Читать книгу Лукавый взор - Елена Арсеньева, Литагент «1 редакция» - Страница 8

История гусара Д.
(продолжение)

Оглавление

1812 год


Тот день, когда судьба почти свела бывших друзей, Иван никогда не забывал. Да и как забудешь такое?!

На партизанский бивак прибежал полураздетый, измученный, задыхающийся мальчишка и с трудом, задыхаясь, смог выговорить, что в их деревню, затаившуюся в глубине леса, пришли враги и начали грабить и убивать. Сеславин скомандовал отряду: «На́ конь!» – и приказал Ивану взять мальчишку в седло, но держаться с краю.

Понятно, почему. Когда пойдут в атаку, надо будет успеть ссадить его. В бою только детей не хватало!

В эту минуту Иван вспомнил, как полковник Делянов проворчал, неодобрительно на него глядючи, когда оба Державиных пришли к нему проситься зачислить их в полк:

– В бою только детей не хватало!

Впрочем, после первой же атаки он взял свои слова обратно.

– Тебя как зовут? – спросил Иван, подбирая поводья.

– Федька, – ответил мальчик, полуобернувшись. – А ты Ванька, я тебя помню. Ты с Катькой хороводился, ну да, с Катькой, вдовой Акима Кашина. Наши-то гусары, когда отступали, стали на ночлег в деревне, ну, Катька к тебе на сеновал и забралась.

Иван так и онемел. Ну и ну!..


Да, ее звали Катериной, ту молоденькую женщину, которая всего лишь полгода побыла замужем и овдовела, когда мужа лесиной придавило. Катерина была такая же юная, как Ванька Державин, но о жизни знала такое, чего он еще не изведал!

Еще летом, отходя от Витебска по старой Смоленской дороге, уже близко к Москве, полк Сумских гусар стал лагерем около большой деревни. Жители помогли им приготовить еду. И была среди женщин одна, которая всё стреляла, стреляла глазами в Ваньку, а потом, когда утихла суета, стала в сторонке, неотрывно на него глядя.

– Иди, чего сидишь? – шепнул Ваньке кто-то из старших, и он пошел к молодушке, каждую минуту боясь услышать за спиной циничный хохот, но нет – у костров царила тишина. Понимающая, сочувственная тишина!

Может быть, отец попытался бы его остановить, да он в карауле был. Поэтому Ванька ушел – и…

И как-то очень быстро у них с Катериной все случилось. Потом часто вспоминалось, как она завела в истоме глаза, как простонала: «Ох, сладко, милый ты мой миленочек, ох, сладко…» И ему было сладко, ох, сладко! Наверное, так бывает только в первый раз, особенно когда тебя обнимает юная красавица, и глаза ее сияют от счастья быть с тобой, целовать тебя, а волосы пахнут сеном… Ну а чем иным они могут пахнуть, если вы лежите на сеновале? Это был восторг – восторг первой встречи, счастливой встречи, и такую свободу Ванька почувствовал, когда они с Катериной разомкнули объятия! Он ловко владел саблей и уже убил немало врагов, но еще ни разу не владел женщиной, а теперь научился и этому. Он стал настоящим мужчиной, эта юная вдовушка освободила его от робости, от страха перед томлением естества, и Ванька уже чувствовал себя таким же взрослым и лихим, какими были все его полковые друзья – взрослые, лихие гусары, которые ласково, но все-таки с долей веселого презрения называли его мальчугашкой. А вот и не мальчугашка он отныне, вот и мужчина он теперь!..


Иван покачал головой! Значит, сейчас он снова увидит Катерину? И… и что случится между ними? Будет ли так же сладко, как в первый раз?

– С места марш-марш! – раздалась команда, и отряд пошел вперед на рысях.

– Ой, скореича! – взвизгнул, полуобернувшись к Ивану, Федька. Ветер рвал его крик и отбрасывал назад. – Скорей скакать надо! А то паны шибко лютуют! Все наши мужики тоже, вроде вас, в партизаны подались, за баб заступиться некому.

