Читать книгу Невеста Субботы - Екатерина Коути - Страница 7

Глава 5

Оглавление

Вскоре я начинаю чувствовать себя так, словно мы с мистером Эвереттом знакомы не без года неделю, а целую вечность. Будто мы выросли по соседству, в детстве играли в салочки, а подростками целовались под омелой и обменивались валентинками – кажется, так англичане выражают друг другу приязнь.

Порой я сожалею, что все это лишь фантазии. Если бы мое детство прошло под знаком Джулиана Эверетта, я стала бы совсем другим человеком. Хотя, наверное, это вообще была бы не я. Так что и рассуждать не о чем.

Тетя Иветт пускает дело на самотек и слагает с себя обязанности дуэньи. Объясняет, что слишком занята: она и вправду часто отлучается из дома, чтобы встретиться со своим стряпчим. Однако я склонна рассматривать ее равнодушие под иным углом. Будь я нежной, едва распустившейся розой, меня бы стерегли как следует, но раз уж я – товар лежалый, тетушка рассчитывает поскорее сбыть меня с рук, не считаясь с этикетом. На прогулки с мистером Эвереттом я частенько хожу одна да и дома беседую с ним тет-а-тет. «Не нанимать же для вас миссис Дженерал»[23], – отшучивается мой суженый.

Впрочем, Иветт и так знает, что он не покусится на мою честь. Джулиан Эверетт – джентльмен без страха и упрека. Если бы мы по прихоти судьбы оказались в одной постели, вместо меча он положил бы между нами свою трость с набалдашником в виде спящего бульдога. Прошлой субботой, когда мы прогуливались по ботаническому саду Кью, Джулиан, не глядя на меня, согнул левую руку, а я, не глядя на него, подсунула ладонь ему под локоть. То был самый интимный жест, какой мы пока что себе позволяли.

Что за контраст с креолами! Наши страсти кипят, как адская смола, лишают рассудка. А чувства Джулиана ко мне похожи на чай – горячий, но не обжигающий нёбо, в меру сахара и молока. Таким хорошо согреться, вернувшись промозглым вечером с прогулки. Как раз то, что мне сейчас нужно.

Щепетильный до мозга костей, Джулиан не засыпает меня комплиментами, зато всегда готов выслушать и помочь советом. С ним не приходится ждать словесной подножки. А какие подарки он мне дарит! Недостаточно дорогие, чтобы выставить меня охотницей за роскошью, но всегда продуманные, подобранные под меня.

Я показываю Джулиану несколько карандашных зарисовок – виды на Миссисипи, тростниковые поля, закат над болотами, – а через день посыльный доставляет мне альбом для рисования в модном переплете под позолоченную бронзу. Я сознаюсь, что близорука и не могу в деталях разглядеть костюмы актеров на сцене – Джулиан приносит в театр прелестную штучку, дамский бинокль в перламутровой оправе. Расспрашиваю его о поездках по Италии, которую он исколесил вдоль и поперек, – и в награду за любознательность получаю атлас. Джулиан просит меня карандашом пометить те места, которые, с его слов, пробудили мой интерес. Зачем? «Когда-нибудь я это узнаю», – загадочно улыбается даритель.

Олимпия предлагает мне складывать все подарки в отдельную коробку – проще будет возвращать, если у нас с мсье Эвереттом ничего не выйдет!

Каждый визит Джулиана вызывает у Ди бурю восторгов, ведь за ним, как на буксире, следует племянник. Убедив себя, что виноград зелен, я уже не заглядываюсь на Марселя Дежардена. Разве что изредка полюбуюсь, как играют его мускулы, когда он подсаживает Дезире в седло.

