Читать книгу Красные перчатки - Эгинальд Шлаттнер - Страница 8

Во встречном свете
6

Оглавление

Я почти волоку надзирателя за собой, а он, хотя и зрячий в отличие от меня, явно не знаком со здешними лестницами. Мои испуганные мысли обгоняют меня, несясь в бешеном темпе. Когда меня поглощает сумрак камеры, я заползаю в самый дальний угол.

Я внимательно обдумываю беседы с майором и прихожу к выводу, что ничто в них не говорит в пользу моего скорого освобождения. Кроме одной детали: «…заслуженных социалистических авторов до сегодняшнего дня и на порог не пускаете». Эту фразу высокий начальник произнес в настоящем времени, словно ожидая, что я вскоре приглашу обойденных вниманием авторов и приглашу явно не сюда.

Остальное указывает на то, что майор и его штаб готовы потратить на меня сколько угодно часов, дней, месяцев, лет.

Однако я ни в коем случае не позволю господину в замшевых перчатках предписывать, что мне здесь, в казематах, делать со своим временем, каким мыслям предаваться:

«Если вам больше нечем заняться, обдумайте как следует дело Аннемари Шёнмунд». Мне есть чем заняться: сидя на ведре и едва не валясь на пол от усталости, я ожесточенно пытаюсь решить дифференциальное уравнение в частных производных второго порядка, хотя и знаю, что без карандаша и бумаги это вряд ли удастся. Но уже вскоре соскальзываю в цитату из «Волшебной горы», которую в разговоре со мной приводил майор. Как же там было? «Любовь – это разновидность болезни?» Или «болезнь – это разновидность любви?» Проходит несколько минут, часов или дней – и я ловлю себя на том, что все-таки думаю об Аннемари, как рекомендовало мне высокое начальство.


Считалось, что ослепла она от голода. Беспомощное семейство, после войны брошенное на произвол судьбы: безмолвная мать, гордая крестьянская дочь, которую непонятно каким ветром занесло в город, упрямый и своенравный сын Гервальд, с которым мать не могла справиться, и еще не оперившаяся дочь Аннемари, ощущавшая свою ответственность за все живые души от мухи до булыжника.

Франц Йозеф Шёнмунд, отец, исчез из семьи весьма странным образом. По роду занятий часовщик, он отвечал на румынской железной дороге за состояние вокзальных часов. Эти вокзальные часы он установил так точно, что машинисты вышли из себя, подкараулили его, попытались подкупить и, в конце концов, поколотили. Он отделался синяками. «В такой стране, где пунктуальность вознаграждается тумаками, немец может оставаться немцем, только подвергая свою жизнь опасности». Прибежище дало ему Движение за возрождение немецкой нации в Румынии. Соотечественнику Францу, «вернувшемуся в лоно родного народа», вменялось в обязанность следить за часами и хронометрами во время спортивных празднеств, соревнований и демонстраций. А в новом Движении он круглосуточно ручался за точность часов. Во время Олимпийских игр тысяча девятьсот тридцать шестого года в Берлине руководство Движением, базировавшееся в Кронштадте, направило его в столицу в помощь верховному смотрителю всех часов Третьего рейха, задействованных в спортивных мероприятиях. Там он и осел, и, хотя и принадлежал к числу расово сомнительных «восточных» немцев, женился на нордической дочке своего патрона. «Вернулся на родину», – сказали его оставшиеся в Трансильвании товарищи. «Изменил жене», – решили трансильванские кумушки.

Его часы остановились под Сталинградом. Он замерз в подземном убежище, которое вырыл себе, точно следуя схеме, собственноручно разработанной фюрером и сброшенной на листовках с самолета. С точностью до минуты он замечал, как остывает его тело, как пальцы делаются прохладными и влажными и стынет кровь в жилах. Четверых детей мертвец оставил в разрушенном Берлине и еще двоих – на прежней своей родине. Жены в расчет не принимались.

Не успела дочь чуть-чуть подрасти, как примерила на себя роль пламенной революционерки, мечтающей о радикальном переустройстве общества: наглядные политические уроки она получили от дяди, который, будучи военнопленным, повоевал в сибирском Красном легионе. Еще в начальной школе она возглавила тех немногих, кто на большей перемене жевали скромные бутерброды с салом, и повела их на борьбу против одноклассников, приносивших из дома булочки с ветчиной. Дело дошло до классовых боев, которые кончались тем, что упитанные детки отдирали со лба масляные куски хлеба, пока их одноклассники из бедных семей проглатывали ломтики ветчины. Мятежная девчонка, вспрыгнув на учительский стол, принималась размахивать сине-красным саксонским школьным флагом и кричать: «Пролетарии всех школ, объединяйтесь!»

В голодные послевоенные года Аннемари рылась в мусорных баках в поисках отбросов – по большей части картофельной шелухи и капустных листьев. Старший брат сочинял сонеты и был этим вполне доволен. Мать зарабатывала сущие крохи, сортируя семена и обмакивая в клей наконечники шнурков.

Однажды утром, когда Аннемари открыла глаза, ночная тьма не отступила. На целых два года она потеряла зрение и была прикована к постели, лежала, не шевелясь, в надежде, что поврежденная сетчатка восстановится. Устремив взгляд в себя, она путешествовала по фантастическим странам.

В это мрачное время она сделала несколько необычайных открытий, касающихся собственной личности, одновременно осознав, насколько порочна и слаба человеческая природа. Утешало только, что человека можно перевоспитать и усовершенствовать, а с грустным положением дел примиряло, что во всех живых существах и во всех вещах обитает мировая душа. Это и другое она записывала на листах оберточной бумаги шатким, почти неразборчивым почерком. Во дни нашей великой любви мне было позволено прочесть эти заметки. Судя по ним, о людях в целом она была невысокого мнения, включая своего одухотворенного брата и смиренную мать. Я в ее записи еще не попал.

Пока она ощупью пробиралась в потемках собственной души, в качестве сочувствующего друга по переписке ее неизменно сопровождал этот злосчастный Энцо Путер. Впрочем, как человека из плоти и крови его отделяли от Аннемари непреодолимые препятствия. Из другого мира, который невозможно было даже вообразить, он писал ей, советуя изучать психологию даже при нынешнем режиме. Он был уверен, что зрение к ней вернется. Письма никогда не виденному другу Аннемари диктовала румынской школьнице Клаудии Ману, которую учила немецкому. Только ей, а не поэтическому брату Гервальду и не безмолвной матери, разрешалось читать Аннемари письма «свыше».

Спустя два года зрение на одном глазу чудом вернулось, а другой не утратил своей красоты. Осталась только легкая косинка.

