индивидуальность трансильванского саксонца укоренена в его коллективистском мышлении.
– Так значит, Советы пришли слишком рано?
Я перехожу на румынский:
– Не Советы, а сорок четвертый год.
И поспешно заключаю:
– Если партия, правительство и вы, ваше учреждение, будут судить нас, следуя неукоснительным правилам классовой борьбы, логично ожидать, что вы нас прикончите, просто уничтожите всех подряд. Exterminare[48]. Мы же не создали пока класса пролетариев. Значит, для нас нет места под вашим солнцем. Нам остается только черное солнце.
– Которое в финале «Тихого Дона» Шолохова восходит над главным героем. Знаете почему? Потому что он не решился выбрать социализм.
Сквозь частые прутья оконной решетки мой взгляд проскальзывает на свободу и различает цветные точки на снегу в черную клетку: людей в куртках или сказочных существ, парящих в креслах канатной дороги над горным перевалом Циннензаттель. Я смертельно устал и хочу вернуться в свою темницу.
– За своих клаузенбургских студентов я готов положить руку в огонь. Я ручаюсь за их лояльность режиму.
Для меня этот разговор окончен.
Майор не хлопает в ладоши. Его темные волосы мерцают в отблесках солнца, почти не проникающего через зарешеченное окно.
Он меняет тему?
– Вам ведь встречались такие портреты: взгляд изображенных следит за нами, где бы мы ни стояли, куда бы ни переместились.
– Да, – с готовностью подхватываю я, ведь беседа о живописи хотя бы ненадолго отвлекает от мучительных догадок, – у нас дома есть такая картина, мы ее боялись в детстве. Кажется, что жутковатый человек на полотне за вами наблюдает.
– А кто на ней изображен?
Я стремлюсь уйти от прямого ответа:
– Ах, это старая картина, вероятно, портрет какого-то предка, ремесленника, наверное. Предки моего отца все без исключения были ремесленниками в Биртхельме. В том числе сапожниками и дубильщиками…
– А предки вашей матери? Вы слишком скромничаете, mon cher. Ведь это все-таки портрет мужчины с орденом Золотого руна на шее, к тому же подлинный Мартин ван Майтенс[49]. Ваши родители прячут эту картину в спальне, за шкафом.
Они знают все.
– Ваша книга… чем-то напоминает такую картину.
– Почему? – спрашиваю я, хотя мне запрещено задавать вопросы. – Идеологически она вполне зрелая. Еще до того, как ей присудили премию, ее тщательно изучили две партийные комиссии.
– Бывает литература с двойным дном, где автор говорит одно, а имеет в виду совсем другое. Эти враждебные государству опусы мы называем перевертышами. Они просто наводнили наши издательства и творят там свою разрушительную работу. Пожалуй, ваша книга из их числа. Да и других найдется немало! Мы как раз ее детально исследуем. Итак, летом тысяча девятьсот пятьдесят шестого года вы читали этот рассказ подросткам у бабушки в Танненау. После чтений эти баламуты захотели взорвать военный завод. Именно их банда связалась со шпионом Энцо Путе-ром и организовала заговор с пастором Мёкелем.
– Не верю, – вырывается у меня.
– В вашем рассказе саксонские подростки, живущие в маленьком городке, встречаются, чтобы обсудить свое нынешнее положение. А лейтмотив вашего рассказа звучит так: что-то должно случиться! Эти мерзавцы внимательно вас слушали и все восприняли буквально, как руководство к действию.
– Но я не имел в виду ничего подобного, – возражаю я. – Посыл моей книги однозначен и совершенно ясен. Мы должны влиться в ряды строителей социализма.
– В вашей книге нет ничего однозначного.
Он подходит к моему столику и кладет передо мной раскрытую тетрадь.
– Вот записи одного из этих молодчиков, назовем его Фолькмар, он был стратегом в этой банде. Вас, mon cher, он называет главным идеологом этой тайной организации и хочет, чтобы вы стали министром культуры в теневом кабинете. И почитайте только, каким возвышенным именем нарекли себя участники этого кружка, просто говорящим именем: «Благородные саксонцы»! Трудно поверить, что это молодые коммунисты, неукоснительно придерживающиеся линии партии и выступающие за социализм.
Такое действительно написано в тетради, незнакомым почерком. И не только такое. Куда больше. Но это «больше» майор не дает мне прочитать. Он отбирает у меня тетрадь.