По нескольку раз на неделе он зовет Дезире кататься верхом по Роттен-Роу в Гайд-парке, где они будоражат своим смехом других, более сдержанных наездников. Сестра держится в дамском седле уверенно, будто сидит на диванной подушке. Прямая осанка, горделиво приподнятый подбородок, туго завитые локоны рассыпались по плечам и мягко подпрыгивают от каждого движения. Когда она пускает коня рысью, английские джентльмены сворачивают шеи, провожая ее взглядом. Другой на месте Марселя свирепо таращил бы глаза, но он настолько уверен в своей неотразимости, что мало кого считает за соперника. Знаки внимания, оказываемые его спутнице, лишь ласкают его самолюбие. Выходит, что на скачках он взял первый приз.

«Французы, что с них взять», – говорит про них Джулиан. С такими же улыбками – эх, дети природы! – мы с Аделиной наблюдали за рождественским пиршеством негров, когда по рукам ходит блюдо с жареным поросенком и баклажка с ромом, а после того, как едоки набьют животы, наступает время танцев, и под барабанный бой Самбо пускается в пляс с Молли, а Зип выделывает коленца, чтобы впечатлить гордячку Хлою. Ах, забавы старины!

Меня отчасти задевает, что в глазах Джулиана мы такие же милые, смешные дикари, каковыми считают негров. Однако же его снисходительность мне больше по сердцу, чем все те штуки, какие откалывал Жерар. Вот уж кому всякое лыко было в строку. За любую промашку взыскивал.

Неделя тянется за неделей, и наши отношения с девицами Ланжерон тоже теплеют. А сплачивает нас, как это ни странно, война. Каждое утро мы вырываем друг у друга газеты, чтобы прочесть о развитии событий во Франции. Немцы неумолимо движутся на Париж, и от этих страшных вестей в наших жилах вскипает кровь. А когда мы узнаем, что парижане валят Булонский лес, готовясь к обороне города, никто не может сдержать рыданий – как будто это наш сад порубили на дрова. С карандашом наперевес Мари листает газеты и выписывает имена погибших офицеров. Этими списками она делится с подругами, такими же пылкими католичками, и вместе они устраивают молитвенные собрания. Беда Франции становится нашей бедой. Значит, у нас есть хоть что-то общее.

Вечера мы проводим в гостиной в обществе дам Ланжерон. Тетушка греется у камина, кромсая серебряным ножиком страницы романа. Олимпия играет на фортепиано, усердно, как механическая кукла, а Дезире заливается соловьем, выводя сентиментальный романс или какую-нибудь из арий Оффенбаха. Мари, вопреки своему имени похожая на хлопотунью Марфу, сама варит нам кофе. Настоящий, правильный кофе. Согласно креольской поговорке, он должен быть «черным, как дьявол, горячим, как ад, чистым, как ангел небесный, и сладким, как сама любовь».

Но о дьяволе в присутствии Мари лучше не упоминать. Набожность играет в ее душе, как молодое вино в мехах, и я отгоняю от себя мысль, что когда-нибудь вино превратится в уксус. В одно из воскресений я наблюдаю, как Мари вместе с шиллингом сует в корзину для пожертвований сложенный вчетверо листок и смущенно улыбается мальчику-служке. Тот понимающе кивает. «Требу заказываешь?» – шепотом спрашиваю я, а кузина прикрывает рот перчаткой. «Нет, просто письмо. К ангелу-хранителю», – и глаза ее сияют от радости.

В отличие от сестры, Олимпия себе на уме. Ей по-прежнему трудно выносить присутствие Дезире, которая хорошеет день ото дня. Иногда кузина ездит с нами на прогулки и в театр, но все больше отмалчивается. А если ее сопровождает жених мсье Фурье, то она молчит особенно зловеще, словно призрак, объявившийся на своих похоронах.

Олимпия не делает секрета из того, что ее грядущий брак – не более чем союз двух кошельков. Вниманием жениха она тяготится, тем более что оно исчерпывается шуточками, которые мсье Фурье отпускает по любому поводу. Он считает себя светским острословом и не устает радовать нас своими bon mots. «Может, на дуэль его вызвать?» – предлагает Марсель после того, как мсье Фурье использовал новую шляпку Олимпии как оселок для своего остроумия. Сдвинув густые брови, кузина обдумывает это предложение. Долго и всерьез.

