Читать книгу Невеста Субботы - Екатерина Коути - Страница 4
Глава 2
ОглавлениеРезиденция тети Иветт на Тэлбот-стрит в районе Бейсуотер[7] поражает меня новизной. Она не похожа ни на нашу разноцветную усадьбу, ни на «Малый Тюильри», белую коробку о восьми колоннах, ни даже на дома французской части Нового Орлеана с их ажурными чугунными балконами.
Здания Лондона безлики. Здесь слишком много белых фасадов, что неблагоразумно, ведь из-за копоти они кажутся замызганными. У нас в Луизиане своя напасть. Белая краска на внешних стенах быстро зеленеет от плесени, потому креолы красят дома кто во что горазд. И Фаривали не остались в стороне. Своей желтой расцветкой наша усадебка похожа на кус жирного, вызревшего сыра. Перила огибающей дом террасы выкрашены в мятно-зеленый, портик над крыльцом – бордовый. Загляденье, а не дом. Даже теперь, когда старая краска вздулась и пошла пузырями.
Вспомнив нашу плантацию, я чуть не всплакнула – когда-то вновь ее увижу? Однако мне хватило выдержки, чтобы изобразить улыбку и отвесить тетиным хоромам комплимент. А Дезире притворяться не пришлось. Восторг ее был неподдельным. «Вот где богатство!» – читалось в ее глазах.
В прихожей мы сбрасываем пелеринки на руки горничной, белой девушке в розовом платье и накрахмаленном фартучке, а затем тетя ведет нас на экскурсию.
В подвале расположены кухня, судомойня и угольный чулан, но вниз нам спускаться незачем. Пройдя через гулкий мраморный вестибюль, мы попадаем в столовую, где тетушка дает нам вдоволь налюбоваться дербиширским фарфором в массивном буфете красного дерева. От позолоты рябит в глазах. Затем наши хозяйки снова метут шлейфами мраморный пол, и мы направляем стопы в утреннюю гостиную, отделанную в нежных персиковых тонах. Наверное, самым промозглым утром здесь тепло и уютно.
На втором этаже нас ждет знакомство с кабинетом, библиотекой и еще одной гостиной, где всё заставлено вазочками и статуэтками лупоглазых спаниелей. В библиотеке Иветт раздергивает тяжелые гардины, и мы чуть не слепнем, когда от хлынувшего света вспыхивает золотом тиснение на корешках книг. Беру наугад томик Монтеня – страницы не разрезаны.
Хозяйские покои этажом выше, но туда нас не зовут. Экскурсия продолжается на четвертом этаже. Там, под самой крышей, нашлось место для комнаток прислуги, пары гостевых спален да бывшей детской барышень Ланжерон. Вот в детскую-то нас и определяют. «Мы бы предложили вам гостевые комнаты, но не хочется выгонять вас, если приедут настоящие гости», – тактично замечает Олимпия.
Взмахнув шлейфами напоследок, хозяйки оставляют нас обживаться. Пока садовник заносит чемоданы, мы успеваем осмотреть наши новые чертоги.
Детская как детская. Обои желтоватые в розовый цветочек, мебель тоже в масть. Сосновые столбики кровати похожи на леденцы из жженого сахара, над ними – бархатный балдахин, розовый, как пенки с клубничного варенья. Сладко же будет спаться в такой кровати. Щупаю бархат – добротный, плотный. Будет спасать нас от стужи. Даже днем в детской ощутимо прохладно, что уж говорить о ночной поре! На дне ведерка для угля мы находим засохшую муху, а сам камин выскоблен до белизны. Вряд ли его собираются для нас разжигать.
– Нет, ты только посмотри, Фло! Как тебе это нравится?
На южной стене, выходящей окнами на улицу, висит школьная доска.
– Полагаю, детская у них была совмещена с классной комнатой, – строю догадки я.