«И все это благодаря могуществу Мирового Духа Господня, воплощенного в трех ипостасях», – объявил целитель и ясновидящий Марко Зотериус, владевший также многими другими странными и загадочными искусствами. Никто более не ставил под сомнение его славу оккультиста, ведь он с точностью до минуты с помощью маятника предсказал смерть Розамунды, первой жены дяди Фрица, еще до того, как из Вены в Танненау пришла об этом телеграмма.

Марко Зотериус садился у Аннемари в головах постели. Золотой маятник безучастно покачивался над лицом зачарованной. И вдруг драгоценный предмет задрожал в пальцах целителя и стал описывать сложные кривые над ее челом. Одержимый сумел сделать то, что превосходило человеческие возможности, по лицу его градом стекали капли пота. Он прилагал все усилия, «дабы открыть потухшим очам слепой девицы источники света в окрасившемся тремя красками, трепещущем сердце божественного мирового духа».

– Вздор все это, – резюмировала впоследствии Анне-мари. Мы сидели в саду ее клаузенбургских квартирных хозяев, в тенистом уголке под сенью сирени, скрытые от посторонних глаз жасмином.

– Если бы Зотериус действительно был посланцем Божиим, то его маятник подсказал бы ему, что я в эту чушь не верю. А какое лечение без веры? Можешь себе представить, какую гримасу я скорчила во время этого сеанса?

– Да не очень, – уклончиво ответил я.

– И вообще, что такое Бог: измышление слабых, ничего не значащее слово, лишенное всякой логики. Если уж Бог существует, то во мне, во мне лишь одной, через меня саму.

– И во всех живых созданиях, во всех вещах, – напомнил я. – Ты так любишь поговорить о мировой душе…

– Это всего-навсего расширенное применение основной посылки. Но брось ты это все! Зрение я себе вернула самостоятельно, силой воли. Когда я лежала, предоставленная самой себе, то часами воображала каштан нашего соседа Тёпфнера. Майские жуки объели на нем первую нежную листву, но потом на ветках выросли новые ярко-зеленые листья. Почему бы тогда и моей истерзанной сетчатке не возродиться? Кстати, это называется умозаключением по аналогии. Все подчиняется логике.

– И педагогике, – напомнил я.

– Вот именно, – с жаром подхватила она. – Педагогика – это логика воспитания человека. Применительно к каждому человеку у нее есть формула, точно выражающая, что он собой представляет и каким он должен быть. Если я не родилась слепой, значит, и не обязана быть слепой. – Она называла это технической педагогикой и не брезговала никакими средствами, чтобы подогнать под свою схему всех подряд. – Вот тебе более замысловатый пример: моя мама, которая очень нравится самой себе в роли покинутой жены, в сущности всегда хотела избавиться от моего отца. Она в душе так и не смогла смириться с тем, что, хотя и происходила из почтенного бурценландского фермерского семейства, переехала в город вслед за мужем, ремесленником без гроша за душой. Если бы она осталась фермерской дочкой, к чему и предназначала ее судьба, или женой ремесленника, то я бы выросла с отцом, как и все остальные саксонские городские и сельские дети.

Напротив, теоретическая педагогика казалась ей сочетанием учения Павлова о рефлексах с марксистскими догматами. «Почти на каждого из близких, – заметил мой брат Курт-Феликс, – она наклеивает этикетку: этот – вот какой, а той надо бы так-то и так-то измениться. Никто перед ней не устоит. Нашу маму она считает мещанкой и истеричкой, ее собственный брат, как ей кажется, сублимирует свои чувственные влечения, сочиняя сонеты. Когда-нибудь она и тебя начнет анализировать». Я старался его не слушать. С другой стороны, он наверняка знал, о чем говорил, ведь он изучал антропологию и историю Трансильвании в венгерском университете имени Яноша Бойяи.

– А как же таинственная сущность человека, а как же человек, исполненный противоречий?

– Любую тайну можно представить рационально. Всякое противоречие стремится к своему разрешению. Нужно только уметь препарировать человеческое сознание, чтобы потом воссоздать его по точным правилам. Нужно иметь мужество называть все вещи своими именами.

Наша тетя Герта была другого мнения:

– Такие люди не умеют себя вести. Как можно без стеснения вторгаться в интимную сферу? В жизни человека есть вещи, которые даже воображать неприлично, не только обсуждать! – Она сказала это, только когда великая любовь ко мне Аннемари прошла без следа.

– Нужно иметь мужество, – повторила Аннемари под ночной сиренью, – вникать в суть всякого явления, всякой вещи.

Спинки у скамьи не было, поэтому мне пришлось обнять Аннемари за плечи.

– Я где-то читал, что каждый человек ценен ровно настолько, насколько в нем есть тайна.

– Тайна – это синоним лжи.

– А как же психология: бессознательное, сны, стыд, душа?

– Душа? Наш профессор Рошка утверждает, что психология – это беспредметная наука.

– А твоя душа?

– Моя душа? – грустно переспросила она. – Моя душа рассеется, как пепел.

– Надеюсь, несколько пылинок осядут на этой сирени, – смущенно сказал я и привлек ее к себе.

– Утешься: есть еще мировая душа.

За мировую душу она держалась с непреодолимым упорством. Это произошло в Клаузенбурге. Мы накупили всякой еды, лучшей из дешевого: парижской колбасы по девять леев за кило, помидоров, зеленого перца, всего на пятьдесят баней, к тому же я за спиной у продавщицы стянул красную луковицу. Черный хлеб по карточкам мы попросили выдать нам за два дня. Нам хотелось есть. Накануне ночью я заработал десять леев, вместе с однокурсниками разгружая вагон подсолнечных семечек. Мы с Аннемари как раз устроились поудобнее в парке отдыха имени И.В. Сталина и собирались попировать, и тут к нам, пошатываясь, подбежал бродячий пес, кожа да кости. У Аннемари на глазах выступили слезы. «Неужели мы сможем пировать перед лицом таких страданий?» Мне казалось, что проще всего прогнать его или пересесть на другую скамейку. «Да как ты можешь, у него тоже есть душа, как у тебя и у меня!» И она бросила ему колбасу и все куски хлеба. Голодный пес обнюхал хлеб, полизал колбасу. И засеменил прочь. А я покатил ему вслед помидоры. «Помидоры – собаке? Что за бессмыслица!» Птицы отвергли паприку, и мы скормили ее рыбам. Напоследок я с аппетитом съел луковицу.


В самом начале нашего романа, когда мы еще осмеливались произнести слово «счастье», я однажды привел Аннемари к тете Герте и бабушке. Мне хотелось, чтобы мои близкие полюбили Аннемари так же, как я.