– Там поляки, что ли?! – крикнул Иван, и улыбка его превратилась в злобный оскал.

Ох и нашли себе союзников французы… Сами они были люты, но поляки лютее вдвойне! Когда наполеоновские войска только вошли в Москву, поляки из 5-го корпуса Понятовского первым делом ворвались в Кремль и забрали все трофеи, еще в 1612 году взятые Мининым и Пожарским у польских интервентов. Хотели уничтожить следы своих былых поражений, нанесенных русскими, которых теперь надеялись не просто разгромить, но вовсе уничтожить – как уничтожали беззащитных пленных: их поляки выстраивали в ряд и разбивали головы прикладами ружей, да так, чтобы мозг разлетался по сторонам.

Никто с такой безжалостной яростью, как поляки, не поганил русских православных храмов, не бесчестил саму веру русскую. В храмах конюшни устраивали, навозом их загаживая. Кого-то из священников связывали лицом к лицу и заставляли выпить рвотное. Кого-то, спутав руки и ноги, швыряли в горящие церкви. А монахинь до смерти доводили насилием. И плевались с отвращением, поднимаясь с их безжизненных тел и застегивая штаны: «Православна кобета не ест слодка!»[36]

Иван взвыл от злобы и так погнал коня, что вырвался к командиру. Тот сурово покосился:

– Державин, не ломай строй!

– Там поляки! В той деревне поляки!

– В галоп! – скомандовал Сеславин, который отлично понимал, что могут значит эти слова. – В галоп, марш!

Помчались так, что встречный ветер сразу сделался ледяным и начал вышибать слезы из глаз. Федька повернулся, уткнулся в грудь Ивану и вцепился крепче, но тут разнеслась команда Сеславина:

– Державин, ссади мальчишку из седла! Сабли наголо!

Иван, держа коня шенкелями, перехватил Федьку подмышками, свесился на сторону, опустил его на землю:

– Под копыта не лезь!

И помчался вперед.

Деревня показалась впереди, затянутая дымом; с той стороны доносились крики – такие страшные крики, что слышны были даже сквозь слаженный топот копыт.

– Атакуй! – взревел Сеславин.

Что было дальше, Иван не помнил, как всегда не помнил подробности сражений, в которых участвовал. Лишь изредка из серой дымной пелены выступали искаженные яростью или страхом лица врагов, но после меткого и сильного сабельного удара пропадали из глаз; слышались хриплые крики; топтались и взвивались на дыбы лошади; раздались два-три пистолетных выстрела…

Потом все утихомирилось.

Дым слегка рассеялся. Стали видны телеги, нагруженные мешками с капустой и репою, связанными за ноги курами и утками, незамысловатой крестьянской утварью: это польские маркитанты не успели увезти. Валялись на земле убитые и раненые вражеские уланы. Однако несколько все же успели уйти верхами.

– Становись цепью, гаси огонь! – раздался голос Сеславина, и Иван увидел, что бабы, мужики и несколько гусар торопливо протянулись цепью к колодцу, передавая друг другу полные бадейки и ведра: из щелей большого сеновала дым.

– Державин, помогай заливать! – крикнул кто-то, и Иван тоже принялся хватать ведра, забегать в сарай и выплескивать воду на тлеющее сено.

Наконец все залили, пожара можно было не опасаться. Иван стащил кивер со вспотевшей головы (забыл о нем в пылу работы) и вышел из сарая.

Продымленный уличный воздух показался удивительно свежим. Иван стоял улыбаясь, протирая запыленные глаза и вытряхивая сено из волос, как вдруг кто-то взвыл за углом сарая страшным голосом, какая-то баба, и целый хор голосов подхватил этот вой.

Стало жутко.