В конце сентября мсье Фурье пропадает из виду. «Во Францию укатил, по делам», – буркает мадам Ланжерон. Тотчас забыты все обиды. Мужество мануфактурщика потрясает наше воображение. Неужели он примкнул к защитникам Парижа? Или, располосовав на бинты весь свой запас хлопка, умчался помогать солдатам, раненным в битве при Седане?[24]

Через неделю после его таинственного исчезновения мы с Ди замечаем мсье Фурье в Ковент-Гардене. Едва не вываливаемся из ложи, пытаясь разглядеть на круглом лоснящемся лице следы картечи. А следующим утром в «Иллюстрированных лондонских новостях» появляется реклама:

ПАНИЧЕСКИЕ ЦЕНЫ!!!

ДЕШЕВЫЕ ШЕЛКА у ГИЛДРИДЖА и ФУРЬЕ.

Черные и разноцветные, однотонные и с узором.

Военная паника позволила господам Гилдриджу и Фурье

закупить в Лионе высочайшего качества ткани

по самым дешевым ценам с 1848 года.

Приходите и убедитесь сами!

Понятно, что всяк ищет выгоду где только может, но меня передергивает от омерзения, словно на моих глазах стервятник когтит дохлого опоссума. Бедняжка Олимпия! Мистер Эверетт не стал бы наживаться на чужом несчастье – это я знаю твердо.

Возвращаясь домой после субботней прогулки в Кью, я не могу удержаться, чтобы не завести разговор о добродетелях. Мне любопытно, как обернулась бы жизнь Джулиана, родись он в Луизиане. Неужели щелкал бы плетью да тискал мулаток по углам?

Конечно же нет! Отнюдь не все плантаторы были жестоки, и если оставить в покое наши низовья, я бы даже сказала, что нравственных людей среди них было больше, чем дурных. Взять хотя бы Валанкуров. В любое время суток мадам Валанкур бежала в негритянский поселок, чтобы принять роды у исстрадавшейся молодой матери или влить микстуру в беззубый рот дедушки Сиза или тетушки Фиби. И крепко же доставалось Эдмону и Аделине Валанкур, если они забывали сказать «спасибо» негритенку, разливавшему за завтраком кофе!

– Давно хотела спросить, мистер Эверетт, как так вышло, что из прожигателя жизни вы преобразились в хорошего человека? – вопрошаю я, поправляя на голове крохотную и плоскую, как оладья, бархатную шляпку.

– Вы слишком снисходительны ко мне, мисс Фариваль, – смеется он, хотя слепому понятно, что он весьма польщен.

Заботливые мужчины тоже падки на лесть. В глубине души им хочется, чтобы окружающие признали их заслуги.

– Ничуть. Я шнурки на ваших ботинках завязать недостойна. Ну так что? На вас повлияла смерть сестры?

– Скорее, знакомство с мистером Гладстоном[25]. Наша королева его недолюбливает, но премьер – поистине великий человек. Жаль, что нашу эпоху, вероятно, назовут «викторианской», а не «гладстонианской», потому как не многие способны оценить масштаб его личности. Мы, островитяне, любим соленую шутку, а мистера Гладстона Господь обделил чувством юмора. Но это не мешает нашему премьеру бороться за автономию Ирландии и совершать другие благие дела.

– Какие, например?

– Например, спасать падших женщин.

Джулиан испытующе смотрит на меня – уж не запылают ли мои щеки? Еще чего! Выходцев с плантации ничем не проймешь, мы и не такое видывали. Ободренный, он продолжает:

– На этой, прямо скажем, тернистой почве мы с ним и сошлись. Меня увлекли рассказы о том, как мистер Гладстон после парламентских сессий бродил по улицам и убеждал падших оставить стезю порока. Он устраивал их в дома призрения, подыскивал им честные занятия. Встретив мой живейший отклик, мистер Гладстон вовлек меня в свою деятельность – и жизнь моя изменилась. Я понял, что «действовать справедливо и любить дела милосердия»[26] на самом деле вполне осуществимый план. И что вести себя хорошо – это и в правду хорошо.