– Что вы на это скажете? – спрашивает он, садясь за свой письменный стол.
– О тайной организации «Благородные саксонцы» я впервые услышал здесь, у вас. А этого Фолькмара никогда в жизни в глаза не видел.
И в заключение добавляю с видом оскорбленного достоинства:
– Свой рассказ я читал и другим молодым людям, и никому не пришло в голову взрывать фабрики. Впрочем, нельзя серьезно относиться к тому, что эти бахвалы здесь наболтали. Если расследовать все, что плетут во всяких кружках и группках, то к каждому придется приставить соглядатая. Или всех посадить. А все это бесконечная пустая болтовня.
– Пустая болтовня? А вдруг это чистая правда? Так до сих пор думали и у нас, и в высших инстанциях, – необычайно резко произносит майор. – Но теперь оказывается, что мы имеем дело с крупными, хорошо законспирированными националистическими акциями. В которых задействованы все, от подростков до церкви, от старых нацистов до фабрикантов, собственность которых национализировали, от пионеров в немецких школах, этих «маленьких гитлерят», до вас, студентов, которые под видом занятий искусством и литературой не только продались декадентскому Западу, но и совершают по указке империалистических агентов всевозможные диверсии. Кажется, и ты вел двойную игру? Так ведь?
Он прямо обвинил меня во второй раз.
– Все это мы должны расследовать. Да и вам, mon cher, рекомендую об этом хорошенько подумать. Дам вам совет: прежде всего вспомните наконец о том, что вы изо всех сил пытаетесь забыть. У вас достаточно времени, чтобы пролить свет на эти темные дела. А в нашем арсенале немало средств вывести на чистую воду тех, кто пособничает силам зла. Мне не терпится узнать, как вы станете доказывать, будто этот Путер – безобидная фигура, да еще и друг народной демократии. Когда все вокруг голые, над тем, кто в рубашке, смеются. Когда на ваших карнавалах звучит призыв распорядителя снять маски, подозрение вызывают те, кто их не снимает. Вспомните закон корреляции.
Майор хлопает в ладоши и удаляется еще до того, как в комнату входит караульный.
В гидрологии закон корреляции звучит так: если в ограниченном водосборном бассейне выпадает дождь, уровень воды в ручьях повышается, что не могут не отметить все гидрометрические наблюдательные станции. Таким образом можно проконтролировать, действительно ли речной обходчик снял показания с мерной рейки в русле реки или ведет записи прямо дома, как ему заблагорассудится. Майор прав: если все остальные, Фолькмар и компания, в отличие от меня, изобразили Энцо Путера изменником и главой шпионской сети, то мне никто не поверит и я окажусь чем-то вроде речного обходчика, который перед сном снимает показания с голого живота своей жены. Я попал в ловушку.
В таком случае мое знакомство с Энцо Путером предстает запланированной вербовкой нового агента заговорщиком… Как доказать обратное? Все мое спасение – в Аннемари. Благодаря ей я смог бы убедить майора, что моя встреча с Путером была чистой случайностью.
Как же она сердилась на меня за то, что я своим упрямством лишил ее этого свидания, не дал ей провести с ним последнюю ночь!
Одиннадцатого ноября тысяча девятьсот пятьдесят шестого года я приехал в Кронштадт. Кое-как я уломал Анне-мари ждать меня на вокзале Бартоломэер-Банхоф, чтобы не пришлось выдерживать у нее дома тройной единодушный натиск ее матери, ее самой и ее друга по переписке. На личной встрече с ним я настоял против ее воли, прежде всего для того, чтобы наконец узнать правду. И узнал, да еще какую, больше, чем мне хотелось.
К ее матери мы пришли часа в два дня. Дороге в Скей, отдаленнейший пригород, казалось, конца не будет, – мы пошли пешком, потому что я хотел побыть с Аннемари наедине, – и все это время она без умолку болтала всякий вздор, чего раньше никогда за ней не водилось. Какая, мол, роскошь окружала ее в Бухаресте в отеле «Амбассадор», куда ее вызвал Энцо Путер, который, будучи западногерманским туристом, не имел права покидать столицу.
– Мой друг по переписке подарил мне палевое шелковое платье с глубоким вырезом и с рукавами-колокольчиками. Когда я спускалась по лестнице, весь персонал отеля кланялся. Директор каждый раз целовал мне руки, а однажды даже облобызал локоток.