– Похоже на то. Тут, должно быть, и парты были, только их вывезли до нашего приезда. Вот жалость-то! – сетует Ди. – Хотелось бы мне глянуть, какие пакостные словечки кузины вырезали на партах.
– Не думаю, что их тянуло на шалости. Они такие благовоспитанные.
– Ой, не скажи! Разве ты не заметила, как набычилась Олимпия? Будто я крыса, что заползла к ней в ночной горшок да там и сдохла.
Оно и понятно. Дезире хоть в рубище обряди, мужчины все равно будут с аппетитом есть ее глазами. Олимпии повезло гораздо меньше. Про обеих барышень Ланжерон бабушка сказала бы, что они тощи, как опоссум в голодный год, но если Мари сойдет за субтильную особу, ее старшую сестру иначе, как «мосластой», не назовешь. Желтоватая, с сальным блеском кожа натянута на широкую кость. Сколько ни постись, стройной не станешь.
– Зато Мари была само гостеприимство. Всю дорогу щебетала как птичка. Расспрашивала о доме, о родных.
– Верно, она не такая зазнайка. Но что-то не доверяю я людям, которые ластятся к каждому встречному.
– Ты не успела еще познакомиться с ней, а уже подозреваешь ее в дурных намерениях.
– Да все они одним миром мазаны. Белые барышни, что с них взять.
– А ты, Ди? – возмущаюсь я. – Будто ты не белая барышня! Когда ты себя последний раз в зеркале видела?
– Что мне зеркало? Знай они, кто я на самом деле, в их глазах я стала бы чернее вывалявшегося в золе поросенка. Дочь рабыни и сама урожденная рабыня.
Это так несправедливо, думаю я. Так чудовищно несправедливо, что по статусу матери определяли, будет ли ребенок вольным или рабом. Именно поэтому мой дед считался белым джентльменом. А Дезире – чьей-то собственностью.
– Они не узнают, Ди. Неоткуда им узнать. Тетя Иветт не поддерживает контактов ни с кем из родни, кроме Нанетт, а уж их переписка проходила мою цензуру.
Но слезы ручейками текут по ее щекам. Родинка мокро блестит, как бусина гагата.
Подхожу к сестре и обнимаю ее крепко-накрепко. Шепчу в ухо:
– Ничего не бойся, я защищу тебя от всех бед. Разве я не защищала тебя раньше?
Она то ли кивает, то ли вздрагивает. Ей есть что вспомнить.
– Вот видишь! Мы никогда не расстанемся. Даже после замужества мы поселимся по соседству и будем вместе растить детей. Я всегда буду рядом.
– Спасибо, – шепчет она в ответ и по старой памяти вытирает лицо рукавом, а не платком.
Я иду распаковывать чемоданы, сестра – двигать мебель, пока в комнате не воцарится окончательный уют. Слышу, как скрипит ее корсет, когда она толкает комод, который, по ее мнению, загораживает окно, отсекая и без того скудные лучи света. Только с доской Дезире терпит неудачу. Тут дергай не дергай, а снять доску не удается. Намертво болтами прикручена.
Предлагаю сделать доску окном домой. Под недоуменным взглядом Дезире беру мел с полочки и начинаю рисовать. Несколько штрихов, и появляется наша усадьба, одноэтажный дом о двух крыльях. Дом стоит на кирпичных столбиках – с ними никакое наводнение не страшно. За домом кухня и службы, фруктовый сад и дуб, на котором висели мои качели, а чуть поодаль – хижины негров и бескрайние поля сахарного тростника. За ними виднеется кирпичный конус – труба сахароварни, а на горизонте темнеет бахрома заболоченных лесов. Вот она, плантация Фариваль.
– Как взаправдашняя! – всплескивает руками сестра, а я победно улыбаюсь.
Еще бы, ведь я отличная рисовальщица.