Его слова очаровывают меня, как некогда байки Розы о ее детстве на Гаити. Иные миры. Они похожи на отражение моего мира, но не в зеркале, а на боках мыльного пузыря. Отражение зыбкое и хрупкое, в радужных разводах. Притронешься к такому миру – и он лопнет, осядет каплями на кончиках пальцах. Безопаснее любоваться издали, но я не могу удержаться.

– Я хочу помогать вам, мистер Эверетт, – застенчиво говорю я, разглядывая крохотные пуговки на желтых лайковых перчатках. – Если вы, конечно, не сочтете меня помехой.

– Что вы! – восклицает Джулиан. – В таком случае я приглашаю вас посетить приют Магдалины, замечательное заведение, которое я имею честь курировать. Бывших блудниц там приучают к честному, достойному труду.

– С превеликим удовольствием.

– Условились! – И он отцепляет попону, прикрывавшую мою юбку от брызг.

Кеб остановился у дома тети Иветт. Иногда, заговариваясь, я называю его своим домом.

– Передайте мадам Ланжерон, – мимоходом говорит Джулиан, помогая мне сойти с приступки, – что я прошу уделить мне пару часов ее драгоценного времени. Нам нужно кое-что обсудить.

По его довольной улыбке я догадываюсь, о чем пойдет речь. Тетя Иветт выступает моим опекуном in loco parentis, посему мою руку он будет просить у нее. Складывается впечатление, будто девичья рука есть не что иное, как палка колбасы, которую опекун, точно лавочник, берет с полки и предъявляет платежеспособному покупателю по первому требованию!

На меня накатывает внезапная обида. Мне двадцать три года. Давно уже совершеннолетняя, чтобы не сказать – перезревшая дева. Мог бы начать с меня, в самом-то деле. Любые вопросы, в том числе и достаточно деликатные моменты, связанные с брачным договором, я обсудила бы с Джулианом за милую душу, а заодно расспросила его о состоянии финансов Марселя. Их с Дезире отношения развиваются столь же стремительно, что и наши, и меня уже не раз посещали видения двойной свадьбы.

Но пререкаться – не в моей природе.

– Хорошо, мистер Эверетт, я поговорю с тетушкой.

Обменявшись рукопожатиями, мы расстаемся. В прихожей я сбрасываю плащ на руки Нэнси и собираюсь идти в гостиную, откуда раздаются стоны мучимого Олимпией пианино. Однако служанка сообщает мне, что мадам ожидает меня в своей опочивальне. У нее ко мне какое-то срочное дело. Подхватив юбки нового платья – бирюзового, Ди и Марсель битый час нахваливали мне этот цвет, я взбегаю по лестнице. Запыхавшись, прикладываю руку к груди. Сердце любопытным птенцом трепещет под ладонью. В моей жизни начинается новый этап – отчасти пугающий, но такой желанный!

– Не заперто, – отзывается на стук Иветт.

Прикрываю за собой дверь, чуть не прищемив шлейф. Спальня тети огромна, здесь есть место и кровати, и столу из мореного дуба с десятками полочек и ящичков. Тетушка сидит за столом, быстро водя металлической «рубиновой» ручкой по листку бумаги. Платье на ней красное с черным отливом, под стать пламени за каминной решеткой. Расчесанные на пробор волосы прикрыты кружевным фаншоном[27].

– Звали меня, тетенька?

– Звала. Поди сюда.

Подхожу к ней, лавируя между тонконогими столиками и массивными мраморными тумбами – тут причудливая статуэтка, там «ящик Уорда» с папоротниками. Не спальня, а лавка древностей.

– Преклони колени.

Выполняю, что мне сказано, и готова поцеловать руку, которая осенит меня крестным знамением. Миг настал.

Не вставая, тетушка наклоняется вперед и вместо благословения дает мне пощечину. Промельк белой кожи – жгучая боль – и тьма. Сердце пропускает удар, и за этот миг во тьме вспыхивают синие зарницы.