– Что ж, хорошо. Мы будем рады. Приятно поболтаем вечерком, – сказала бабушка.

Тетя Герта тоже не имела ничего против:

– Только скажи нам, из каких слоев общества она происходит.

– Из никаких.

– Я только спросила, чтобы мы могли как-то подготовиться.

Из скромной трехкомнатной квартиры дамам оставили одну каморку, выходящую окнами на север. В нее они кое-как втиснули вещи, уцелевшие за последние сорок лет после исторических катастроф, сотрясавших мир на участке между Будапештом и Германштадтом, вещи нужные и ни на что не годные, в том числе немного серебра и слоновой кости. А в потайном ящичке шаткого секретера хранились фамильные драгоценности. Каждую из двух других комнат занимали семьи с детьми. Плиту, ванную комнату и кладовку приходилось делить.

Во время чая за любовно накрытым столом Аннемари делилась последними собственными открытиями в области педагогики, решительно называя вещи своим именами. По одним лишь анатомическим признакам якобы можно установить, лишилась ли девица невинности. «Если у достигшей половой зрелости девицы, стоящей со сжатыми коленями, между бедрами образуется отверстие такого размера, чтобы через него могла прошмыгнуть, например, крыса, – на практике для установления девственности можно просунуть пивную бутылку, – то девица еще virgo intacta».

Тетя Герта спросила, как чувствуют себя отец и мать Аннемари.

– Отец, пожалуй, чувствует себя хорошо, его нет в живых. Мама чувствует себя плохо. Она много лет страдает депрессией. – И продолжала: – Другой признак непорочной девственницы: она не носит бюстгальтера, а если носит, значит, уже переспала с мужчиной. Ничем не удерживаемые груди – примета девственницы.

Вмешалась моя бабушка:

– Благородное слово «девственница» сегодня услышишь нечасто.

Тетя Герта спросила, давно ли нет в живых ее отца.

– Он замерз под Сталинградом.

– Зимы в России очень, очень холодные, – заметила тетя Герта, не упоминая, что она пережила пять таких зим.

– Можно сказать, он стал особой, личной жертвой Гитлера.

– Как и все мы, – вздохнула тетя Герта.

– Нет, не все. Я намеренно употребила слова «особой, личной».

И Аннемари сообщила, что солдат Франц замерз на глубине девяноста сантиметров под землей, в одиночном бункере, размеры которого лично определил Гитлер:

– Подумать только, и это для России, где глубина промерзания грунта составляет восемьдесят сантиметров!

– В России глубина промерзания грунта на тридцать процентов больше, чем в Европе.

– Знание – сила, – торжествующе откликнулась Аннемари. – Если бы Гитлер это знал, его солдаты не замерзли бы.

Бабушка сняла согревавшую чайник вышитую грелку. Во время правления в Будапеште большевика Белы Куна[31] у нее начались приступы нервной дрожи. В эпоху правления Сталина ее состояние не улучшилось. Поэтому чай, липовый чай, который мы пили из чашечек без ручек, разливала тетя Герта. Подавались к чаю линцское песочное печенье и секейские пирожные.

– А мед-то я и забыла, – смущенно сказала бабушка. – Надеюсь, он еще не пропал.

Она двинулась было в кладовку, но повернулась к нам, снова закрыла дверь и прошептала:

– Фройляйн М. (это была соседка по фамилии Михалаке, начальница отдела кадров в профсоюзе парикмахеров «Гигиена») иногда путает полки в кладовке. Фрау А. тоже это заметила. С другой стороны, фройляйн М. растит осиротевших мальчиков своей сестры. Добрая душа.

И с этими словами бабушка просеменила за дверь.

«Фрау А.» бабушка и тетя для краткости именовали фрау Антонесе, преподавательницу французского языка, которой довелось учиться в Париже. С мужем и двумя взрослыми детьми она проживала в угловой комнате. Хозяйство вел ее супруг, в прошлом полковник кавалерии. Кастрюли других жильцов он сдвигал на плите в сторону саблей. А когда мыл посуду, то становился в угол, забаррикадировав кухонную дверь. Однажды фройляйн М. все-таки удалось прорваться в кухню, но тут на нее обрушилась увесистая кавалерийская сабля, ранив в грудь. «Колонель», привыкший на войне к крикам и виду крови, как ни в чем не бывало продолжал мыть посуду. Поскольку он никогда не удостаивал никого и словом, с ним бесполезно было спорить или объясняться. По временам он произносил одно-единственное загадочное слово: «Merde!»[32]

– Вашу старенькую бабушку, конечно, подавлял и тиранил супруг, – сменила тему Аннемари. – Приступы дрожи были ее неосознанным бунтом.

– А почему она до сих пор страдает тремором, если дедушки давным-давно нет в живых? – спросил я.

– Сейчас она хочет таким образом вызвать сострадание окружающих.

Тетю Герту интересовало, сносные ли жилищные условия в Кронштадте.

– Когда мой отец смылся в голубые дали, мама выиграла в лотерею домик, – сказала Аннемари.

Тетя Герта решила не осведомляться, где именно находятся голубые дали.

– Господь всегда хранил вдов и сирот, – с воодушевлением заявила бабушка и дрожащей рукой поставила банку меда на стол.

– Ничего подобного. Она просто верно угадала комбинацию цифр. Кстати, если установить психологические причины тремора, его можно вылечить. Тогда это всего-навсего дело педагогики. Только этого нужно по-настоящему захотеть.

– Как же иначе, – любезно заметила бабушка.

– Но если вы не хотите дрожать, то почему дрожите все сильнее?

– От радости, – вставил я.

В дверь постучали. Не дожидаясь, когда ответят: «Войдите!» – дверь распахнули, и в комнату вошли два мальчика, каждый с подносом в руках, а за ними женщина в запачканном халате и в тапочках на босу ногу. Мальчик поменьше был в клетчатом передничке и в платьице, носить каковое предписывалось всем детсадовским деткам вне зависимости от пола, а тот, что постарше, – в школьной форме цвета морской волны со светло-голубой рубашкой и темно-синим галстуком.

– Вот, принесли немножко dulceaţă[33], – сияя, объявила фройляйн Михалаке. – Мальчики мечтали увидеть высоко-ученых товарищей студентов. Йоника уже знает, что хочет изучать. Ну-ка скажи товарищам!

– Судостроение в Галаце, – с серьезным видом сказал мальчик.

