Читать книгу Сандаловое дерево - Элли Ньюмарк - Страница 4

Глава 2

Оглавление

За многие десятилетия сырость повредила едва ли не всю страницу. Я взглянула на дату – господи, этой вещи почти сто лет. А имена – Фелисити и Адела – такие милые, такие очаровательно викторианские. Судя по всему, Фелисити жила в Индии (в этом бунгало?) и Адела писала ей из Англии.

Я невольно оглянулась через плечо и улыбнулась: какая глупость. Ни Мартину, ни кому-то еще нет никакого дела до того, что я читаю старое письмо. А пиратом с награбленной добычей я чувствую себя только из-за того, что нашла письма спрятанными в кирпичной стене.

В комнате никого не было. Хабиб еще не пришел, а Рашми сплетничала на улице с соседями. Я прислушалась – объявшую дом тишину нарушал только невинный голосок Билли. Мой пятилетний сын катал по веранде Спайка в своем «Ред флайере».

Игрушечного песика, в полном ковбойском снаряжении, Билли подарили по случаю пятого дня рождения вместо настоящей собаки. Держать собак в нашей чикагской квартире не разрешалось, и Спайк стал своего рода компромиссом. Мы с Мартином раскошелились на самого лучшего из всех, что смогли найти, – задиристого йоркширского терьера с жутковатыми стеклянными глазами и в черной фетровой ковбойской шляпе. Еще на нем была красная в клетку рубашка, джинсы и кожаные сапожки с острыми носами. Билли его обожал.

Но в Масурле этот лихой ковбой напоминал о той беспечной американской жизни, от которой мы оторвали Билли, и я, глядя на него, каждый раз чувствовала себя виноватой перед сыном. В Индии нам было одиноко – поверьте, такого не ждешь от страны с полумиллиардным населением, – и Спайк был для Билли единственным другом. Мой мальчик разговаривал с ним, как с настоящей собачкой, что беспокоило Мартина: вполне ли такое нормально? Но я, даже если бы знала, что игрушка доставит какие-то проблемы в будущем, ни за что бы не отняла у сына Спайка.

Я развернула второй лист и обнаружила подпорченный влагой рисунок – женщина в юбке-брюках и тропическом шлеме верхом на лошади. Мартин рассказывал, что в 1800-х англичанки ездили верхом в специальном дамском седле, и я подумала, что вижу либо карикатуру, либо одну из немногих возмутительниц общественного спокойствия, бросавших дерзкий вызов тогдашним нравственным устоям. Я внимательно изучила рисунок. Лицо у всадницы было юное, с тонкими чертами, ничем особенным не примечательное, а улыбалась она так, словно знала нечто такое, чего не знал больше никто. Поводья она держала с небрежной уверенностью. Глаза прятались в тени от козырька шлема, и судить о характере приходилось только по смелому костюму, гордо вздернутому подбородку и не по годам мудрой улыбке. Я развернула еще несколько в разной степени пострадавших от сырости страничек, выхватывая там – слово, там – фразу.


Письма были личными, и, придумывая, чем заполнить пропуски, я будто заглядывала без приглашения в чужую жизнь. Пришлось напомнить себе, что письма датированы 1855 годом и те, кого они касаются, давно уже не имеют ничего против. И все же я бросила опасливый взгляд на заднюю дверь. Ни озабоченный Мартин, ни беззаботная Рашми не проявили бы к письмам ни малейшего интереса, но оставался еще загадочный и непонятный Хабиб. Он не говорил по-английски, и я могла только гадать, что у него на уме. В его присутствии мне всегда было немного не по себе, но, с другой стороны, я могла положиться на его поварские способности, и он пока еще не отравил нас своим огненным карри.

При всем моем недоверии к подозрительным угощениям, предлагавшимся в поезде, дома мы с Мартином решили перейти на местную кухню. Индийские повара уже давно готовят английские блюда, которые презрительно называют нездоровой пищей, но муж убедил меня, что гораздо интереснее есть карри, чем учить индийца готовить мясной пирог.

– Либо ты будешь давать уроки кулинарии повару, который не знает английского, либо мы будем есть исключительно пастушью запеканку и бланманже. – Он состроил гримасу, и мне ничего не оставалось, как признать его правоту. – В любом случае ингредиенты будут те же, с того же рынка и приготовлены тем же поваром, а как они приготовлены и чем приправлены, не так уж важно, – резонно рассудил Мартин, чем подвел под этим вопросом окончательную черту.

