Читать книгу Невеста Субботы - Екатерина Коути - Страница 6
Глава 4
ОглавлениеВсе субботнее утро мы с Дезире играем в молчанку. Я жду извинений или хотя бы объяснений, чего она хотела добиться той глупой выходкой. Был ли это розыгрыш? Но есть и другие, более щадящие способы меня разыграть. Не обязательно бить прицельно.
Как – не ее рук дело? А чьих тогда? Ни Олимпии, ни Мари, ни уж тем более горничным невдомек, что я боюсь бабочек и цифры три. В столь интимные подробности своей биографии я чужих не посвящаю. У каждого свои секреты. Мою няню Розу, например, подташнивало от запаха кофе, и одна лишь я знала, с чем это связано.
О моих же потаенных страхах осведомлена только Дезире, и только ей достанет дерзости обсуждать разные типы скользящих узлов в доме повешенного. Уж я-то ее лукавую душу вдоль и поперек изучила. С Ди станется.
Сестрица, в свою очередь, держится с видом оскорбленной добродетели. Еще вчера ночью, отбиваясь от моих упреков, она заявила, что незачем устраивать бурю в стакане воды. Безусловно, рисунок был хорош. Но если его стерли, так что с того? Будто я новый не нарисую. И кстати, не я ли сама стерла свой шедевр? Ведь именно я, спохватившись на крыльце, бросилась обратно в комнату, якобы корсет поправить! А учитывая, как долго я копалась, мне хватило бы времени не только стереть рисунок, но и нацарапать на доске ту загогулину. Зачем мне так развлекаться? А кто меня знает. Может, соскучилась по сварам в отсутствие бабушки.
Я вздыхаю. Косточка корсета больно впивалась мне в ребро, и я вертела его так и эдак, пока не облегчила муку. Но подтвердить мое алиби, понятное дело, некому. Как, впрочем, и алиби Дезире. Она утверждает, что просидела в гостиной, дожидаясь окончания нашего с тетушкой разговора. Однако Олимпии и Мари рядом не было. Они сразу же побежали к себе переодеваться и расхватали горничных на подмогу.
За обедом у Дезире иссякает запас терпения. Опустошив тарелку с фальшивым черепаховым супом, она слезно просит тетушку расселить нас по разным комнатам. Повод? Такой, что за столом не помянешь. Но, в общем, у Фло наступили те самые дни, а в этот период она совершенно невыносима, к каждой мелочи цепляется. Под насмешливым взглядом Олимпии я давлюсь кусочком вареной телятины, а Дезире тем временем в красках расписывает мою бранчливость.
Промакнув губы салфеткой, тетя Иветт предлагает на выбор угольный чуланчик или чердак под самой стрехой. Ди согласна хоть на те хоромы, хоть на эти, лишь бы подальше от склочницы-сестры. Впечатленная ее смирением, тетя подзывает горничную Августу и велит привести в порядок гостевую комнату в крыле для прислуги. Ту, где потолок подтекает. Когда мне удается прокашляться, дело уже в шляпе.
Дезире переезжает в другое крыло, оставляя меня полновластной хозяйкой обеих кроватей, сундука с игрушками и злополучной доски.
Той ночью я сплю тревожно. То и дело мне слышится скрип мела по гладкой грифельной поверхности, но приоткрыть полог я не в силах – боязно. Вдруг я не ослышалась? Вдруг кто-то взаправду водит мелом по доске, вырисовывая тройку с дужками-крыльями?
И этот кто-то – не Дезире.
Дома над моей кроватью висела кисейная занавеска от комаров, так что в любой час ночи я могла разглядеть обстановку комнаты, пусть и сквозь пелену. Но плотный бархатный балдахин совсем не пропускает свет. Не разберешь, одна я тут или с компанией. Мрак давит мне на лицо, просачивается в широко распахнутые глаза. Наверное, так чувствуют себя люди, впавшие в забытье от лихорадки, а проснувшиеся уже в заколоченной домовине. Ни пошевелиться, ни закричать. А сверху доносится скребущий шорох – горсти земли падают на крышку гроба, ползут, скользя лапками, потревоженные жуки.
…Мел скрипит по грифельной доске…
И зажат он в пальцах, не отличимых от него по цвету. Таких же белых, мертвых. Потому что плоти на них нет.
Только под утро я нахожу в себе достаточно решимости, чтобы отодвинуть завесу. Через узенькую щелку в мое убежище сочится прохладный свет, а может, это мой страх вытекает наружу вместе с тьмой, но так или иначе, на душе становится спокойнее. Еще одна радость – доска девственно чиста. Никто за всю ночь к ней не притронулся.
Значит, все-таки розыгрыш. Уж не знаю, чьих это рук дело, Ди или кузин, которых моя сестрица подбила на пакость, но без нее тут не обошлось. Начинаю опять злиться.
За ночь я глаз не сомкнула, так что чувствую себя, словно меня пропустили между двумя валами, что размалывают сахарный тростник. Щеки отекли, под глазами синь. И как только тазик не трескается, когда над ним склоняется такое пугало? Освежив лицо, я достаю из-за ширмы ножную ванночку, чтобы наскоро обтереться губкой, но вдруг понимаю, что Ди не ошиблась на мой счет.