Фройляйн Михалаке протиснулась между хозяевами, гостями и мебелью и принялась раздавать всем розетки с засахаренным вареньем. К ним она подала четыре крохотные кофейные ложечки, словно фокусник, достав их из декольте. Пока Аннемари принюхивалась к десерту, а я многословно благодарил, тетя Герта с бабушкой сидели словно окаменев и злобно посматривая на красноватый, поблескивающий десерт, как будто это яд.

– Как, вы не угощаетесь? – разочарованно произнесла фройляйн Михалаке. – Ах, да, я забыла воду, а без воды никак. Ложечку варенья, глоточек водички.

Она с трудом проложила себе дорогу к креслу в цветочек у окна, куда усадила детишек, и вразвалку проковыляла за дверь, предварительно придвинув стол к буфету. «Здесь слишком тесно, нам всем не поместиться».

Не успела за ней закрыться дверь, как тетя Герта воскликнула:

– Не притрагивайтесь к dulceaţă!

– Серебряные ложечки, конечно, краденые, – с явным удовольствием произнесла Аннемари. – Серебряных приборов с монограммой даже у таких, как мы, не водится. Откуда же им взяться у такой, как она?

– С монограммой? – переспросила бабушка. Она раскрыла лорнет, осмотрела ложечку и потрясенно возгласила:

– Боже мой, это же ложечки нашей доброй Ханни! Глядите, И. Г. – инициалы Иоганны Гольдшмидт. А мы-то их обыскались! И что же нам теперь делать? Мы же не можем сказать фройляйн М., что это наше имущество. Это оскорбит бедняжку. Оставим все, как есть. Что пропало, то пропало.

Ложечка выскользнула у нее из пальцев и упала ей на колени, словно хотела спрятаться.

– Педагогическая задачка на сообразительность. Решим за секунду! – провозгласила Аннемари.

Фройляйн Михалаке вернулась с четырьмя стаканами воды на подносе. Тетя Герта достала из комода четыре блюдца и поставила их под стаканы с водой. Бабушка уронила свое блюдце на пол, и оно разлетелось вдребезги. Фройляйн Михалаке нагнулась, чтобы их подобрать, выставив за сдвинувшимся вырезом халата на всеобщее обозрение внушительный бюстгальтер. На одно мгновение нас посетила одна и та же мысль: фройляйн уже не девственница! Она тяжело осела на кровать тети Герты, сложив черепки в высоко задранный подол. И мы увидели, что бедра ее тесно прижимаются друг другу. Крыса ни за что не могла бы между ними проскользнуть.

Аннемари бесцеремонно стала перед фройляйн Михалаке, держа в руке ложечку, и любезно сказала:

– Как же нам не хватало этих ложечек! Большое спасибо за то, что вы их принесли. Они принадлежали нашей покойной тете из Фрека, ее дух так долго блуждал в поисках ложечек!

– Ложечки покойницы? – испуганно прошептала фройляйн Михалаке. – И точно, вчера в уборной мне показалось, что в бачке бурлит и клокочет призрак. И точно, это была ваша тетушка!

Фройляйн Михалаке перекрестилась.

Аннемари вложила ложечку ей в руку:

– Смотрите, тут даже монограмма есть – И. Г.

– Дьяволова печать! – вскрикнула фройляйн, отстраняясь от проклятой вещицы.

Аннемари села рядом с ней:

– Это не дьяволова печать, а знак того, что и у столовых приборов есть душа.

– У неодушевленного предмета? Еще хуже.

Она вздрогнула и трижды переплюнула через левое плечо. Аннемари матерински обняла обезумевшую от страха фройляйн Михалаке, поправила на ней бюстгальтер, подвинула полу халата без пуговиц, аккуратно прикрыв грудь, живот и бедра, потуже затянула пояс. Фройляйн Михалаке, не вставая с постели, зашвырнула ложечку за голландскую печь, и та с нежным серебряным звоном покатилась по полу.

– Разве вы не слышите голос мировой души?

И точно: мы все различили блаженный старческий смех доброй тети Ханни. Фройляйн Михалаке подхватила мальчиков и бежала, туго перепоясавшись, но в совершенно расстроенных чувствах.

Мы попрощались. Аннемари заключила в объятия маленькую бабушку, которая теперь дрожала всем телом, и в утешение сказала ей: «Кто так дрожит, меньше мерзнет». Тете Герте, которая не могла на прощание подать ей руку, потому что, как полагается хорошей хозяйке, держала поднос со сластями, она сделала книксен: «Кто ведет себя так аристократично, живет дольше».

Следующие четыре года нас на чай не приглашали.


В рождественский сочельник в Клаузнебурге Аннемари, перелистывая свои заметки и графические изображения, внезапно осознала, что мой брат Курт-Феликс в данный момент не вписывается в ее схему социальных рефлексов.

«Надо сказать ему, что я не смогу его принять». На этот вечер она выбрала и пригласила к себе весьма узкий круг друзей. Я как раз прикреплял на елке последние свечи. Аннемари не стала объяснять мотивы своего решения. «Положись на меня, я основательно изучила его случай». Я положился на нее, ведь это происходило в Рождество. Хотя мог бы и спросить: «А почему ты зовешь Любена, он ведь не вписывается ни в какую схему? И Михеля Зайферта?»

Комнату Аннемари делила с двумя студентками, румынкой Лавинией и венгеркой Марикой. Обе они страстно жаждали появления Курта-Феликса, который привлекал их не только как кавалер и занимательный рассказчик, но и как остроумец и шутник. Ради него девицы предоставили нам свою часть комнаты и согласились не приглашать собственных друзей.

Щадя чувства приятельниц, да и самого нежеланного гостя, было бы логично перехватить его еще у ворот. И на кого же можно было возложить такое поручение, если не на меня? Я вполне осознавал оба эти нюанса. И поступил, как было велено. Еще издали я крикнул ему: «Тебе здесь делать нечего!» Не говоря ни слова, он исчез во тьме.

Вместо того чтобы пойти с ним и после полунощницы в соборе провести рождественскую ночь в заснеженном парке, я присоединился к остальным, собравшимся в уютной комнате, и в свете свечей задумчиво подтягивал песням о мировой душе, которые запевала Аннемари как хозяйка торжества: «О елочка, о елочка, с густой зеленой хвоей!», «Снежинки белоснежные, мы ждем вас не дождемся!» Когда мы допели до «Мы провожаем зиму / И не скрываем слез, / Нескоро к нам вернутся / Снег, санки и мороз», некоторые девушки стали сморкаться в платочки, быстро пряча их потом в рукава бумазейных блузок. Пахло лавандой. Если кто-нибудь спрашивал, где мой брат, Анне-мари с улыбкой отвечала: «Как вы видите, его здесь нет».