«Наверное, нашли кого-то убитого из своих», – подумал Иван, не двигаясь с места: тела мирных людей, сгубленных войной, заставляли его сердце сжиматься такой болью, что трудно было ее вынести. Погибшие гусары, артиллеристы, пехотинцы – да какие угодно военные! – исполняли свой долг, знали, что лучше нету доли, чем за Родину в бою пасть, а безвинные, мирные люди…

Сеславин вышел из-за угла и поглядел на Ивана измученными, красными глазами:

– Помню, наш партизан Сашка Фигнер рассказывал, как поляки девок наших бесчестят, их на стенах храмов распиная, а я не верил в такое зверство. Не могу, не могу на это глядеть, слышать не могу, как мать воет: «Катеринушка моя, деточка!»

Сеславин осекся, отвернулся.

Ивана словно бы насквозь прохватило стужей страшного предчувствия. Бросился за угол – да и замер, увидев женщину, распятую на той стене сеновала, которую не успел тронуть огонь. Рубаха ее была задрана и приткнута к телу саблей с такой силой, что из груди торчала только рукоятка оружия, пронзившего тело и вошедшего в щель между бревнами. Раскинутые в стороны руки были пробиты кинжалами, поэтому тело не заваливалось вперед, – только голова безжизненно опустилась на грудь. Концы светлых длинных кос были почему-то черны.

Какая-то женщина билась на земле, в луже крови, которая натекла из распятого тела.

Только сейчас Иван понял, что косы были окровавлены…

– Видишь, что с твоей Катькой поляк сделал? – пробормотал кто-то рядом, и, опустив глаза, Иван увидел того мальчишку, который прибежал к партизанам за помощью.

Понадобилось некоторое время, чтобы вспомнить, как его зовут.

– Федька, покажи мне, кто виновник, – сказал Иван тихо.

– Да я не знаю, – сквозь слезы выговорил мальчишка. – Я ж к вам за подмогой побежал. Вот у дела Грини спроси, он небось видал.

Федька махнул куда-то в сторону и пошел поднимать бьющуюся на земле, рыдающую женщину.

Иван обернулся к старику в обгорелом тулупчике, который стоял опершись на клюку, угрюмо глядя на пленных поляков.

– Кто это сделал? – прохрипел Иван, дергая крючок доломана на горле.

– Долговязый такой шляхтёнок, бешеный совсем, – сипло пробормотал старик. – Начал Катерину лапать, она его руку отбила. Он: чего, дескать, кочевряжишься, мы Смоленск взяли, Москву взяли, неужто думаешь, я тебя не возьму? А Катюшка ему: вы и Москву потеряли, и Смоленск потеряете, а я лучше умру, чем с тобой лягу. А он: ладно, тогда постоишь. Схватил ее, к стене швырнул, да и приколол саблей. Откуда только силища в таком долговязом да тощем взялась?! Одну руку ее своим ножом к бревну прибил, другой взял у кого-то, а потом… – Он говорил уже с трудом. – Прочие ляхи тоже над девками наохальничали, но чтоб такое!.. Да небось злое татаровье так над Русью не измывалось, как этот шляхтёнок!

– Где он, покажи его! – потребовал Иван, однако дед Гриня только за сердце взялся да и сел прямо на землю, тяжело дыша, не успевая утирать слезы.

Иван вынул саблю из ножен и медленно подошел к пленным, которые при его приближении сползлись друг к другу теснее, смотрели с ужасом.

– Кто из вас такое лютое, бесчеловечное душегубство сотворил? – спросил, не узнавая своего голоса. – Если он сознается, я его одного зарублю, а остальных не трону, в плен пойдут. Будете молчать – поубиваю к чертям всех. Руки-ноги буду рубить, чтоб криком вы изошли да в муках сдохли.

Кто-то из поляков принялся громко молиться на латыни, Кто-то принялся просить о пощаде, а еще один прорыдал отчаянно:

– Да некому тут сознаваться! Это Каньский натворил, да только он удрать успел!