Да, началось! Придется денек-другой поваляться в постели в обнимку с грелкой, чашкой взвара из ивовой коры и, конечно, с томиком Жорж Санд. Едва сдерживаюсь, чтобы не рассмеяться от радости. Такой повод прогулять мессу! Всю неделю я ломала голову, выдумывая отговорки, а тут нежданный подарок. Словно Господь тоже все это время думал, как бы отвадить меня от дома своего, и выбрал наилучший вариант. Так мы оба сохраним лицо.
С деланой рассеянностью помешивая кофе, я сообщаю Иветт за завтраком, что пропущу мессу ввиду нездоровья. Случись это дома, мама запустила бы в меня сахарницей, как Мартин Лютер – чернильницей в нечистого, но тетя Иветт лишь равнодушно кивает. Ее занимают не девичьи хвори, а содержимое тарелки Олимпии.
– Может, хватит размазывать масло по гренкам, ты же не маляр у забора. И куда столько ветчины положила? Нэнси, я ведь просила обносить барышню блюдом с ветчиной, – сердится тетушка, хотя перед ней самой высится могильник из гренок, бекона и ошметков глазуньи.
Олимпия прикусывает бледную нижнюю губу. То ли обижена, то ли ищет, чего бы еще пожевать.
– Я ем не так уж много, maman.
– Это тебе так кажется. А мсье Фурье пошутил на суаре, что если ты и дальше будешь налегать на шербет, в свадебную карету придется запрячь еще одну лошадь. Ты же знаешь, Олимпия, ему нравятся изящные особы, похожие на сильфов. И поверь, с годовым доходом в десять тысяч мужчина имеет право быть привередливым.
– Вот начнет у меня бурчать живот, поглядим тогда, сойду ли я за сильфа, – цедит Олимпия.
И сглатывает, когда Дезире берет с подноса булочку «челси» и начинает задумчиво ее ковырять, отправляя в рот изюмину за изюминой.
– Корсет затяни потуже. Вон, бери пример с Флоранс – за все утро только одну гренку поклевала.
Я заливаюсь краской. Все мои опасения подтвердились, тетя Иветт действительно считает каждый проглоченный мною кусок!
– Кузина Флоранс!
Мари деликатно трогает меня за правый локоть. Поначалу Мари казалась мне такой же невзрачной, как ее старшая сестра, но за неделю я научилась находить в ней приятность. Весьма красив алый ротик, крохотный, будто в блюдце сливок капнули клубничным вареньем. А влажными черными глазами Мари похожа на олененка, который даже к охотнику тянется с кротким поцелуем. Удивительно, как у грубиянки Иветт родилось это неземное создание.
– Я прочитаю новену[17] за твое скорейшее выздоровление, – обещает Мари, встряхивая тугими черными локончиками. – И, как обещала, закажу мессу за упокой вашей бедняжки Сесиль.
– Спасибо, милая Мари.
Посылаю Ди недобрый взгляд. Господь будет весьма удивлен, услышав молитвы за этого выдуманного персонажа.
– И за упокой вашего папеньки, погибшего на войне.
– Спасибо.
– И за братьев Мерсье.
Чайная ложечка со звоном падает на блюдце, разбрызгивая кофе по белоснежной дамастовой скатерти.
– Но откуда?..
– Я ей все рассказала, – нехотя признается Дезире.
И когда только они успели спеться? Может, и разыграли меня на пару?
– Что еще за братья Мерсье и почему я про них не знаю? – встревает Олимпия, голодная и оттого раздраженная вдвойне.
Объяснений не избежать.
– Жерар, Гийом и Гастон Мерсье были нашими соседями, – начинаю я. – Их родители, мсье Робер и мадам Эжени, владели плантацией «Малый Тюильри» – крупнейшей на всю округу. У них был огромный дом с мебелью, выписанной из Парижа, и скульптурами, которые мсье Робер собрал во время гранд-тура в Италии…
– …а в саду была теплица с диковинными фруктами. Еще там было искусственное озеро, а на нем остров с игрушечной крепостью! – присовокупляет Ди, не забывая угощаться булочкой. – А в крепости была пушка, которая палила апельсинами!
– Есть же родители, которым для детей ничего не жалко, – замечает Олимпия сумрачно.
– После войны Жерар и Гийом восстановили плантацию, хотя озеро пришлось закопать, а теплицу снести – все равно целых стекол на ней не осталось. Что же до сада, апельсиновая рощица меньше всего пострадала от бомбежки, зато вот бананы…
Я бы и дальше водила воображаемую экскурсию по «Малому Тюильри», но тетя и Олимпия нетерпеливо постукивают ложечками, да и Мари извертелась от любопытства.
– Но в общем и целом дела у них шли неплохо. Я была просватана за Жерара, когда еще агукала в люльке, а он носил длинное платьице. После войны мы решили обвенчаться… А потом… в ночь моего дебюта, на мне еще платье было белое…
Слова вязнут во рту. По внешнему миру пробегает дрожь, словно стена, на которую я таращусь, на самом деле шелковый занавес, искусно расписанный цветочными арабесками, но такой тонкий, что колеблется от любого дуновения. Что я увижу, если занавес поползет вверх?