К несчастью, блюда у Хабиба получались такими острыми, что все вкусовые тонкости сгорали в обжигающем пламени специй. Даже Мартин, сторонник местной кухни, говорил, что еду в нашем доме нужно не только проглотить, но и пережить. Однажды вечером, глядя на козье карри, Мартин погладил живот и смущенно пробормотал:

– Знаю, мы договорились, но нельзя ли сделать так, чтобы волдыри оставались не после каждого блюда?

Он вздохнул, а я сочувственно кивнула. Наверно, в тот момент мы оба не отказались бы от небольшой порции «нездоровой» английской пищи.

Я попыталась было обратить внимание Хабиба на чрезмерную остроту чили – обмахивала рот, пыхтела и глотала холодную воду, – но наш молчаливый лысый коротышка с бесстрастными глазами лишь качал головой. На Востоке этот жест может означать что угодно, и европеец или американец никогда не поймет все оттенки его значения. Он может означать и «да», и «нет», и «может быть», он может означать «я рад» или «мне безразлично», а иногда и что-то вроде «да-да, я вас слышал». Все зависит от контекста.

Я перебрала письма, отмечая на каждом разрушительные следы времени и климата. Какая досада! И какое тягостное место! До приезда сюда я надеялась, что культурная изоляция подтолкнет нас с Мартином друг к другу, но этого не случилось. Индия предстала перед нами страной непостижимо сложной – не источником древней мудрости, но клубком загадок и религиозно-культурных противоречий.

Кстати, о противоречиях. На Мартина Индия повлияла странным образом, сделав из него бесшабашного параноика. Он по-прежнему отказывался носить головной убор и только отмахивался, когда я предлагала ему помазать красный обгоревший нос маслом календулы. Проводя опросы и выясняя мнение индийцев о скорой независимости от Великобритании, он обходил туземные кварталы Симлы и гонял на открытом «паккарде» по разбитым местным дорогам, навещая далекие деревушки. Когда я просила его не забывать об осторожности, он только смеялся: «Я прошел войну и могу о себе позаботиться» – и, беспечно насвистывая, уходил из дому.

Но каждое утро, застилая постель, мне приходилось разглаживать сбитую в беспокойном сне простыню. Я не знала, снится ли ему Германия или Индия, но знала: что-то сжигает его изнутри.

Другой приметой беспокойства были его возмутительные двойные стандарты. Даже отправляясь в далекие деревни, Мартин предупреждал, чтобы я не уходила далеко от дома. Меня это раздражало. Не терплю, когда указывают, что можно делать, а чего нельзя, и, когда такое случалось, я становилась в позу и напоминала мужу, что мы в Индии, а не в Германии, но и Мартин тоже становился в позу и говорил, что я не понимаю, о чем веду речь. При любом упоминании о Германии в его голосе прорезались опасные нотки, и я неизменно отступала.

Я развернула последние листки и тихонько ахнула. Листки, лежавшие внутри, сохранились в целости и сохранности, потому что внешние сыграли роль абсорбента.

От Фелисити Чэдуик

Калькутта, Индия

Январь 1856


Дорогая моя Адела, глупая ты гусыня!

Ты, должно быть, уже получила мои письма с Гибралтара и из Александрии и знаешь, что я не погибла в морских пучинах. Ужасно скучаю по тебе, но все равно, так приятно вернуться в Индию. Как бы я хотела, чтобы ты была сейчас здесь, рядом со мной.