– Наглая лгунья! – шипит тетя, отдергивая руку. – Кого ты приволокла в мой дом?

* * *

«С прискорбием вынуждена добавить несколько строк касательно некоей Дезире, цветной служанки, приставленной к моей дочери. Служанка сия есть нечто иное, как распутное, низменное создание, бывшая рабыня и плоть от плоти безнравственной матери. Рука моя дрожит, когда я пишу сии строки, однако я не могу не упомянуть, что по крови она – квартеронка! Думаю, мадам, Ваш опыт и знание жизни позволят вам самой сделать надлежащие выводы о тех обстоятельствах, в коих была она зачата. Упомянутая особа сочетает в себе все пороки, присущие ее расе, как то леность, вздорный нрав, пагубное пристрастие к роскоши и дерзость, коя, не будучи вытравленной на корню, принимает поистине устрашающий размах. Как сказано в Писании, «Неприлична глупцу пышность, тем паче рабу господство над князьями»[28], посему заклинаю Вас, мадам, сразу же пресечь ее попытки «прыгнуть выше головы». В противном случае я трепещу от одной только мысли о том, что присутствие оной особы развратит Ваших дочерей».


Двумя пальцами, словно боясь замараться, тетя Иветт забирает у меня письмо и кладет в плоскую хрустальную вазочку. О, если бы взгляд мог испепелять! По краям письма поползла бы черная хрусткая бахрома, аккуратный мамин почерк исчез бы в клубах дыма.

В панике у меня отбивает память, но я готова поклясться, что давала Ди поручение поговорить с горничными. По-свойски, она же умеет. Отрез шелка на воскресное платье, брошка там какая-нибудь, перчатки – много ли надо, чтобы купить дружбу служанки? А девушки пусть передают нам все письма из дома. Мадам Ланжерон не должна увидеть ни строчки.

И надо же было попасть впросак!

– Квартеронка! – Шея Иветт дрожит, как у индейки. – Квартеронка! Чтобы обуздать этих тварей, еще в конце прошлого века их обязали носить тиньон! Так что ты думаешь? Навертит бестия на голову шелков да тафты, перьев понатыкает и идет по улице, задницей крутит! А за ней мужчины трусцой, будто кобели! Или ты не слышала о балах квартеронок в Новом Орлеане, на которых продажные твари искали себе патронов?

Еще б не слышала. Но Дезире – не такая, как те распутницы! Ничуть на них не похожа.

– И как я сама не догадалась? Ведь при мне же она, подлая, строила глазки мсье Дежардену! Вот кто будет локти кусать, узнав, что доступную девку принял за недотрогу! Такой кинь бусы и делай с ней что хочешь.

Возразить мне нечего. Марсель Дежарден – само обаяние, он остроумен и галантен, как мушкетер из романов Дюма. Скорее бросит свой плащ даме под ноги, чем подпустит к ней оборванца с метлой, чтобы тот расчистил слякоть. Однако его легкомыслие граничит с бесчувственностью.

Однажды он пригласил нас в Сент-Джеймс-Холл послушать «менестрелей Кристи». Сказал, что будет весело – обохохочешься. И что же вы думали? На сцену выбежала шестерка перемазанных ваксой певцов, которые, кривляясь и наяривая на банджо, все два часа услаждали наш слух песенками вроде «Пересмешника» и «Весточек из дома». Завершился вечер водевилем «Опера черномазых, или Негритянка-сомнамбула». Кто как, а я живот не надорвала. Заскучавший Джулиан щелкал пальцами и приговаривал «да уж», зато Марсель и Ди аплодировали так, что перчатки треснули. А на выходе Марсель спросил Дезире, играет ли она на банджо. В шутку спросил, но улыбка сразу сползла с ее лица…

– А твой мсье Эверетт? Ему-то каково будет узнать, что он расшаркивался перед рабыней! Папаша его держал хлопкопрядильные фабрики в Белфасте. Спроси, на чьей он был стороне в тысяча восемьсот шестьдесят втором году: южан, которые поставляли ему хлопок, или чертовых янки, взвинтивших цены до небес? Думаешь, сын такого человека захочет рабыню во свояченицы?