…Беседку с витыми колоннами, подновленными белой краской. Как сцена, беседка белеет на фоне ночного сада. Огнями рампы служат китайские фонарики, что покачиваются на веревках, протянутых между апельсиновыми деревьями. Ночная мошкара дробно стучится о крашеную бумагу. Зачем тут иллюминация? Ах, да, по случаю праздника – нашей помолвки, но почему что-то влажно хлюпает под шелковыми туфельками и брызги крови на скамеечке – откуда? Поднимаю сведенные судорогой руки – и вскрикиваю. Кровь течет по запястьям, каплет на подол со стиснутых кулаков. Отшатываюсь назад и наступаю на что-то твердое, но вместе с тем податливое, а оглянуться не успеваю – Дезире хватает меня за плечи. Взгляд ее блуждает, блузка разорвана и едва прикрывает грудь. Опускаю глаза – и там, где должен быть сливочно-белый атлас корсажа, вижу свой кружевной лиф. Запятнанный кровью. «Ди, что произошло?» – «Ты что, ничего не помнишь?» – вопрошает Дезире, а я говорю: «Нет…»
– Ах, кузина Флоранс! – Мари гладит меня по плечу, и занавес опускается. – Прошу, не продолжай! Это все я, это я виновата, что затронула такие струны твоего сердца!
– Когда мы с Фло вышли подышать воздухом, – приходит на выручку Ди, – на нас напали дезертиры-янки. Пришли с болот разнюхать, что плохо лежит, а наткнулись на нас и решили… оскорбить. Нас затащили в беседку в дальнем углу сада. Кричать мы не могли, нам угрожали тесаком. Если бы Жерар и Гийом не оказались поблизости, то…
– Хватит, – останавливает ее тетя Иветт. – Мы выслушали достаточно, чтобы составить представление о той ночи. Нэнси, накапай мисс Фариваль нервического тоника.
Зато Олимпия не отказалась бы послушать и дальше. Чем еще глушить голод, как не омерзительными подробностями?
– Выходит, Жерара и Гийома убили дезертиры? – уточняет она. – А как именно?
– Олимпия!
– В чем дело, maman? Вам же угодно, чтобы я испортила себе аппетит. Вот я и порчу. Ну так что, кузина Дезире? Как их убили?
Дезире сглатывает, родинка на подбородке поднимается и резко опускается.
– Братьев Мерсье… их очень жестоко убили, кузина Олимпия. Они ведь служили в войсках Конфедерации, и у янки были к ним свои счеты. Их так жестоко убили, кузина, что когда прибежали их боевые товарищи, то один на месте сомлел, а был он не робкого десятка. – Положив ладони на стол, Дезире привстает и подается вперед, не сводя глаз с Олимпии, которая смотрит на нее, приоткрыв рот, – наверное, такой же тупой взгляд я давеча вперила в стену.
– Страсти-то какие! – восклицает Иветт, а Дезире возвращается на место.
– А когда гости пришли в себя, то сразу пошли искать убийц. Нашли-то их быстро – душегубы на болоте думали схорониться. До суда не дошло. Линчевали их прямо на месте, вздернули на том же дереве, в дупле которого они прятались.
– А Гастон? – спрашивает внимательная Мари.
– Что – Гастон? – не понимаю я.
– Гастон Мерсье, третий брат. Почему ты не вышла замуж за него?
Господи, я даже лица его не помню! А вот лица Жерара и Гийома навсегда отпечатались в моей памяти. Трудно забыть такое.
– Он погиб при Батон-Руже, вместе с Эдмоном Валанкуром, братом моей лучшей подруги Аделины. И с другими мальчиками.
– Повезло ему, – говорит тетя. – Всяко лучше, чем быть убитым дезертирами близ родного дома. Или вернуться калекой.
– Братья Мерсье стали ангелами и молят Бога за нас всех! – заключает набожная Мари.
После отъезда тети и девочек я переодеваюсь в домашнее платье коричневого оттенка и устраиваюсь в утренней гостиной у камина. Лениво листаю молитвенник. Когда я одна, без Ди, молюсь редко и скорее по привычке, но давешний разговор разбередил мне совесть. Я ищу добрые слова, чтобы помянуть братьев Мерсье. Вместо этого в памяти вертится тот гадкий случай с лимонадом и виски. Кажется, будто только вчера я обмирала за кипарисом, слушая свист плети из воловьей кожи и крики несчастного, на чью спину она опускалась. Искупила ли мученическая кончина Жерара его поступки при жизни? В богословских тонкостях я, увы, не сильна.
Напольные часы с корпусом из красного дерева бьют сначала двенадцать, потом час, а после двух ударов я слышу, как к дому подъезжает карета. Совсем скоро мой покой нарушат сестры, и пойдут разговоры о том, кто во что был одет, и какой из певчих дал петуха, и чей храп мешал священнику читать проповедь – обычные темы для воскресного полудня. Но как же я изумлена, когда в гостиную входит Нэнси и, сделав книксен, сообщает, что ко мне с визитом джентльмен.