Приезд в разгар Сезона обернулся для меня ужасной скукой – душными гостиными, бесконечными обедами и танцами с одними и теми же унылыми ритуалами ухаживания в исполнении одних и тех же в равной степени измученных одиночеством мужчин и отчаявшихся женщин, одинаково глупеющих от римского пунша. Я взяла за обыкновение сообщать занудным, старомодным джентльменам о том, что вовсе не против выпить и покурить, и предупреждать непристойных сквернословов, что они имеют дело с преданной исследовательницей Библии. Тебя это шокирует? Маму это ужаснуло бы, но до сих пор мне удавалось счастливо избегать каких-либо предложений, а значит, мой план работает. Родители озадачены тем, что у меня так мало предложений, я же храню молчание, предпочитая притворяться, что не понимаю, в чем дело. Жду не дождусь марта, когда мы отправимся в горы, и тогда я вырвусь на свободу – вдалеке от городов, на лоне дикой природы, предоставленная самой себе. Я прослышала об одной не испорченной цивилизацией деревушке под названием Масурла и вдохнула воздух свободы. Я счастлива вернуться в Индию, но толпа слуг, которые все время нас окружают, воскрешает в моей памяти тревожащие воспоминания. Как-то, когда мне было лет шесть, я случайно заскочила в душную кухню, которая находилась за нашим домом в Калькутте, и увидела там мою няню Ясмин, которая стояла, склонившись над медленно кипевшим на огне котлом. Меня это удивило, потому что Ясмин была индуисткой и обычно избегала заходить на кухню, которую считала нечистой. Это было то место, где наша повариха-мусульманка готовила мясо, в том числе и говядину. И все же Ясмин пришла туда.

Мне хотелось взять на кухне немножко чата из гуавы, а получилось так, что я застала Ясмин, когда она вынимала руку из погребальной урны, сделанной из лунного камня. Она медленно повернула голову в мою сторону и взглянула на меня, свою молодую госпожу – маленькую леди, – вынимая из урны щепотку пепла. Некоторые индуисты под влиянием чувств хранят у себя немного пепла своих дорогих любимых. Эту урну из лунного камня я видела в руках Ясмин неделей раньше, когда она, вся в слезах, возвращалась с церемонии кремации Викрама. Викрам был одним из наших многочисленных носильщиков, и мне он запомнился лежащим на помосте, укрытым ковром из бархатцев и роз, подготовленным к кремации. Я вопросительно смотрела на Ясмин, ее рука замерла над котлом с готовящимся рагу, пальцы сжимали щепотку пепла Викрама.

Зная, что я ни за что не стала бы ее предавать, моя любимая няня Ясмин разжала пальцы, позволив пеплу просыпаться в котел. Я наблюдала за тем, как он опускался в котел, смешиваясь с нашим обедом. Она улыбнулась мне, и я ответила ей улыбкой. Ясмин будила меня по утрам поцелуем и пела песенку на ночь. Она подарила мне одеяло, сшитое из лоскутков сари, которое я потом забрала с собой в Англию. Одеяло хранило запах пачули и кокосового масла, которыми пахла Ясмин. А помнишь, как сердилась твоя мама, когда я старательно прятала его от стирки? Я просто не могла допустить, чтобы мыло уничтожило те запахи; это было бы равносильно новому расставанию с Ясмин.

Я смотрела, как Ясмин размешивает ложкой с длинной ручкой рагу; потом, ласково подмигнув, она положила мне целую горсть чата из гуавы.

Это была наша тайна, и я, даже не понимая сути происходящего, была рада разделить ее с Ясмин. В конце концов, мне было тогда всего шесть, я была одинока и приучена к тому, что кругом много такого, чего я не понимаю. Я не понимала, почему коровы останавливают уличное движение или почему отец надевает белую лайковую перчатку, наказывая слуг, когда чем-либо недоволен. Не могла понять мать, имевшую обыкновение давать слугам большие дозы касторового масла в качестве наказания и не разрешавшую слугам подходить к ней ближе чем на вытянутую руку.

Однажды она забылась и позволила себе опереться на плечо Викрама, когда поднималась в паланкин. И тут же, с отвращением фыркнув и отдернув руку как от огня, поднялась самостоятельно. Казалось, что Викрам ничего не заметил, но лицо Ясмин омрачилось. А несколькими неделями позже, когда Викрам внезапно умер, Ясмин подмешала его пепел к нашей еде. Я думала, что так она подшутила над моей матерью.

За обедом в тот вечер слуга расставлял на столе тарелки, наполненные ароматным рисом и рагу из мяса куропатки. Отец и мать отправляли в рот оскверненное мясо и тщательно его пережевывали. Как всегда, мать элегантно промокнула уголки рта, а отец прижал к усам накрахмаленную дамастовую салфетку.