Джулиан Эверетт – человек широких взглядов, но он не простит мне ложь. И какую! Дерзкую ложь, упрямую, обрастающую подробностями, как черствый хлеб плесенью. Нам с Ди доставляло удовольствие дополнять рассказы о детстве несуществующими подробностями. Что мы делали, где бывали. Как вместе отмечали именины, устраивая пикник под разлапистым виргинским дубом. Какие подарки получали на Рождество. Не молчать же нам, когда Олимпия хвастается напропалую. Теперь наши милые враки покажутся Джулиану симптомами неистребимого криводушия, а меня, старшую, он сочтет коноводом.

И бросит меня, конечно. Бросит, бросит, бросит! Под руку с такой, как я, нельзя «смиренномудро ходить пред Богом».

Пытаюсь нащупать голос, но вместо отповеди получается какой-то скулеж:

– Что же мне делать, тетенька?

– Раньше думать надо было. Поздно нюни разводить.

Тетя смотрит на меня, как возница на кролика, чью лапу задело колесом телеги. Пусть себе уползает в кусты да там и сдохнет. Или добить из милости?

– Врать у тебя получалось куда складнее, чем оправдываться. Стану я тебе помогать, как же! Больно надо. Своим умом живи, раз такая выжига.

Горло сжимает спазм. Будто я не понимаю, что я дурнушка двадцати трех лет от роду и мое состояние мимолетно, недолговечно, каким, по сути, и является сахар. Случись беда, и все мои деньги растворятся в ней, как белые крупицы в воде. Только сладковатый привкус останется.

На меня было возложено столько надежд – а я их не оправдала. Ни одной!

– Я, конечно, могла бы тебя простить. – Голос тети выводит меня из ступора. – На первый раз.

– Могли бы?

– Уж сделала бы скидку на молодость да глупость. Историю эту можно замять тихо, без последствий. Мне, как понимаешь, скандал тоже ни к чему. Если обо всем узнает мсье Фурье… – Она возводит очи горе.

– Что же вы предлагаете?

– А вот что. Завтра я отправлю Олимпию с Мари не на обедню, а на заутреню. Что я, дура, им рассказывать? Мари теля телей, только прослезится, зато уж Олимпия вся в меня, достоинства не уронит. Если узнает, что я сажала ее рядом с рабыней, она мне вовек этого не простит. Знать девочкам ничего не нужно. Сами разберемся.

Ослепившая меня надежда тускнеет. Я пугаюсь ее слов.

– В девять утра пошлю за экипажем. Этой потаскушке как раз хватит времени пожитки собрать. Посадим ее, голубушку, в карету и пусть себе едет до ближайшего порта. Обратный билет я ей, так и быть, оплачу. Ты же должна вести себя как ни в чем не бывало, а завтра уговорить ее поехать в порт. Не знаю, как у тебя это получится, да и знать не хочу. Но если сделаешь все, как велено, я утаю правду от мсье Эверетта. Тоже тебе подыграю. Вот что еще учти: если после свадьбы ты вздумаешь вернуть ее в Лондон, чтобы она вращалась в одном обществе с моими дочерьми, я пущу письмо в ход. Квартеронка должна исчезнуть – и точка.

«Куда они увозят меня, Фло? Что со мной будут делать?»

– А если загодя разболтаешь о моем плане той девке, я вас обеих ушлю с глаз долой. А знакомым такое расскажу, что вас ни в один приличный дом не пустят даже с черной лестницы. – Сощурившись, тетушка сверкает на меня глазами.

Я чувствую себя утопающей, которой вместо руки протянули нож лезвием вперед. Хочешь жить – раскровени себе руку, нет – так и помирай. Но что мне остается? Обнять Дезире и вместе с ней пойти на дно? Или спасаться, но уже в одиночку?