Вот ведь незадача! Кажется, впервые я принимаю гостя мужеского пола, а платье такое затрапезное! Взбудораженная, я забываю спросить, кто почтил меня присутствием, и за ту минуту, пока Нэнси приводит гостя, на ум мне приходит совершеннейшая глупость, такая, что вымолвить стыдно. Но разве не об этом пишут в романах? Сначала джентльмен пренебрегает тобой на балу, а потом оказывается, что он влюблен в тебя по уши, да еще и при деньгах…
Даже хорошо, что глупость эта не успела оформиться в надежду, потому как вслед за горничной входит не кто иной, как мистер Джулиан Эверетт. Одет он по-воскресному, в строгий, но ладно скроенный сюртук темно-синего сукна, с галстуком на два оттенка светлее. Рыжеватые волосы гладко зачесаны набок, пробор прямой, как под линеечку.
Сдержать разочарованный вздох непросто, но мне это удается.
– Мистер Эверетт? – встаю я, когда горничная оставляет нас наедине. – Не ожидала увидеть вас так скоро.
– Мисс Фариваль… – Гость кланяется, что при его немалом росте и худобе выглядит так, словно тростник надломили. – Как жаль, что я не застал вас в церкви. Пришлось испросить у мадам Ланжерон разрешение посетить вам на дому. Иначе как бы я передал вам подарок?
Резко втягиваю воздух. Неужели веер? По нашим креольским обычаям именно веер, подаренный девушке, знаменует собой начало помолвки. Но мистер Эверетт выуживает из кармана темно-зеленый, ничем не примечательный томик. Беру подношение с опаской – вдруг это собрание чьих-то проповедей? Но нет, это «Базар гоблинов и прочие стихи» некоей Кристины Россетти.
– Откройте же книгу!
На фронтисписе изображена весьма, надо заметить, мускулистая блондинка, которая остригает свой локон, пока вокруг нее толпятся мыши и совы. В лапах они держат подносы с фруктами – недаром такие упитанные! На противоположной странице та же девица спит в обнимку с другой. Белиберда какая-то. Что бы сестра Евангелина ни говорила про полет мысли, фантазия тоже бывает чрезмерной.
Тем не менее я вежливо благодарю дарителя. Откуда ему знать, что я не очень-то люблю читать о фруктах и мышах?
– Вы сказали, что рассчитывали увидеть меня в церкви. Так вы католик?
Утвердительный кивок.
– Но разве в Англии католики имеют право заниматься политикой?
– У вас устаревшие сведения, мисс Фариваль. С тех пор как в тысяча восемьсот двадцать девятом году был принят билль об эмансипации католиков, сыны Римской церкви получили право заседать в парламенте. Да и вообще, католичество нынче в моде. В начале века на него смотрели как на пережиток темных веков, ныне же – как на реликвию времен рыцарских, благородных. Пожалуй, художники-прерафаэлиты сделали для католичества больше, чем кардинал Ньюмен[18] и его коллеги из Оксфорда.
Я киваю, хотя для понимания всего того, о чем он говорит, мне явно не хватает широты кругозора.
– Просто я не ожидала встретить католика-янки… то есть англичанина.
– А я не совсем англичанин. Я англоирландец из Белфаста. А это все равно что мулат, – усмехается он. – От моего отца, Томаса Эверетта, мне досталось лошадиное лицо, а от матушки, урожденной Кэтлин О’Грейди, – веснушки и вера. Сочетание, как видите, своеобразное. Будь во мне одна только ирландская кровь, я показался бы вам милее.
– Да вы и так весьма… пригожий, – дипломатично замечаю я.
Бабушка твердила, что мужчинам нужно лить патоку в уши, пока она у них из… гм… носа не потечет.
– Вы так думаете? – приосанивается Джулиан. – Что ж, мне тоже есть что про вас сказать, мисс Фариваль.
Картинным жестом он просит у меня книгу и, распахнув ее на последней странице, читает:
Лучше друга, чем сестрица,
Не найти на всей земле:
Ободрит, коль грустны мы,
К свету выведет из тьмы,
Не позволит оступиться
И оплотом будет нам [19].
– Кажется, я разгадал ваш секрет. Вы держитесь скованно, даже чопорно, но в душе вы преисполнены доброты. После службы мисс Дезире Фариваль поведала мне, что вы не раз уберегали ее от бед. В этом вы вся. Забота об окружающих – это ваша суть. Значит, с подарком я не прогадал! Он вам подходит идеально.
Бабушка была права, говоря, что кавалеры делятся на два типа. Целуя девице ручку, одни представляют, что эта самая рука будет качать колыбель их малыша, а другие – что она потискает их за… ну… вы меня поняли. Мой знакомый, видимо, принадлежит к первой категории. Британец, и этим все сказано.
– Вас привлекла моя бескорыстная заботливость?
«А не красота», – добавляю я мысленно. Мог бы и солгать, я не возражаю.
– Не только она. Скорее уж я почувствовал в вас родственную душу.
«Я кажусь вам подходящим тестом, из которого можно слепить даму-благотворительницу?» – вворачиваю я шпильку, но про себя. Про себя я часто блещу остроумием.