Она вытаскивала его к нашим румынским друзьям: к Винтилэ, к Флорину, к Адриану.
– Больше всего моему другу по переписке понравилось у них. Они мечтают о единой Европе под управлением американцев. Они говорили по-французски и по-английски. Мой друг говорит на всех языках, а мы не говорим даже по-русски. Дни пролетели незаметно. А чужие люди то и дело крадут у нас драгоценное время, которое мы могли бы провести друг с другом.
Потрясения я не ощущал.
– Здесь, в Кронштадте, мы хотели сходить в кино. Разумеется, вечером, потому что Энцо даже нельзя было сюда приезжать. Но не успели мы выйти из ворот, как к нам бросился мой сосед Петер Тёпфнер и затащил к себе: «Пойдемте к нам, у нас еще никогда не бывало в гостях настоящего западного немца! У меня каждую среду по вечерам собирается кружок читающих рабочих, мы ломаем голову над нашей саксонской судьбой, над мировыми событиями и над тем, какой вклад мы можем внести в революцию в Будапеште. Посоветуйте!»
Войдя в комнату, служившую одновременно спальней и гостиной, а на сей раз в виде исключения ради высокого гостя еще и столовой, я возликовал: он не представлял для меня опасности. Меня охватило сострадание: какой же он уродец, бедняга! Я подошел к Энцо Путеру и хотел его обнять. Явно обеспокоенный, он снял очки с толстыми стеклами и принялся протирать их кусочком замши. Мой порыв так и ограничился неловким, незавершенным жестом. Я сел на полено у печки. Тут он со мной поздоровался. Несмотря на восторженную радость, которой я преисполнился и которая затуманила все мои чувства, я заметил, что у него неровные, желтоватые зубы, моей подруге он едва достает до подбородка, тыльные стороны его веснушчатых ладоней покрыты густой порослью, рыжие, растрепанные волосы у него на голове стоят дыбом, а глаза, увеличенные стеклами очков до огромного размера, отливают сразу тремя цветами. Он окинул меня дружелюбным взглядом и о чем-то заговорил. О чем, собственно?
Уставившись на столик перед собой и вместе с караульным солдатом ожидая возвращения майора, я воскрешаю в памяти то, что явно не стоило бы. Со спокойной улыбкой Путер напомнил, что Советский Союз весьма далек от монолитной сплоченности, он не гранитный утес, как принято считать в Восточном блоке. Например, он осыпается по краям. Существует напряженность между исламскими республиками и центром, Москвой. Нам, молодым саксонцам, он советовал вступать в коммунистические молодежные организации, чтобы саботировать их деятельность изнутри. Если он правильно понял свою подругу, то у Клаузенбургского студенческого кружка примерно те же намерения: создать островок саксонской самобытности, самостоятельности и демократических традиций в противовес нивелирующим тенденциям государства.
Его рассуждения показались мне столь абсурдными, что я не удостоил их ответом, только еще больше утвердился в одном-единственном мнении: Аннемари останется со мной!
Смогу я убедить майора в том, что в блаженном упоении утратил тогда всякую политическую бдительность и недостаточно серьезно воспринял болтовню Путера на политические темы? А она и сегодня представляется мне наивной и дилетантской, хотя Секуритате вряд ли расценит ее как безобидную. Посидев в этих стенах, я уже научился понимать такие вещи.
Майор возвращается. Я сижу молча.
Он в отличном настроении. Может быть, угощался пирожными с кремом. Он примирительно произносит:
– Конечно, конечно, мы не сомневаемся в честности ваших показаний и в ваших добрых намерениях. Но ложка дегтя в бочке меда… Кто ее туда подмешал? Чтобы это выяснить, мы вас всех здесь и собрали.
Он хлопает в ладоши. Солдат берет меня под руку, и мы отправляемся в путь.
Егерь приберег остаток моего обеда, остывшего и скользкого от жира, но я его все-таки съедаю. Голод, ничего не поделаешь.
– Долго тебя не было, – замечает он, пока я опускаюсь на край койки. – Наверняка чувствуешь себя, как кабан со вспоротым животом.
Именно так я себя и чувствую, как кабан, провалившийся в западню. Из раны на животе у меня вываливаются внутренности. Я описываю офицера, который меня допрашивал. Охотник сразу понимает, кто это:
– Майор Блау.