Дойдя до песни «Тише, кто стучит ко мне?», все невольно стали коситься на дверь. Михель Зайферт, не прекращая петь, встал со своего места и отворил дверь. Все замерло. Он крикнул: «Курт-Феликс, старина, а ну давай ноги в руки, да поторапливайся!» Как было бы хорошо, если бы он действительно вошел с непринужденным видом, рассмешил бы всех и все бы страшно развеселились! Но в комнату ворвались только снежинки, занесенные порывом ветра. Слышался только храп квартирной хозяйки, уже лежащей в передней комнате под пуховым одеялом и в сладких снах видящей ангелов в венцах из колбас и сосисок. Лавиния и Марика начали откровенно зевать, даже не прикрывая рот рукой, как будто нас рядом не было. Такое поведение однозначно свидетельствовало о том, что на нашем празднике им стало скучно.

Однако праздничная программа Аннемари еще не была исчерпана. «Сейчас я прочитаю рождественский рассказ некоего Ханса Зайделя, пример возмутительного вздора. А вы выскажете о нем свое мнение». Она включила настольную лампу. Не успела она прочесть и нескольких предложений, как ее голос уже очаровал слушателей. Коротко говоря: в рождественский сочельник сани помещичьей семьи застревают в непроходимых сугробах. На помощь бросаются слуги, откапывают благородное семейство, экономка спешит с грелками и пуншем, дворецкий расставляет свечи на ветках елей вдоль обочины и зажигает их. И все поют рождественские песни.

Девушки решили, что история эта красивая и трогательная. Нотгер Нусбекер заметил: «Вполне в духе библейского послания». Он специализировался на доисторической эпохе, в особенности сосредоточиваясь на первобытном обществе и групповом браке: «Тут есть явное преимущество, не надо заниматься классовой борьбой».

– Важно все детально продумать и довести до логического конца, – решительно заявила Аннемари.

Все кое-как уместились на трех кроватях жилиц. Чтобы сэкономить место, некоторые юноши посадили своих подруг на колени. Свет свечей настраивал на элегический лад.

– Что так возмущает во всей этой истории?

Никто не отвечал, и Аннемари строго продолжала:

– Сразу понятно, что никто из вас не служил горничной и не батрачил в имении. По-моему, вопиющее безобразие, что даже в рождественский сочельник эксплуатируемых заставляют заниматься подневольным трудом.

Паула Матэи, уроженка Кронштадта, студентка отделения минералогии, отец которой пропал без вести под Нарвиком и которая с трудом перебивалась переводами, сказала:

– Мой отец работал простым бухгалтером на фабрике Шмутцлера. У нас не было служанки. Но одно я могу сказать тебе совершенно точно: мы бы тоже бросились на помощь, забыв о домашнем уюте и наряженной елке, если бы узнали, что чья-то жизнь подвергается опасности, тем более на Рождество. Мы бы без всяких размышлений пробежали и до Танненау, целых пять километров, до виллы Шмутцлеров, если бы с ними что-нибудь случилось. У богатых тоже есть душа.

– Опять это расплывчатое, ничего не значащее слово!

– Но ты же всегда пытаешься рассуждать логически и всячески настаиваешь на существовании мировой души. Если уж душа есть даже у камня, то почему тогда не у капиталиста, если прибегнуть к модному выражению?

– Этот рассказик – то, что надо. Если у нас будут спрашивать, чем мы тут занимались, можем сказать: читали прозу в духе критического реализма, пели песни о зиме.

Аннемари объявила следующий пункт программы: присутствующие прочитают собственные стихи. Гунтер Райсенфельс, студент-медик, заметил, что кропание стишков – самое надежное средство от запора.

– Блажен, кому это по силам, – вставил Нотгер Нусбекер.

Михель Зайферт стал декламировать что-то меланхолическое. Он смело использовал оригинальные неологизмы, и потому зачастую в стихах у него появлялись смешные рифмы: «комар» он рифмовал с «пожар» и «удар», а «поэт» – с «привет» и «букет».

– И последний пункт: Ахим Биршток.

Студент-германист долго устраивался поудобнее, прежде чем начать чтение. Он долго передвигал туда-сюда по столу две свечи. Концы бровей у него были опалены. Короткие, они казались бутафорскими, наклеенными. Его называли Пьеро, и он добродушно с этим мирился. В предместье Моностор-Клосдорф он снимал комнату без электричества. Он готовился к занятиям и сочинял стихи, сидя меж двух свечей, почти касавшихся его лица. В порыве лирического вдохновения неожиданно поворачивая голову, он каждый раз едва не вспыхивал и точно так же грозил обратиться в факел, устало опуская голову на бумаги. В комнате у него пахло сожженными волосами.

– Сейчас мы услышим новый жанр, некий гибрид прозы и лирики, – ввела Аннемари в курс дела аудиторию. Ахим Биршток стал декламировать длинные предложения. Каждый раз, когда начинало казаться, что нам зачитывают прозаическое повествование, строка внезапно сворачивала в сторону стихов, а все в ней указывало, что она вот-вот обретет полноценную поэтическую форму.

– Чем сильнее запор, тем длиннее стихотворная строка, – заметил Гунтер Райсенфельс.

В остальном все слушали в почтительном молчании.

Потом мы пропели еще «Тихая ночь, святая ночь», и никто не стал возражать. Особенно ратовали за этот гимн Паула Матэи и соседки Аннемари Лавиния и Марика:

– Его же поют сейчас во всем мире, даже по-японски и по-цыгански! И у нас в стране везде, даже в Секуритате!

– Существуют два его перевода на румынский, – сказала Лавиния.

– И два на венгерский, а то и три, – добавила Марика.

– Это же христианский «Интернационал»!

Аннемари пришлось уступить.

Под конец мы исполнили саксонский гимн «Трансильвания родная, благодатная страна!». Все встали. Мы уже почти допели медленную, торжественную мелодию, как вдруг Нотгер затрясся в ознобе. Он резким движением воздел в воздух руки студенток, между которыми стоял, озноб начал охватывать и всех, кто был в комнате. Никто не мог ему противиться, даже Аннемари, прибегавшая ко всем логическим аргументам, лишь бы не затрястись вместе со всеми. Вся компания схватилась за руки, все дрожали, словно в пляске Святого Витта. Порыв ветра потушил свечи. Наконец, Нотгер, сопя, успокоился, с губ его слетали сгустки слюны. «Так первобытные люди изгоняли злых духов и отпугивали диких зверей». Горела всего одна свеча. Аннемари включила электричество. Молодые люди и девицы, все еще сотрясаемые судорогами, без разбору сжимали друг друга в объятиях и целовались.