– Ведь у меня тоже есть сестра, мисс Фариваль.
Он задумчиво листает книгу, и передо мной проскакивают страшные картинки каких-то полулюдей-полузверей. Наверное, это и есть гоблины.
– Вернее, была, – поправляет себя гость. – Так непривычно говорить об Эмили в прошедшем времени.
– Вашей сестры не стало?
– Да. Я присматривал за ней хуже, чем вы за мисс Дезире Фариваль. Или чем Лиззи за Лорой. – Он постукивает согнутым пальцем по корешку книги.
«Я помолюсь за вашу сестру», – изрекла бы на моем месте Мари. Или – «Теперь она среди ангелов». А я – что я-то могу сказать?
– Мне очень жаль. Как она умерла?
– Поэт бы сказал, что от загубленных надежд, медик – от запущенного туберкулеза. Она прозябала в Руане, с ребенком на руках, а я приятно проводил время в Оксфорде, готовясь к регате в перерывах между кутежами.
– Значит, Марсель Дежарден сын вашей сестры? Он на вас совсем не похож.
– Да и на нее тоже. Зато копия своего отца-авантюриста. С лица, я хотел сказать, характер-то у Марселя совсем иной, тут Эмили постаралась.
– А как так получилось, что ваша сестра вышла замуж за француза?
Он проводит пальцем по воротничку, такому жесткому от крахмала, что о край можно порезаться. Когда он напрягает пальцы, суставы у него сухо щелкают, но меня это не отвлекает.
– Начать мне придется издалека. До того как выйти замуж, моя мать была особой смешливой, вечно пела про розы из Бларни. Но отец быстро отучил ее от веселья. Как там у Браунинга? «Я дал приказ, и все ее улыбки закончились»[20]. Днем отец уходил на фабрику, пока от стрекота станков у него не начиналась мигрень, и домой мог вернуться в любой момент. Дома же требовал абсолютной тишины. Пение, смех, болтовня – все это было нам неведомо. Тишина стояла, как за тюремной трапезой. По воскресеньям мы ходили в церковь, где даже гимны читали речитативом. Порой мне кажется, что именно тишина в конечном счете свела в могилу мою матушку.
– Я с трудом представляю такую жизнь, мистер Эверетт.
Мир без оглушительного, почти истеричного стрекота кузнечиков и цикад, без протяжных негритянских песен… даже без бабушкиной ругани…
– Да, жить так было невыносимо. Нам с Эмили оставалось или последовать за ней, или взбунтоваться. Вот мы и взбунтовались, каждый в свое время. Эмили была старше меня на семь лет, она стала мне второй матерью, и я все детство хвостом за ней ходил. А когда, будучи двадцатилетней особой, она сбежала с французом, приехавшим на фабрику набираться опыта, я почувствовал себя дважды сиротой. С годами мне стало ясно, что Эмили бросилась на шею первому встречному, потому что обезумела от тишины. Но тогда я крепко на нее обиделся. И был даже рад, что отец отказал ей в приданом. Что скажете, мисс Фариваль? Я дурно себя повел?
– Не то что дурно – подло, – вынуждена признать я.
– И вы не считаете, что мой юный возраст служит мне оправданием?
– Нет, не считаю.
Убедившись, что мой моральный компас настроен правильно, Джулиан продолжает:
– Я тоже начал бунтовать, но чуть позже, когда поступил в университет. Вы бы не узнали меня в те дни, да я и сам не посмел бы показаться на глаза леди. Что ни вечер, то попойка, причем самого отъявленного характера. И ведь если задуматься, я прогуливал приданое своей сестры!
– Неужели вы не справлялись о ее жизни?
– Справлялся. Даже написал ей первым, добыв ее адрес через третьи руки. Эмили отвечала изредка и как по шаблону – все хорошо, Франция благоденствует, у Гюго вышел новый роман, а у Марселя прорезался зуб. Впервые я навестил ее в пятьдесят девятом, и то по пути в Альпы… Она, наверное, долго приводила квартиру в порядок к моему приезду, но бедность щерилась из каждого угла. Оказалось, что моя сестра давно уже зарабатывает на жизнь шитьем, а муж отнимает даже эти гроши и несет их в кабак. Я сам стал свидетелем того, как пьяное животное напало на Эмили, но вдвоем с Марселем нам удалось его скрутить. Мальчик был единственным защитником матери, но и его отец поколачивал…
– И что же сделали вы?
Джулиан пожимает плечами. Поначалу мне казалось, что он кожа да кости, но теперь я замечаю, что под узкими рукавами сюртука поигрывают мускулы. Руки у него жилистые, крепкие, точно корабельные веревки.
– Скажем так, с Альпами в тот год не получилось, – говорит он многозначительно. – Растолковав мсье Дежардену, как он неправ, я вывез Эмили и Марселя в Лондон. Там я снял для них квартиру, весьма приличную, но еще на пути к Кале сестра заходилась кашлем. Через полгода она скончалась, и я взял Марселя на воспитание. А теперь что вы скажете, мисс Фариваль?
– Удивительная история.
– Держу пари, что не самая удивительная из всех, что вы слышали.