Майор Блау? Он трансильванский саксонец? Среди нас распространены фамилии вроде Рот, чаще всего встречаются Рот и Грау, найдутся и Шварц, и Браун, есть даже и Грюн, Уве Грюн, и Гельб, Эрика Гельб. Но чтобы Блау[50]…
Не успел я проглотить последний кусок, как дверь в камеру снова отворили. Я не расслышал прихода караульного. Сам того не желая, я вскакиваю и поворачиваюсь лицом к стене.
Наверху меня встречает другой майор. Розмарин говорил мне, что это главный следователь Александреску, я узнаю его по белесым, взъерошенным бровям. Он сует мне карандаш и несколько листов бумаги.
– Запишите все, что до сих пор говорили об истории трансильванских саксонцев. Это первый анализ вашей истории средствами диалектического и исторического материализма, который нам доводилось слышать. Но, пожалуйста, воздержитесь от красочных примеров из жизни своих родственников. На строго научной основе. Вы же не только поэт, но и человек с академическим образованием.
Они-де будут опираться на эти мои показания, чтобы правильно оценить политические прегрешения моих соотечественников.
– Наше народно-демократическое государство отнюдь не стремится уничтожить саксонцев, но мы должны пролить свет на эти сомнительные дела. Facem lumină. А молодых немцев этой страны никто больше не превратит в пушечное мясо, никто больше не поступит с ними столь возмутительным образом и не причинит им подобные страдания! Хватит и того, что поколение их родителей увлеклось безумными нацистскими идеями и еще проливало кровь на самых опасных участках фронта, когда Германия уже проиграла войну. И в то же время soldaţii Reichului, солдаты рейха, развлекались в Париже с француженками. Это не должно повториться. «Он прав, – думаю я. – Мы мучаемся, а другие разгуливают по Парижу? Никогда больше!»
– Вы окажете услугу не только государству и партии, но и своему народу. Если вы достойно себя зарекомендуете, то сможете стать новым лидером саксонцев, появления которого уже давно ждут в Бухаресте.
Я пишу под надзором солдата, которому вменяется в обязанность стоять надо мной. Мои соображения по поводу саксонской судьбы будут длинными, хватит на много страниц. Караульный, окончательно обессилев, садится на единственный стул за массивным письменным столом и просит меня не обращать на него внимания; он опасливо поглядывает на дверь, которая может распахнуться в любую минуту. У меня проходит всякий страх. С упоением и восторгом я, вооружившись инструментарием марксистской теории общества, принимаюсь за историю трансильванских саксонцев, апологию становления, формирования и существования моего народа. Когда в комнату входит дежурный офицер и отбирает у меня бумагу, оказывается, что уже ночь. Караульный стоит на посту. Едва только старший по званию нас покидает, как оба мы с наслаждением зеваем. Потом правила внутреннего распорядка разводят нас по разным лагерям: я скрываюсь во тьме, нахлобучив очки, а он смачно испускает ветры.
Егерь лежит на койке, выпростав руки на попону, лицом к лампочке, прикрыв глаза носовым платком. Начало одиннадцатого. На ужин я опоздал.
На следующее утро после посещения уборной егерь хочет в деталях обсудить все, накопившееся за последнее время. Он требует, чтобы я в мельчайших подробностях сообщил все, начиная с первого допроса у майора Блау, и комментирует каждую фразу. Однако, когда дело доходит до смехотворной мелочи – названия улицы, на которой я родился в Араде, – мы надолго застреваем.
Я вздыхаю:
– Если бы я только догадался ответить, что не помню. В конце концов, мне и было-то всего три года, когда мы оттуда уехали.
– Ну, значит, тогда он бы как-то иначе узнал то, что хотел, – возражает егерь. – Ведь нет сомнений, что он любым вопросом, даже самым нелепым, преследует какую-то цель. Возможно, когда он стал выпытывать у тебя про этого доктора Русу-Ширьяну, он хотел выяснить, хорошая ли у тебя память. Или из каких кругов ты происходишь. Или еще что-нибудь. Вот ведь хамелеон какой, благополучно пережил все режимы, – размышляет вслух егерь и перечисляет их так, как этому учат на партийных политзанятиях: – Буржуазные правительства тридцатых годов; самодержавное правление короля Кароля II. В сороковом году, мальчиком, я видел в Медиаше, как обстреляли его поезд, когда он уезжал из страны со своей любовницей Лупеску. Потом фашистский террор зеленорубашечников; потом военную диктатуру маршала Антонеску, его казнили в сорок шестом, мы, коммунисты, тогда еще не стояли у руля. А до сорок седьмого конституционную монархию молодого короля Михая, я служил десантником в его лейб-гвардии. А потом, когда король отправился в изгнание, диктатуру пролетариата. Кто все это пережил, вызывает подозрения.