– Массовая истерия с симптомами пляски Святого Витта. Поцелуи – лучшее лекарство. Помогает снять возбуждение в нервных окончаниях.

И он влепил Аннемари смачный поцелуй.

– Вообще-то так ведут себя квакеры, – возразила Элиза Кронер, которую судороги бросили в объятия Михеля Зайферта. Когда он выпустил ее, она отерла губы тыльной стороной ладони.

Лавиния и Марика накинулись на Любена:

– А мы образуем балканский треугольник!

Любен весь вечер просидел молча, как привидение, как пародия на самого себя, и привлекал внимание окружающих, только когда с причмокиванием посасывал гнилые зубы. Они бы зацеловали его до смерти, если бы он не напустился на них с русской бранью, а русский язык всем в нашей стране внушал ужас.

Házinéni[34] постучала в дверь клюкой своего покойного супруга, которую каждый вечер брала с собой в постель. Мы гуськом выскользнули из дому.

Где же мой брат провел рождественский сочельник? Я не знал. В ту пору он обитал вместе с рабочими в еще не достроенном жилом доме, а я снимал угол в подвале у дряхлой графини Клотильды Апори. Так где же? Я так и не выяснил. Потом, встречаясь на улице, мы кивали друг другу, как случайные знакомые.

После раздачи подарков у Аннемари я проводил домой Элизу Кронер. Она сама об этом попросила. Мы шли вдоль бесконечной Страда Пата с ее маленькими одноэтажными домиками. Элиза отправила домой Любена, который следовал за нами как тень:

– Большое спасибо. Можешь меня не провожать. Обо мне позаботятся.

А обращаясь ко мне, сказала:

– Где твой брат?

По правде говоря, я должен был бы сказать, что не знаю. Но мне было стыдно признаваться в том, как мы с ним поступили. Она взяла меня под руку. Я осторожно повел ее по замерзшим лужам.

– Слушай, а что там с Любеном, с этим каменным гостем? Стоит где-нибудь собраться двоим-троим из наших, и он тут как тут. Если он уж учится в «Бойяи», так пусть и якшается с мадьярами. Если он действительно племянник премьер-министра Болгарии, значит, за ним следят, и тогда за нами тоже. А если не племянник, то еще хуже: значит, он шпион. Конечно, нам нечего скрывать. Но если Секуритате еще наши поцелуи начнет считать…

– Он безответно влюблен.

– В тебя.

– Кто любит меня, счастливо влюблен, – рассмеялась она.

– Тогда в кого?

Она секунду помедлила:

– В одну саксонскую студентку.

– Можно узнать в какую?

– Конечно. Она носит тирольскую шляпу с петушиным пером.

– Такая шляпа есть и у тебя.

– И еще у тридцати студенток.

– И потом он день за днем сидит у тебя на кухне под бельем твоей Házinéni…

– Иногда там висит и кое-что из моих вещичек, – сказала она.

– И устремляет на тебя взор, исполненный мировой скорби. А у себя на козлах располагается старуха и тупо на тебя косится.

– Мы с Piros néni[35] живем в кухне, экономим дрова.

– А тебя не смущает, что кто-то вторгается в твое личное пространство?

– Я никого не отталкиваю, но дистанцию в отношениях всегда устанавливаю сама.

Мы шли не спеша. На ней был фризовый жакет, бабушкино наследство, и сидел он на ней как влитой. Казалось, Элиза сошла со старинной фотографии. Юбка на ней была из толстой шерстяной ткани, и соткал ее собственноручно ее отец, доктор Артур Кронер, бывший директор фабрики, на допотопном ткацком станке, на котором еще дед учил внука этому ремеслу, пока их шерстоткацкая мастерская не превратилась в текстильную фабрику. Головным убором Элиза пренебрегала. Густые, пушистые кудри заменяли ей шапочку.

Я тоже ходил с непокрытой головой. Слишком гордый, чтобы даже в мороз надевать шапку, я кое-как спасался от холода, отрастив волосы, насколько позволяла партия: сзади до воротника пиджака, спереди – до бровей, по бокам – до верхнего края ушных раковин. Но не ниже.

Она просунула левую руку в мою перчатку:

– Какие теплые варежки! Уютно, как в стойле у пони!

Моя мама сшила их из брезента и подбила овечьей шерстью. На мне была ветровка, которую тоже смастерила моя мама из защитного цвета плаща, забытого у нас немецким офицером. Подкладкой моей куртке служила поношенная фланель из наследства фрекской тети Адели.

– Аннемари сама когда-нибудь запутается в своих неразрешимых противоречиях. Ее представление о человеке ложно. – И процитировала: «Не философский я трактат, / В душе моей и рай, и ад»[36]. Нельзя бесконечно рационализировать все на свете. В любые события постоянно вмешивается что-то, что нельзя контролировать, чего никто не ожидал и никто не хотел. Классический пример – наш сегодняшний вечер. Из Рождества получился шабаш ведьм.

– А как же объективные законы общественного развития? Противоречия между богатыми и бедными? Классовая борьба как движущий фактор мировой истории, существование которого легко доказать? А как же замечательная формула «бытие определяет сознание», с помощью которой можно объяснить все сферы человеческой жизни?

Он остановилась и посмотрела на меня:

– Противоречий бесконечно много. Остерегайся сводить все многообразие жизни к формулам. Иначе будет больно!

Мы подошли к домику, где она снимала комнату, и остановились в тусклом свете уличного фонаря.

– Мне кажется, это Аннемари выставила за дверь твоего брата.

Я кивнул.

– А у тебя не хватило смелости уйти вместе с ним.

На глазах у меня выступили слезы.

– Мне пора, я побегу, – поспешно сказал я, – а то моя графиня без меня замерзнет. Мне надо подбросить дровишек. Она почти ничего по дому не делает, думает, что кости рассыплются от остеопороза.

Я выпаливал все это, словно на исповеди. Мороз накинулся на нас тысячей белых иголочек. Дыхание стыло, изо рта то и дело вылетали облачка пара. Мы хотели было разойтись, но Элиза не выпустила руку из моей варежки, и я не смог отереть слезы с глаз.

– А чем дама занимается целый день?

– Считает дни.

– Которые ей еще остались?

– Нет, дни, тысячи дней, которые провел в венгерской тюрьме кардинал Миндсенти со времени своего ареста в сорок восьмом. И часами молится о его освобождении. И так греет руки в митенках без пальцев.

– А почему же она рукавицы не наденет?

– Чтобы молитва возымела действие, нужно, чтобы соприкасались голые пальцы. Кстати, по утрам у нас так холодно, что оконные стекла покрываются инеем. Но она никогда не жалуется. Она убеждена, что кардинал будет освобожден ее молитвами.