Соглашаюсь:
– Отнюдь не самая.
Это его, кажется, задевает. При всех своих достоинствах мистер Эверетт тщеславен и любит покрасоваться. Привстав, он возвращает мне книгу. Отмечаю, что пальцы у него длинные и тоже в веснушках. В кулак они собираться умеют, это ясно из его рассказа. Но способны ли на нежность?
– Надеюсь, вы поделитесь со мной более захватывающими историями, коими, безусловно, изобилуют ваши родные края. В другой раз.
– В другой раз?
– Разумеется. Это не последняя наша встреча.
Невозмутимый тон, каким он назначает мне свидание, задевает мое самолюбие, хотя, казалось бы, на что тут обижаться? Если тетушка позволила нам устроить рандеву, да еще и без компаньонки, значит, у нее была возможность оценить состояние финансов мистера Эверетта и сделать вывод, что я ему по карману.
Нужно радоваться. Я не застоялась на аукционном помосте, на виду у белых господ, которые прицениваются ко мне, шурша купюрами, и придирчиво выискивают недостатки, чтобы сбить цену. Никто не попросил меня показать зубы. И разве не говорила бабушка, что хороший муж – это тот, что не посадит тебя с любовницей за одним столом, а так с мужчин спрос невелик. Нет, ни к чему мне робкие вздохи, трепетные касания и прочие благоглупости, коими под завязку набиты любовные романы. Мне подавай состоятельного супруга, готового вложить деньги в нашу плантацию, разумеется, с расчетом на грядущую прибыль. Британцы – народ практичный.
– Хорошо, мистер Эверетт. В другой раз расскажу вам что-нибудь захватывающее, – обещаю я напоследок и провожаю его до дверей.
Я могла бы рассказать ему, с купюрами, конечно, самые волнительные истории моей жизни. О том, как страшным майским днем Ди лежала в телеге, стянутая веревками по рукам и ногам, или о том, как отец возил меня по старому городу, прежде чем отдать в школу урсулинок, или о моем дебюте, конец которого выскользнул из моей памяти.
Но о ком бы я точно не стала рассказывать, так то о Розе. И о Них. Потому что белому джентльмену все равно не понять.
* * *
Няня Роза любила приврать.
Правда подобна хромому ослу, и далеко на ней не уедешь, особенно если кожа у седока черная. Так, по крайней мере, она объясняла, почему в глаза хозяйкам говорит одно, а стоит им отвернуться – совсем иное. Меня Роза уверяла, что раз уж приходится мне скорее наставницей, чем нянькой, в наших отношениях вранью не будет места. Мне-то она расскажет все без утайки – и про себя, и про принципы, на коих зиждится мироустройство, и про то, как извлечь из этих принципов выгоду или как с их помощью отвести беду. Она станет моим проводником в мире непознанного. Ни «Букварь Эпплтона», ни катехизис меня такому не научат. Рассказывала Роза много. До сих пор помню наши разговоры, особенно те, что велись на свежем воздухе. Нянька сидит на плетеном стуле и штопает мой чулок. Слово – стежок, слово – стежок. Говорит она вполголоса, но, кажется, все вокруг прислушивается к ней. Стрекот цикад смолкает, ритмичное пение рабов на поле затихает почти до шепота. Или это только нам так кажется, уж очень мы поглощены рассказом?
Я лежу в гамаке, натянутом между деревянными колоннами на веранде. Ди распласталась на дощатом полу и подпирает кулачками скулы, от чего щеки наползают на глаза, а губки смешно топорщатся, придавая ей карикатурно-негритянские черты. «Лучше б ты такой и родилась, погань мелкая!» – замечает бабушка, возвращаясь из конторы. Вслед за ней семенит черный мальчуган, неся ее гроссбух – почтительно, на вытянутых руках, словно Святые Дары. «О чем ты тут раскудахталась?» – расспрашивает бабушка Розу, и та, вскочив, отвечает: «Дак сказку рассказываю, мадам, как Братец Кролик надурил Братца Лиса». Мы с Ди поддакиваем. Проворчав, что работать надо, а не языком молоть, бабушка уходит в сопровождении своего алтарника. Роза кланяется ее тени и возвращается на место. «На чем мы остановились?» «На том, как снимать порчу», – с готовностью отвечаю я. «Ах, да, – говорит няня, всаживая иголку в чулок. – Снять порчу, как и навести ее, есть способов немало…»
О себе Роза тоже любила поговорить, но расставляла многоточия то там, то тут.
Родилась она не в Джорджии, а на острове Гаити в 1823 году. Ровно через тридцать лет после того, как там отменили рабство. Отец ее принадлежал к числу gens de couleur, свободных чернокожих, и получил образование в Париже, как и многие другие сыновья плантаторов. В отличие от наших соседей, тех же Мерсье, что без зазрения совести продавали с молотка своих отпрысков-мулатов, плантаторы на Гаити (тогда еще Сан-Доминго) отличались большей щепетильностью. Дать вольную и наложнице, и детям было обычной практикой. Своих цветных дочерей плантаторы обеспечивали приданым, сыновьям помогали встать на ноги и обзавестись имением. А где плантация, там и рабы.