– Но этот Русу-Ширьяну наверняка давно умер. От него и не осталось-то ничего, кроме таблички с именем.
– Не важно. Здесь всех в чем-нибудь да подозревают, и живых, и мертвых.
– Сколько времени они тратят на такие пустяки, – замечаю я.
Он грубо бранится, плюет на пол (это не запрещено):
– Они не свое время тратят, а наше.
Все повторяется: мы раз за разом прочесываем местность, продираясь сквозь густые ветви событий, надеясь найти путь к свободе, но в конце концов все равно увязаем в каких-то непроходимых зарослях.
После завтрака меня уводят наверх. Майор Александреску на сей раз не один. За пишущей машинкой сидит молодая женщина. Она делает вид, что меня не замечает, и глядит в пустоту. Ухоженная, со слегка подкрашенными губами, с изящно подведенными шелковистыми бровями, рыжевато-русая – румынки часто бывают такими, волосы разделены на прямой пробор, как у мадонны. Меня просят продиктовать ей то, что я вчера сочинил. В Секуритате решили отправить мои записки в Бухарест, в ЦК партии. И еще раз напоминают:
– И, пожалуйста, выбросьте из головы свои опасения, что саксонцев уничтожат потому, дескать, что они не вписываются в общественно-политическую концепцию государства. Это механистический способ решения проблем. Так что не бойтесь catastrofă naţională. Любые процессы надо анализировать в контексте.
– Interdependenţa fenomenelor – взаимозависимость феноменов, – радостно подхватываю я, – первый закон диалектики.
– Exact![51] Важно перевоспитать народ. Если не где-нибудь, то здесь. Кстати, ведь это вы, немцы, всю эту кашу заварили. Гегель, Фейербах, Энгельс, Маркс – твои соотечественники. Вот теперь вам все это и расхлебывать.
Он смеется, его белесые брови топорщатся. Я чувствую, как по спине у меня бегут мурашки. Под конец он строго приказывает:
– И заруби себе на носу, товарищу машинистке ни слова. Но смотреть на нее можешь.
Он улыбается вполне зловеще и молча уходит.
Я диктую, барышня печатает. Она пишет, не поднимая глаз, не говоря ни слова, как будто она часть механизма своей машинки. По временам случаются паузы, и тогда в комнату врывается караульный:
– Готово?
– Нет, – отвечаю я, потому что она молчит.
Договорив последнее предложение, я выкрикиваю «punct» и «gata»[52]. Она автоматически встает с места. Впервые я могу окинуть взглядом всю ее фигуру, девушка выглядит изысканной и нежной. Неторопливыми, размеренными движениями она собирает бумаги, явно не спеша. Из коридора заглядывает караульный: «Gata?»
– Nu, – глухо отвечает она.
Это первое и последнее слово, которое она при мне произносит. Караульный захлопывает дверь снаружи.
Машинистка не идет прямо к двери, а подходит ко мне: я сижу в углу за столиком и терпеливо жду, положив руки перед собой на столешницу. Она останавливается, наклоняется ко мне, целует меня в лоб, в губы, ее грудь округляется под блузкой, а из-за выреза выскальзывает цепочка с серебряным крестиком. Она выпрямляется, левой рукой поправляет цепочку, прячет ее под блузкой.
Егерю я ничего об этом не рассказываю.
47
Стефан Людвиг Рот (1796–1849) – трансильванский немецкий педагог, реформатор системы образования, лютеранский священник.
48
Уничтожить (рум.).
49
Мартин ван Майтенс (1695–1770) – известный австрийский художник голландского происхождения. Прославился портретами коронованных особ и аристократов.
50
Рассказчик перечисляет немецкие фамилии с семантикой цветообозначения: Блау – синий, Рот – красный, Грау – серый, Шварц – черный, Браун – коричневый, Грюн – зеленый, Гельб – желтый, Блау – голубой.
51
Точно! (рум.).
52
Точка! Готово! (рум.).