– А сегодня, в сочельник, она одна?

– Нет, у нее соберется венгерский Haute volée[37] во главе с Ее Сиятельством княгиней Кларой Пальфи. Ее предок был правителем Трансильвании. Дама просто боевой конь. Она всегда выходит на улицу, вооружившись венгерским шестопером своего мужа. Княгиня объяснила мне, как этим оружием пользоваться: его вонзают противнику в живот, пробивают брюшину, загоняют наконечник как можно глубже во внутренности, а потом несколько раз поворачивают рукоять, чтобы накрутить вырванные кишки на «перья».

– Какая гадость! Но где они живут, эти венгерские аристократы? Как живут?

– Кого власти не депортировали, того выселили по большей части в подвальный этаж собственного бывшего дворца. На что живут? Не на что, а чем: воспоминаниями. И потом трогательно видеть, как крестьяне, которых они когда-то разорили, заботятся о своих прежних господах. К моей графине почти каждую неделю приходит из деревни старушка, преклоняет перед ней колени, целует ей кончики пальцев, всячески ее ободряет и приносит немножко лакомств. Загляни ко мне как-нибудь. Сможешь поговорить с моей графиней по-английски и по-французски. И тем более по-немецки.

– Приду.

– Когда?

– Нежданно-негаданно.

– Венгерские аристократы встречаются регулярно. И поддерживают друг друга. В любой жизненной ситуации они сохраняют самые утонченные манеры, обращаются друг к другу, используя все титулы, никогда не утрачивают самообладания. Любопытно, что супруги всю жизнь называют друг друга на «вы». Но если они вдруг обнаруживают какого-то своего родственника, то тотчас же начинают обращаться к нему на «ты». Они питаются йогуртом и сухими ржаными хлебцами. В пять пьют отвар яблочных шкурок или ореховой скорлупы. Когда они собираются у нас в подвале, меня тоже приглашают. И я чаще всего не отказываюсь. Нужен же им кто-то, чтобы прислуживать за столом. Моя бабушка – венгерская словенка.

– А что они делают, когда собираются?

– Рассматривают старые фотографии. Иногда играют в штос. И никогда не говорят о режиме.

– Из осторожности?

– Нет, из презрения. Тетя Клара с шестопером полагает, что их презрение к нынешней власти лучше всего описывается немецким оборотом «jemanden keines Wortes würdigen» – «не удостоить кого-то и словом». Или фразой «es ist nicht der Rede wert» – «об этом и говорить не стоит». Если о чем-то не говорить, это «что-то» перестанет существовать, а значит, перестанет причинять боль. Да, и вот еще одна странность в их поведении: они никогда никого не хвалят.

– Почему? Похвала же полезна, она вселяет мужество, повышает самооценку.

– Для них это оскорбление. И они по-своему правы: похвала предполагает, что что-то могло быть и хуже.

Я неожиданно произнес:

– Мне пора. Что ж, тогда счастливого Рождества! И до свиданья!

Она вытащила руку из моей варежки.

– Я бы пригласила тебя к себе, но старуха меня уже подстерегает. Только что включила свет.


Почему Аннемари Шёнмунд захотела, чтобы я соблазнил ее именно тридцать первого марта? А не первого мая, в День мира и труда, или не позднее, на Троицу, когда нисходит Святой Дух, и делается «шум с неба, как бы от несущегося сильного ветра», и являются «разделяющиеся языки, как бы огненные»?[38] Не знаю. Я всячески откладывал осуществление ее замысла. Я опасался разочарования, которое непременно должно было за ним последовать, боязни пустоты, на которую я буду отныне обречен всю свою жизнь, кажется, она именуется horror vacui. Когда я это испытаю, что же останется от тайн, загадок, оттенков, присущих одним лишь мечтаниям? Только смерть.

Она была старше меня. И потому выбрала тридцать первое марта. По какой причине? Возможно, по календарному методу Кнауса-Огино это были безопасные дни месяца, когда зачатие невозможно и исполненные радостных ожиданий влюбленные могут предаться страсти.

Это произошло на голой земле, – ни цветочка, ни зеленой травы. На широкой поляне мы не смяли ни единой былинки. На пустыре на севере Клаузенбурга, неподалеку от вокзала и фабрик, высоко над городом. Небо затемняли облака дыма, в воздухе чувствовался запах сернистого газа. Мы шли, не держась за руку, а друг за другом. Меня она отправила вперед. Кое-где вздымались голые деревья. На горизонте выделялись расплывчатыми пятнами деревни, названия которых нам ничего не говорили. Лай цепных собак и звон полуденных колоколов нас не трогали. Ведь внизу открывался вид на пейзаж нашего детства – ту обрамленную лесом холмистую местность в предгорьях Южных Карпат между Хонигбергом и Мюльбахом, Штольценбургом и Кронштадтом, а на ней раскинулись наши города с высокими остроконечными башнями и деревни с укрепленными наподобие замков церквями.

Наконец показалась опушка леса. В просветы между деревьев ветер нанес сухие листья. Я молча указал на небольшую лощину, устланную осенней листвой и обращенную на юг. «Тебе лучше знать, ты же мужчина», – сказала она и начала раздеваться. Освещаемое неярким солнцем, это убежище не оставляло места для нежности и страсти. При каждом движении шуршала опавшая листва, а со дна лощины веяло гнилой сыростью. Неудобно устроившись на ее американском плаще, мы ощущали неловкость. Мы поеживались от холода.

Ее нагота стала для меня откровением, и я, потрясенный, не в силах был на нее смотреть. Обнаженный таз с опушенным рыжеватыми волосами венериным холмом светился как цветок подсолнечника, большие, красивые груди, которые мне до сих пор не приходилось видеть, свесились набок, неприкрытые и беспомощные. Она не открывала глаз. Лицо ее со строгими дугами бровей и ресниц и плотно сомкнутыми губами напоминало нарисованную поверх реальных черт маску. Я тоже зажмурился от ужаса и стыда.

А ведь мне стоило бы следить за сузившимся горизонтом над краем нашей ложбины, вдруг покажутся «третьи лишние», от которых лучше было бы укрыться понадежнее: браконьеры со своими отученными лаять собаками, милиция, появляющаяся как из-под земли именно тогда, когда в ней нет нужды, цыганки, жаждущие погадать тебе на картах, пастухи, равнодушно плетущиеся со своими стадами мимо репейников и влюбленных. К тому же мне надо было мысленно разделить правила искусства любви и правила ее техники, в равной мере почерпнутые теоретически, из книг. «Надеюсь, ты все это основательно изучил!» И не в последнюю очередь надо было учитывать каталог ее желаний и требований: в мои обязанности входило обеспечить любовные игры и накал страсти одновременно нежно и пылко. Да, и наконец, на меня возлагалась ответственность за пробуждение мировой души в этот звездный час.