«Ты отличная рисовальщица, Флоранс, – говаривала сестра Евангелина, обучавшая нас изящным искусствам. – Жаль, художницей тебе не стать. У тебя верный глаз и техника выше всех похвал, но нужен простор, нужен свободный полет мысли. Если бы фра Анжелико рисовал только то, что у него перед глазами, ему бы, конечно, удались складки на плаще Девы Марии. Но как быть с радужными крылами архангела?»
Вечером Дезире пугает меня до полусмерти. В сундуке, который набит старыми игрушками, она находит заводную куклу и, пока я взбиваю подушку, поворачивает ключик, а затем накидывает на куклу черную кружевную шаль Мари. Скрежет заставляет меня обернуться…
…И на мои истошные вопли сбегается полдома! А кто бы не испугался, если бы к нему скачками ползло нечто черное, с белой сердцевидной и при этом скрежетало? В такие моменты страх сдувает с души налет рациональности.
Убедившись, что я, во-первых, благополучна, а во-вторых, обладаю всеми задатками истерички, Иветт удаляется в сопровождении своей свиты. А я гоняюсь за сестрой по детской и, загнав ее в угол между туалетным столиком и разрисованной доской, начинаю тузить подушкой. Дезире закрывает лицо, выставляя вперед острый локоток, и заливисто хохочет. Я тоже смеюсь, то и дело чихая от летящих мне в нос перьев. Затем мы миримся, обнимаемся и расходимся по постелям. Никогда еще у нас не было общей спальни!
А пятницу – суаре, на котором, если повезет, я встречу достойного жениха. Поскорее бы покончить со всей этой брачной канителью!
* * *
Каждый раз, как я переступаю порог спальни матери, молодею лет на десять с гаком. Вновь ощущаю себя девчонкой, которую будут бранить за порванную манжету. А еще борюсь с собой, чтобы не преклонить колени, как в церкви, и не осенить себя крестом.
Так на меня действует запах ладана. Курильница с ладаном всегда стоит на туалетном столике, упираясь тремя ножками в красное дерево, а из дырочек на покатой крышке выползают вялые белые струйки. Мать жжет ладан и в январские заморозки, и в летнюю хмарь. Каждый день, с Того Самого Раза. Надеется отвадить сатану и полчища его.
Когда я вхожу в комнату, мать читает розарий перед распятием. Не прерывая молитву, кивает, приказывая мне встать рядом. Опускаюсь на колени, второго бархатного валика для ног здесь нет. Тонкий муслин платья и льняная нижняя юбка не защитят меня от твердых занозистых досок, а ерзать нельзя. Мать вытянет четками по спине и не посмотрит, что я уже не маленькая девочка, а старая дева. Придется потерпеть. Это я умею.
От нескончаемой череды ora pro nobis, а пуще всего от ладана, меня начинает подташнивать. С ужасом думаю, как поведет себя мать, если меня вывернет в самый разгар литании. Наверное, запрёт в дровяном сарае, а сама побежит за священником, чтобы он изгнал из меня бесов. Сглатываю кислый комок и твержу молитвы дальше.
И вот долгожданный аминь! Придерживая Селестину под локоть, помогаю ей встать с валика и усаживаю в кресло, подсовывая под ноги скамеечку из орешника.
Кресло с плешивой бархатной обивкой – вот единственная уступка плоти. В остальном же обстановка спальни напоминает келью. Кровать под стеганым покрывалом, белая и угловатая, как склеп на кладбище Сен-Луи[8]. Гардероб, где висят траурные платья. Над камином вместо зеркала литография Девы Марии с пронзенным сердцем. Зеркало, впрочем, тоже имеется, но оно укутано черной вуалью, как будто в комнате лежит покойник.
Мама обожает траур. Быть вдовой Эвариста Фариваля гораздо приятнее, чем женой. Приятнее и спокойнее.
Я получаю последние наставления. Мне до́лжно держаться скромно, но с достоинством, не опускать подбородок, чтобы на шее не появлялись противные толстые складки, не класть локти на стол, по пятницам не брать в рот мяса, читать розарий в полдень и исправно посещать церковь.