– Ну, что приумолкла? – Тетя склоняет голову набок. Краешек фаншона подрагивает в воздухе. – Будешь держать язык за зубами?

Но я не готова дать ответ так скоро. Мне нужно подумать. Мне нужно выгадать время.

– Мне нужно помолиться, – смиренно говорю я.

* * *

В церкви Французской Богоматери на Лейстер-сквер непривычно светло и пахнет не ладаном, а свежей краской от панелей над алтарем. Сама церковь, рассчитанная в основном на эмигрантов, открылась полтора года назад. Большой орган здесь еще не установили, обходятся пианино, посему гимны звучат как-то слишком светски, словно те песенки, которые наигрывает Олимпия. Вздыхаю от облегчения, когда детский хор заканчивает практику, и регент распускает школьников по домам. Слышу, как он шаркает, спускаясь с хоров, а потом затихает где-то в недрах ризницы. Церковь остается в моем распоряжении до самой вечерни.

Стою на коленях около часа, а кажется, будто целую вечность. Ноги одеревенели, китовый ус корсета немилосердно давит на ребра, выжимая из меня вздохи – но не слова. Я могла бы тараторить литанию, пока от «miserere nobis» и «ora pro nobis»[29] не опухнет язык, но какой в том прок? Я же знаю, что никто меня не услышит. Мои молитвы, как плевелы, упадут на землю и не дадут доброго плода. Разве не так говорила Роза? До сих пор помню ее слова:

– Богу – Бондье – нет до нас никакого дела.

– Да как же это? – возмущалась я, причастница в белом кисейном платьишке. – Ведь он послал к людям своего единородного сына!

– А люди его распяли.

– Но ведь не просто так, а во искупление грехов!

– Всё верно, – соглашалась нянька. – Но после того случая Господь наверняка понял, как опасно с нами связываться.

Это утверждение я не решалась оспорить. Окружающие имели пагубную склонность открываться предо мною не с лучшей стороны.

– Но есть и Они, – утешала меня Роза. – Им не все равно.

– Получается, что Бог – это хозяин плантации, а Они – его надсмотрщики? – пыталась я объяснить ее теорию на доступном мне уровне, но аналогия выводила Розу из себя. Она хмурила брови, почти незаметные на черном морщинистом лбу.

– Нет, Они – не надсмотрщики! Потому что Они – за нас.

Они… Даже в этой церкви – чистенькой, аляповатой, точно литография в журнале мод – мне мерещатся древние лица. Они в каждой мраморной статуе, на каждом витраже. Соскреби белую краску с надалтарных панелей и увидишь черноту… Лики святых – лишь маски, за которыми прячутся Они. Так говорила Роза. Она много лгала. Но только не об этом.

Кто Они такие? – спрашивала я. Может, ангелы небесные? Силы и власти, престолы и господства, и эти… ну как их там… в общем, все девять чинов ангельских. А если не ангелы, то кое-кто похуже?

Загадочно улыбаясь – каждая ее улыбка казалась или загадочной, или недоброй, – Роза объясняла, что Они ни то и ни сё. Они просто есть в природе и были всегда. Они последовали за своими детьми, когда тех ловили, точно диких зверей, заковывали в железо и грузили в трюмы кораблей, где пленники задыхались от слез и от запаха нечистот. Они рыдали, глядя, как их детей заставляют плясать на палубе, чтобы за долгое плавание не усохли мышцы. Они раскачивались и царапали себе лица, если тех, кто отказывался плясать, засекали до смерти и сбрасывали в море на корм акулам. Тот мир, каким Они его знали, бился в корчах, и Они страдали вместе с ним. Горе и гнев ожесточили сердца. Из нежных любовниц и товарищей по охоте Они превратились в мстителей. Их слезы обратились в яд, песни – в проклятия, их ласковые ладони сжались в кулаки. Они стояли за спиной Макандаля, когда тот сыпал отраву в колодцы. Они плясали с мятежниками и лакали свиную кровь из чаш. А потом, когда стихали звуки битвы, Они вернулись, чтобы вырыть могилы павшим. Ибо никто не умрет, покуда Они не выроют ему могилу.