К своим рабам gens de couleur относились с подчеркнутым презрением и драли с них три шкуры даже в тех случаях, когда белый хозяин проявил бы снисходительность. Трудно было забыть, что их деды рубили тростник и собирали кофе, а их самих та же участь миновала исключительно благодаря родительскому распутству. Такие мысли отравляют существование. А если господин вечно недоволен, то и рабам приходится несладко.
Молодого мулата, отца Розы, занесло в Париж в конце 1780-х, когда там зрели революционные настроения. В 1790-м он вернулся на родину завзятым республиканцем. И к смятению своему, стал свидетелем того, как французы заодно с gens de couleur устраивают охоту на противников рабства. Что бы там ни творилось во Франции, а господа из Сан-Доминго и не думали отпускать на свободу негров. Кто тогда будет работать на плантациях?
Не дожидаясь, когда у соплеменников проснется совесть, в 1791 году рабы сами подняли восстание. Началось оно с языческой церемонии. Под бой барабанов мятежники передавали по кругу чаши со свиной кровью и клялись перебить угнетателей всех до единого. Отец Розы, хоть и числился католиком, тоже примкнул к восставшим. Во время одной из вылазок он сдружился с черным парнишкой, ставшим впоследствии его верным боевым товарищем. Вместе они сражались под началом Туссена-Лувертюра[21], а когда тот захватил власть над Сан-Доминго, радовались тоже заодно. Однако радость была преждевременной. Французы заманили вожака мятежников в ловушку, а на дерзновенный остров Наполеон спустил чудовище в эполетах – виконта де Рошамбо.
Каким только казням французский генерал не подвергал повстанцев! Их не только расстреливали и вешали, но и варили в котлах с патокой, засекали до смерти, живьем закапывали в землю. Однако жестокости Рошамбо возымели противоположный эффект: от французов открестились даже их сторонники-мулаты. Объединившись, все жители острова дали захватчикам отпор и разгромили их в 1803 году.
Именно тогда, в битве при Ветье, погиб лучший друг Розиного отца. А перед смертью просил разыскать свою сестру и позаботиться о ней, что и было сделано. Год спустя родители Розы обвенчались. На свет они произвели восьмерых детей, и Роза была младшей.
Рассказы о семье Розы я слушала, как сказки Шахерезады в переводе Антуана Галлана. Мятежи, чаши со свиной кровью, могилы, где, присыпанные землей, шевелятся еще живые люди, – все это смахивало на выдумку!
Еще больше я любила слушать о ее земляках. Конечно, я знала, что и в Новом Орлеане проживает немало gens de couleur, чье прадеды получили свободу в прошлом столетии. Мужчины держат лавки и торгуют табаком, тканями, галантерейным товаром, а женщины, бывает, и чем иным приторговывают. Бабушка на чем свет стоит ругала «квартеронских шлюх», что становятся placées – содержанками белых богачей, – и, как я понимала из разговоров взрослых, мой папа недаром подолгу задерживается в Новом Орлеане… Однако так далеко меня не вывозили. «Азалия» Валанкуров севернее и «Малый Тюильри» южнее – то были границы моего мира. Негр-вольноотпущенник здесь был редкой птицей, а мулаты с достатком обходили нашу глушь стороной – и правильно делали. Тем удивительнее казалось существование мира, где чернокожие рождаются свободными. Все как один. Мне проще было поверить в джиннов и пери, чем в эдакую вольницу, но слушала я с неугасимым интересом.
Семейное счастье родителей моей нянюшки было бы полным, если бы не ее бабка. По слухам, бабка приходилась дочерью самому Франсуа Макандалю, жрецу, наводившему ужас на белых в середине прошлого века. Правую руку Макандаль потерял в давильне, когда перемалывал тростник, но сноровки у него не стало меньше, а злоба на господ утроилась. Он подстрекал рабов бежать с плантаций, и если б только бежать! Знаток ядов, Макандаль подучивал их готовить отраву и подсыпать в еду хозяевам, чтобы те умирали в страшных муках. В середине XVIII столетия дерзкого мстителя схватили и сожгли на площади, а на казнь согнали рабов со всего острова. Пусть поглядят, как заканчивают дни смутьяны. Пусть своими глазами убедятся, что Макандаль не был всемогущим колдуном, какого даже пламя не берет. Всякая плоть горит одинаково. Но Розина бабка клялась, что, охваченный пламенем, Макандаль не погиб, а превратился в комара и улетел с эшафота. А затем уж он нагонял тучи москитов, чтобы те несли в стан французов желтую лихорадку. И по сей день «повелитель ядов» бродит по Гаити, принимая обличье то игуаны, то лохматого черного пса, то коня, что неистово бьет копытами, то ночной бабочки…
Так все было или нет, но своим предком бабка гордилась, поэтому сразу невзлюбила зятя. Ей претил цвет его кожи. Мулат, говаривала она, все равно что кофе с плевком. Кто станет пить кофе после того, как туда харкнул белый? Да и как позабыть предательство мулатов, которые лебезили перед французами, а черных пинали, точно шавок? Всегда норовили урвать свой кус. Кому война, кому мать родна. Надо было Дессалину и мулатов под нож пустить, когда он вычистил остров от белых[22].