Лекция наконец затрагивает вопросы семейные, и тут мать запинается на полуслове. Красные пятна на щеках тонут в нахлынувшем румянце, и цвет ее лица в кои-то веки становится однородным. Ах, вот оно что! Настала пора поведать мне, что происходит на брачном ложе.
Со своего ложа она в первую же ночь упорхнула и, не разобрав прическу, роняя на бегу лепестки флёрдоранжа, долго билась в спальню своей матушки, мадам Ирэн де Россиньоль. Белокурая и голубоглазая Селестина, по словам служанок, походила на христианскую мученицу, за которой гонятся львы. Она рыдала, умоляла защитить ее от «гадостей». Ни матушка, ни две незамужние тетки, под чьим присмотром она росла в Натчезе[9], не потрудились посвятить ее во все хитросплетения замужней жизни. До шестнадцати лет она верила, что дети образуются из кукурузных початков.
Но дверь ей в ту ночь так и не открыли.
Справившись со смущением, Селестина объясняет, что дети зачинаются в крови и слизи и в крови же и слизи рождаются. Это неприятная процедура что на входе, что на выходе, но можно ее перетерпеть. Особенно если сосредоточиться на мысли, что тем самым ты искупаешь грех праматери Евы. Раздеваться необязательно, достаточно заворотить подол сорочки. И панталоны, кстати, тоже снимать ни к чему. Их покрой зачатию не помеха.
Я тоже краснею и низко опускаю голову, заслужив милостивый кивок. Селестина одобряет мою стыдливость. На самом же деле я вспоминаю, как мы с Аделиной Валанкур, притаившись в камышах, подглядывали за купанием негров. Трудно прожить жизнь на плантации и не узнать, что да как. И тем более с такой бабушкой, как Нанетт. Мне было что-то около шести, когда Нанетт спьяну выболтала, как ее свекровь блудила с лакеем и зачала дедушку. С тех пор меня ничем не проймешь.
На прощание лобызаю материну руку, холодную и вялую, как мертвая лягушка. А в коридоре меня ловит Нора. Точнее, не ловит, а маячит перед глазами, не смея заговорить первой. Такая уж у меня мамушка.
Мою кормилицу бабушка купила в 1847 году на плантации «Мох-на-дубах», где верховодила Ноэми Дюлак, ее старинная подруга и такая же боевитая старушка, как Нанетт. Подходящая негритянка сыскалась быстро. Мулатка, статная и пышногрудая, со смуглой в желтизну кожей, оттенком ближе скорее к латуни, чем к кофе. Смазливая девка – этого у нее не отнять. Не так давно она понесла от заезжего виноторговца, которому Ноэми предложила ее в знак гостеприимства, вместе с ананасом и бокалом мятного джулепа. Лучше кандидатки не сыскать.
Но сделка застопорилась, когда бабушка наотрез отказалась покупать рабыню с приплодом. Повадится кормилица бегать к своему отродью, а бедняжка Фло будет криком кричать в детской, мокрая и некормленная. Нельзя ли продать Нору без довеска? Памятуя о том, что разлучать матерей и детей незаконно, да и грех, Ноэми долго отнекивалась. Но потом, чтобы не обижать подругу, решила эту проблему иначе. Дети все равно мрут как мухи.
Торжествующая Нанетт вернулась из «Мха-на-дубах», прихватив с собой несколько бутылок вкуснейшего томатного соуса и убитую горем Нору.
На плантации Фариваль ее ждала изголодавшаяся барышня. Родилась я темненькой, и мама скорее поднесла бы к груди каймановую черепаху с ее хваткой пастью, чем родную дочь. В первые недели меня поили коровьим молоком через рожок, от чего у меня делались колики. С утра до вечера я куксилась, чем окончательно разонравилась маме. Но с приездом Норы я пошла на поправку. Ее молоко напитало меня, я быстро прибавила в весе и из тощей замухрышки превратилась в пухлощекого младенца. Мама начала меня замечать. А папа начал замечать Нору.