А она лежала отрешенно, в своей неподвижности и наготе являя божественное зрелище. Она не подавалась мне навстречу ни единой выпуклостью своего тела. Она предоставила меня самому себе. Я не знал, что делать. Постепенно мы слепо, неловко и смятенно занялись тем, что я столь добросовестно подготавливал и что мы хотели воплотить, как чудо. Кое-как, с грехом пополам, мы преодолели трудности, и все случилось совсем не так, как мы воображали.

Возвращаясь домой в сумерках, никто не проронил ни слова. Время от времени мы стряхивали с одежды прелый прошлогодний буковый лист. Мы шли друг за другом, каждый по-своему переживая физическую и душевную травму.

Упрекать меня она начала много месяцев спустя, вернувшись из Кронштадта, куда ненадолго ездила хоронить любимого пса Булли. Ее мать не могла одна справиться с такой задачей.

Уже на вокзале в Клаузенбурге, по прибытии поезда около полуночи, Аннемари стала демонстрировать дурное настроение. Она начала сетовать, что я встретил ее «бесчувственно и бездумно». Как прикажете это понимать? Она имела в виду, что я недостаточно стремительно бросился к ней на перроне, чтобы взять чемодан? Или что я не сразу принялся утешать ее скорбящую душу? Стоило мне ее увидеть, как неизменно случалось одно и то же: я терял голову. Она – никогда. Она выражала недовольство, а я был очарован ее прелестью.

Как хорошо все складывалось после неудачного начала в марте! За недели обучения она обнаружила чувственность, которая с каждым разом все более разгоралась и охватывала меня, как пламя, ведь это я пробудил ее. В саду ее квартирных хозяев, у куста жасмина, под сиренью, поздно вечером, когда ее соседки по комнате Лавиния и Марика в воротах со смачными поцелуями и хихиканьем отправляли восвояси своих кавалеров, когда в последний раз прошумела вода в уборной и пророкотал сливной бачок, когда наконец гасили свет и дом погружался во тьму, наступал наш час. Мы целовались, как ангелы, и предавались страсти, как разбойники. На садовой скамье разыгрывались сцены, исполненные жадного сладострастия. Сирень цвела, как одержимая, жасмин сводил с ума чувственным ароматом.

Иногда у нее вырывались восторженные стоны. Однажды моя возлюбленная достигла столь блаженного самозабвения, что, невольно перейдя на грубый диалект своего детства, крикнула: «Йезус-Мария-Иосиф, косточки-то!» На жесткой садовой скамье у нее заныл копчик. Оскандалившись, скатившись до жаргона неграмотных крестьян, она стала мне еще дороже, подобно тому как еще милее делала ее в моих глазах легкая косинка.

Однако из Клаузенбурга с похорон пса она сейчас вернулась в весьма раздраженном состоянии. По пути с вокзала до ворот своего дома она только и делала, что упрекала и обвиняла меня во всевозможных грехах. Она исчезла в доме, не попрощавшись, а я так и стоял, глядя ей вслед. Я уже было собрался уходить, как вдруг она выскользнула из дому, в халате и босиком. Она повела меня в садовую беседку в кустах жасмина, от запаха которого кружилась голова.

– Так ты не веришь, что у камней есть душа и что они вскрикивают от боли, когда мы на них наступаем? – недовольно спросила она.

Я хотел было односложно ответить: «Нет», – но вместо этого невольно произнес:

– Мне трудно в это поверить.

– А ведь на свете существует не одна только бесцветная мировая душа.

И тут она высказала мне все давно наболевшее: он-де лишилась невинности совершенно прозаическим образом, к тому же в марте, в бесприютном пейзаже, на голой земле, не испытав экстаза, абсолютно банально, технически несовершенно, – и все это она внезапно осознала на погребении Булли. Она сидела на деревянной скамье, прислонившись к спинке боком, ночной ветер раздувал халат у нее на коленях. Я оперся на садовый забор. Ей якобы не хватало таинства соития.

– А куда же исчез такой фактор, как иерогамия? Я не ощутила ничего, хоть сколько-то напоминающего восторг священного брака неба и земли, прообраза всякого совокупления.

И все это мне приходилось выслушивать светлой ночью.

– Действительно, этого недоставало, – малодушно согласился я. – И еще кое-чего, – мужественно добавил я. – Ведь любовь, как и вежливость, должна быть обоюдной.

Ее нынешнее поведение совершенно не было на нее похоже. Неужели она получила письмо от Энцо Путера и руководствовалась его инструкциями? Неужели она доверилась ему полностью? Я резко развернулся и хотел было уйти. Но она вскочила со скамьи, преградила мне дорогу, прижалась ко мне и, не выпуская меня из объятий, шаг за шагом стала теснить меня к скамье. Сквозь халат я почувствовал жар, исходящий от ее кожи. Под тонким клочком ткани она была обнаженной, с головы до ног, от возбужденных сосков до выпуклого холмика. Я стал сопротивляться. Даже расстегнув и совлекши с меня рубашку, поспешно и нежно, она не могла подчинить меня. Ничто не изменилось, когда она ступней ласково погладила меня по коленям. Но, когда она утратила всякую власть над собственными руками и те скользнули в тайное средоточие моего тела, я прошипел: «Только не так, господин барон!» Она, содрогнувшись, отпрянула. В гневе она наклонилась, подобрала с земли мою рубашку и, не долго думая, перебросила через забор. И разодрала свой халатик рывком, сверху донизу. Ветер зашумел в древесных кронах. В отблесках потревоженных листьев ее живот отливал мертвенной бледностью, а груди излучали зеленоватое мерцание. Я же бросился через кусты к воротам, оставив ее в неумолчно шепчущей ночи, в одиночестве, в растерзанном одеянии.

Полураздетый, я направился в свою каморку и в таком виде пробежал не одну улицу. При каждом шаге у меня под ногами рыдали камни.

31

Имеются в виду события Венгерской революции 1918 года.

32

Дерьмо! (франц.).

33

Сласти (рум.).

34

Квартирная хозяйка (венг.).

35

Тетушкой Пирош (венг.).

36

Строки из стихотворного цикла «Последние дни Гуттена» швейцарского писателя и поэта Конрада Фердинанда Мейера (1825–1898).

37

Здесь: Высший свет (франц.).

38

Деяния Святых Апостолов (2:2–3).

Красные перчатки

Подняться наверх