С рождением детей встал вопрос, в какой же вере их растить. Зять считал себя католиком, хотя не исповедовался лет десять, а теща… она ту свиную кровь по чашам разливала. И Розу, последнее дитя, делили так, что она чуть не трещала по швам. Отец требовал, чтобы она, подобно трем старшим сестрам, стала благонравной женой, чтобы много рожала и укрепляла с трудом завоеванное народное счастье. А бабушка зазывала ее по своим стопам. Должен же хоть кто-то в семье сохранить древние традиции. Розе же хотелось лишь одного – развлекаться. Желательно с мальчиками. И еще желательнее – с симпатичными.
Не перечесть, сколько раз она была бита за то, что бегала в порт зубоскалить с юнгами. Ни ругань, ни удары бамбуковой тростью – ничто ее не брало. Она твердо решила, что свое от жизни урвет. Не станет брюзгой, как папа, или ссохшейся, пропахшей ромом и асафетидой старой перечницей вроде бабули. В свои тринадцать лет она была полна амбиций.
В порту ее и подкараулил матрос с судна, приплывшего за единственным продуктом, который тогда экспортировал Гаити, – кофе. Последним ее ощущением была боль в затылке, от которой мир хрустко треснул и распался на осколки, а пробудилась девочка от запаха кофе. Густого, невыносимого. Казалось, что она утонула в огромной кофейной чашке и, как кусок сахара, тает на дне, растворяясь в удушливо-благоуханной тьме. Там, в трюме корабля, среди набитых мешков, ей предстояло коротать неделю, а может и две. Когда ее вытаскивали на палубу, она жадно хватала ртом воздух, и даже зловоние гниющих водорослей и запах немытых тел казались ей изысканным ароматом.
Вытаскивали ее по нескольку раз на дню, а ночью и того чаще. Дважды она пыталась выброситься за борт, но в первый раз остановилась, разглядев в воде скошенные треугольники акульих плавников. А во второй, когда уже перевесилась через гнилую балку, ее поймали и втянули обратно. За голые ноги. Одежду у нее сразу отобрали.
На этом месте Роза обычно умолкала. Ее губы, тоже черные, а не розовые, как у других негритянок, беззвучно шевелились, словно она не могла не продолжать, но пугать меня тоже не хотела.
– …В следующем порту меня продали в рабство.
– Отчего же ты не сказала, что вольная?
– Кто бы мне поверил?
– А домой написать?
– Кто бы отослал мое письмо? Да и не принял бы меня отец восвояси – бесчестную.
– А что же дальше? – допытывалась я, ожидая, что она вспомнит еще какую-то интересную деталь.
– Все то же, о чем я рассказала твоим. Сначала Джорджия, потом Алабама. Потом меня продали сюда.
– Ну, а грабители? А то, как ты не выдала, где деньги? Про это же ты не соврала, да, Роза?
– Конечно, тут-то все чистая правда, – не сморгнув, отвечала она, а я радовалась, что, если нападут на нас разбойники, нянька обязательно меня защитит даже ценой другой щеки.
Лучше бы она сразу сказала, откуда на самом деле взялись те ожоги! Тогда бы я не стала слушать дальше и бросилась бы наутек из детской.
Но Роза никогда бы не допустила такую оплошность. Я была нужна ей. Ученица, подруга, дочь, которой у нее никогда не было, дитя с колдовским даром – я стала для нее всем сразу. И приручала она меня постепенно. Вымачивала мою душу в яде, как фрукты вымачивают в роме, чтобы и дамы могли вкусить крепкий напиток, не нарушая приличий. Надкусишь – во рту расползается осклизлая пьянящая мякоть.
Я сижу с открытой книгой на коленях и смотрю на черно-белых чудовищ, что волокут корзины с лакомствами. Наверное, я тоже такая. Жрица-недоучка. Искусительница с корзиной сладкой отравы. Черно-белое чудовище.
Знаешь ли ты, Джулиан, с кем связался? И нужна ли тебе такая женушка? Ведь секрет мой ты так и не разгадал.
17
Новена – католическая молитвенная практика, заключающаяся в чтении молитв на протяжении девяти дней.
18
Джон Генри Ньюмен (1801–1890) – английский кардинал и крупная фигура в Оксфордском движении. Участники Оксфордского движения выступали за восстановление традиционных аспектов христианской веры и их включение в англиканскую литургию. Постепенно Оксфордское движение переросло в англокатолицизм.
19
Цитата из стихотворения «Базар гоблинов» (1862) Кристины Россетти. Пер. Ольги Гурфовой.
20
Цитата из стихотворения Роберта Браунинга «Моя последняя герцогиня» (1842).
21
Франсуа Доминик Туссен-Лувертюр (1743–1803) – лидер Гаитянской революции (1791–1803), в результате которой французская колония Сан-Доминго (впоследствии Гаити) получила независимость и стала республикой под управлением бывших рабов.
22
Имеется в виду резня 1804 года, когда по приказу Жан-Жака Дессалина, первого правителя независимого Гаити, было уничтожено практически все белое население острова.