Эта фамилия заставила Ивана вздрогнуть.

– Каньский? – повторил он. – Какой? Юлиуш Каньский?

Этого не могло быть, он не мог угадать, но по тому, как выцвели глаза и лица пленных, словно смерть их уже взяла, Иван понял, что угадал.

– Говори же, Михал! – наконец прикрикнул немолодой поляк, видимо, старший среди прочих, с мучительной гримасой покоивший простреленную, окровавленную ногу. – Твой же кузен лютовал!

Прятавшийся за его спиной подхорунжий с обвязанной головой выполз на коленях вперед и устремил на Ивана умоляющий взгляд.

– Ванька, это Юлек натворил, – чуть слышно выдавил он. – Да, Юлек. Он в войну обезумел, он крови нанюхался, как бешеный волк-людоед, он…

– Михал?! – ошеломленно перебил Иван, внезапно узнав подхорунжего. – Михал Петшиковский? Да ты же в нашей русской армии служил, в Литовском…

И осекся, вспомнив, что Литовский уланский полк после восстановления Наполеоном Великого княжества Литовского попал в разряд самых ненадежных в российской армии, увеличилось дезертирство из него. К Бородинскому сражению в полку осталось около половины штатного состава, причем среди потерь числились не столько погибшие, сколько дезертиры и пропавшие без вести.

Значит, и Михал Петшиковский был среди этих дезертиров и предателей. Ну да, каким еще мог быть кузен Юлека Каньского!

– Ванька, не казни нас, – взмолился Михал. – Мы хотели остановить Юлека, да он вне себя был, он бы нас всех поубивал.

– Да что ж ты брешешь, ляхов пес?! – жалобно закричал дед Гриня, с трудом поднимаясь. – Хотели они убивцу этого остановить, как бы не так! Бабы наши за вилы взялись, чтобы его отогнать, а эти, – он трясущейся в руке клюкой указал на пленных, – двух баб застрелили, а потом в заслон встали, чтобы другие не подошли близко, пока этот их волк бешеный Катюшку поганил! Умирающую Катюшку…

Иван посмотрел в лицо Михала, но увидел не его, а бывшего друга. Двоюродные браться были очень похожи: глаза одного были так же темны, как глаза другого, так же красиво изламывались их черные брови… и такое же подлое, предательское, лживое лукавство чудилось Ивану даже в слезах Петшиковского.

– Молись, Михал, – сказал он тяжело. – Молись и проклинай брата своего, и Наполеона своего, и бога своего латинского проклинай, что попустил вас на такое зверство. И вы все молитесь.

– Да не медлите, ляхи, с молитвой, – раздался голос рядом, и к Ивану подошел Сеславин. – Вручите души господу своему да в круг станьте. А ты, Державин, давай на́ конь.

Иван оглянулся. Гусары уже сидели в седлах, с обнаженными саблями, и Иван понял, что сейчас будет с пленными. На миг ему стало жалко – нет, не их! – а того, что не сможет сам-один, своими руками, убить их всех, всех до одного, этих нелюдей – убить так же, как они убивали русских пленных, – но тут же пришло то особое, леденящее душу, непоколебимое спокойствие, какое испытывает человек, свершающий справедливую месть.

– Ничего, Михал, – сказал он, взлетая в седло и по команде Сеславина вздымая саблю. – Не скучай! Юлека встретишь скоро.

Иван с размаху опустил тяжелое лезвие на голову Петшиковского. Рядом свистели сабли – вершили казнь врагов другие гусары.


Отныне в каждом встреченном поляке Иван Державин видел бывшего друга – и без раздумий кидался в бой. Но не дано ему было знать, как сложится его судьба и когда он сойдется вновь с Юлиушем Каньским.

36

Православная баба не сладкая! (польск.).

Лукавый взор

Подняться наверх