В былые дни хозяйская кормилица была фигурой значительной, с почти неограниченными правами и полномочиями. Все равно что там лорд-камергер в английском дворце. С ней и госпожа советовалась, и дети при ней ходили по половице. Чуть что не так – отвесит тумака. Помню, как мамушка Аделины почти милю гналась за ней с орешниковым прутом, чтобы выдрать за разбитую солонку.
На плантации Фариваль все было иначе. Мама так и не простила Норе, что та вновь забеременела, едва отлучив меня от груди. Моей нянькой Нора так и не стала, ее прогнали из детской, и жила она с прочими горничными во флигеле. Кроткая Нора без жалоб сносила все, что вытворяли с ней мои родители, хотя, наверное, ласки моего отца были ей так же мучительны, как упреки моей матери.
Подхожу к Норе первой, обнимаю, прижимаюсь лицом к ее груди. Грудь у нее мягкая, как перина – так бы и уснула. От золотистой кожи пахнет кисло по́том и сладко – патокой. У нас тут всё пахнет патокой.
– Прости меня, мамушка, – шепчу я.
– За что, голубка моя?
«За то, что твоего ребенка уморили, чтобы мне досталось молоко», – думаю я, вспоминая ту историю, а вслух говорю:
– Я оставляю тебя тут одну. С ними со всеми.
Мне почему-то кажется, что больше нам не суждено свидеться. И ей, видимо, тоже. Она гладит меня по спине и говорит:
– Пустое, пустое, видать, Господь ссудил мне здесь помереть. Это вы меня простите! Меня и мою Дезире. За то, что вы для нее сделали, ей с вами вовек не расплатиться. Видано ли дело – чтоб белый за черного свою душу отдал!
Вздыхаю. Дезире такая же белая, как я, а я такая же черная, как Дезире – тут и толковать не о чем. Да и не думала я, что так все обернется. Если уж начистоту, я вообще ни о чем в тот день не думала, кроме того, что все равно вытащу Дезире из той телеги. Не позволю ее увезти.
Почувствовав, как одеревенели мои плечи, мамушка разжимает объятия.
– Простите старую дуру, мамзель Флоранс. Язык мой что помело…
– Нет, мамушка, это мой язык что помело. Сначала говорю, а через год спохватываюсь… Но если ты о Том Разе, то Дезире стоила любой жертвы.
– Да не стоила она того! – в сердцах говорит Нора. Кажется, впервые она возражает белой. – Дрянь девчонка! А вы, голубка моя ненаглядная… да вы ж сами не понимаете, в кого вы превратились!
Мамушка плачет, промокая глаза фартуком. Она смиренно сносит попреки и побои, потому что отец Пьер уверяет ее, что это лучшая стратегия для попадания в рай. А ей так хочется вкусить манны небесной, хотя она не сомневается, что для белых господ предусмотрены особые райские кущи, в которые ее не пустят.
– Вы ж когда умрете, разве Богородица вас примет в рай… вот такую, без души? А как же я буду в раю без вас?
– Ну и ладно, – утешаю ее. – Зато мы с Дезире выйдем замуж за богачей. Я приведу в порядок плантацию, докуплю соседние поля, чтобы бабушке было где развернуться, маму отправлю в монастырь кармелиток куда-нибудь в Бордо, а тебе, мамушка… тебе я куплю экипаж, чтобы не приходилось плестись пять миль до церкви. Вот тогда и я поживу в раю! Ведь рай – это когда у твоих близких всего вдоволь.
Она беззвучно плачет и ничего мне не отвечает.
7
Бейсуотер – лондонский район на северо-запад от Гайд-парка.
8
Знаменитое кладбище в Новом Орлеане.
9
Город на юго-западе штата Миссисипи, основанный французами в 1716 году.