Мои глаза скользят по новенькой церковке. Кто этот бородач с огромным ключом? Святой ли Петр? Но я вижу, как бороздки ключа отъезжают от дужки, сам ключ вытягивается, пока не превращается в клюку. Скорбно поджатые губы кривятся в ухмылке. Нет, это папа Легба, привратник, хранитель тайн. Проложи мне дорогу, папа Легба, открой ворота, пусть я увижу в дорожной пыли следы босых ног и оттиски твоей клюки, возьми меня за руку и приведи к Ним. В награду ты получишь все острое, горькое и терпкое. Я ведь помню, как ты входил в мою няньку, и она начинала хромать, потому что ты выворачивал ей ногу в колене, а рабы охали и падали ниц при виде твоих чудес. Оседлай меня, папа Легба, я не боюсь боли.

Но ты меня не услышишь.

А этот святой в золотой тиаре и зеленом одеянии? Не клевер в руке привлекает мой взор, а змея под ногами. Дамбалла, белый змей мудрости. Когда он оседлывал Розу, она извивалась на полу, а сквозь стиснутые зубы прорывалось шипение, в котором мало кто мог разобрать слова. Мне даже казалось, будто ее зрачки сжимаются в щелки. Совета Дамбаллы испрашивают только в самых важных делах, но разве мое – не важное? Я бы вызвала тебя, Дамбалла, я бы накормила тебя рассыпчатым рисом и напоила парным молоком. Ты любишь все белое, я не забыла.

Но ты тоже меня не услышишь.

Вот два отрока, отличные друг от друга лишь цветом одежд. Святые Козьма и Дамиан – гласит извилистая надпись под витражом. Но мне-то лучше знать. Вспомните, близнецы Марасса, как мы с Дезире скручивали куколок из листьев кукурузы, потому что более других даров вам приятны игрушки. Неужели вы не придете нам на помощь? Ведь нас хотят разлучить.

Но вы молчите, как и все остальные.

Впереди торжественно белеет алтарь, а за ним Христос протягивает руку Богородице. О, Мария, отврати от меня лик, ибо я тебя недостойна. Вижу ли я тебя плачущей или счастливой, мне представляется Эрзули любящая и любимая. Тебе, Эрзули, открыто сердце моей сестры, ведь она, как и ты, любит переливы шелка и мягкое колыхание вееров, утопающие в глазури пирожные, ароматы, от которых кругом идет голова. Неужели ты за нее не заступишься? Я застелю атласом твой алтарь, окроплю его духами и поставлю для тебя хрустальную чашу с прозрачным липовым медом. В нем увязнут стручки ванили, коричные стружки и звездочки аниса.

Но даже перед этими дарами ты сможешь устоять.

Потому что я отдала себя одному из вас, отдала душу и тело, все, что есть у меня моего. И лишь он откликается на мой зов. Он всегда весел – точнее, он всегда навеселе. От него несет ромом и дешевыми сигарами. И сегодня суббота, его день.

«Три желания, Флоранс Фариваль. Как в сказке. Но следующая могила, которую ты выкопаешь, будет твоей».

За окном церкви сгущаются сумерки, а я так ничего и не придумала. Времени мне остается до завтрашнего утра.

23

Пожилая гувернантка из романа Чарльза Диккенса «Крошка Доррит».

24

Знаменитая битва франко-прусской войны, произошедшая 1 сентября 1870 года близ французского города Седан.

25

Уильям Юарт Гладстон (1809–1898) – государственный деятель, четырежды занимавший пост премьера-министра Великобритании.

26

Цитата из Ветхого Завета, Михей 6:8.

27

Женский головной убор в виде плоского чепца из кружев или кисеи.

28

Притчи 19:10.

29

Помилуй нас, молись за нас (лат.).

Невеста Субботы

Подняться наверх