Я помню, как задерживала во рту кусочки рагу, как трогала их языком, стараясь ощутить на языке что-то вроде песка или какой-нибудь посторонний привкус, но ничего подобного не было. Я знала, что Викрам в моем обеде, но мне было всего шесть, и я ничего не имела против. Он был одним из моих любимых носильщиков. Мне нравилось смотреть, как он дурачится в саду, жонглируя бананами и смеясь так, что открывались неровные зубы, а тюрбан сбивался набок. Я не знала, отчего он умер, но Ясмин говорила, что после смерти он превратился в стрекозу и что она хранит частицу его пепла в урне из лунного камня, чтобы он всегда был рядом с ней. Позже мне стало понятно, что, возможно, Викрам был ее мужем.

Я ела и размышляла над тем, какую часть Викрама, возможно, перевариваю в этот момент. Я думала о его проколотых мочках ушей, изуродованном мизинце и крючковатом носе. А может быть, в той щепотке пепла, что Ясмин подмешала в еду, было чуть-чуть от савана, но мне так хотелось надеяться, что нет. Мне хотелось проглотить частичку Викрама, потому что я так скучала без него.

Ты же не считаешь, что я чудовище, Адела?

Когда мы переезжали из малого дома в большой на Гарден-Рич-роуд, Викрам был в числе носильщиков, сопровождавших нас с мамой. Я отодвинула занавеску паланкина и вдохнула запах индийской улицы – запах дыма, специй и чего-то еще, что не могла бы определить, – первое время меня очень занимала мысль о том, из чего же складывается этот очень характерный запах. Позже, уже у ворот нашего нового дома, я посмотрела на мать и потянула носом. Она поджала тонкие губы и покачала головой. «Готовят, сидя на корточках, – сказала она, передернувшись от отвращения. – Женщины сидят на корточках в грязи и готовят пищу. – Она презрительно фыркнула: запах раздражал ее. – Ты должна понять, что эти люди предпочитают жить на улице».

Но, Адела, то был не только запах готовки, а еще и запах горящих коровьих лепешек и погребальных костров – дух нищеты и скорби. Каждый день я видела похоронные носилки, на которых лежали изможденные, коричневые тела, осыпанные живыми цветами. Отец отворачивался при виде этих процессий. «Несчастные цветные, – говорил он с жестокой улыбкой. – В любом случае затягивать это ужасное существование бессмысленно».

Разве это не печально? Они живут и умирают, а мы даже не замечаем этого. Нам даже не дано распознать их в нашей пище. Но ведь они знают об этом! После возвращения в Индию мне приходилось слышать рассказы о поварах, которые подсыпают молотое стекло в пищу своим господам. Они знают.

Я ни разу не вспомнила о «шутке» Ясмин, пока как-то вечером нам не подали на обед рагу из куропатки. С первым же кусочком откуда-то из глубины моего естества всплыло воспоминание о другом рагу, приправленном человеческим пеплом. Я обвела взглядом комнату, в которой наши носильщики стояли по одному за спиной каждого из нас, застыв навытяжку с бесстрастными лицами. Лица не выразили ничего даже тогда, когда отец пустился рассуждать о политике – о религиозных распрях и зреющем среди сипаев недовольстве. Отец может кипятиться сколько угодно, а я люблю Индию и собираюсь жить здесь, но только так, как считаю нужным сама. Я не стану выходить замуж, мне хочется приносить пользу. Когда мы уедем в горы, та ежегодная рента, которой я располагаю, позволит оплачивать непритязательное бунгало неподалеку от Масулы. Я так одичаю, что мама не пожелает иметь со мной ничего общего.

Жду не дождусь!

Твоя сестра в радости,

Фелисити

Письмо так и не было отправлено. Я отложила его и задумалась. Человеческий пепел в рагу? Мне вспомнилась посвященная ритуальному каннибализму статья в «Нэшнл джиографик», в которой говорилось о духовном смысле этого действа, связанного с верой в бесконечность бытия и переход силы. Сожаления и неприятия в тех краях заслуживал вынужденный каннибализм. Поведение Ясмин не соответствовало каннибализму в строгом смысле, но в нем было что-то родственное ему, что-то, для чего у меня еще не было названия. Человеческий пепел в рагу и плевок раба в мятный жулеп своего господина – не одинаковы ли они по сути?

Каннибализм или нет, но вера в то, что пища, которую мы едим, есть вопрос не только физический, глубоко укоренилась в человеческой душе. Ритуальный каннибализм есть подтверждение потребности человека потреблять то, чего он сильно желает, – атавистическое притяжение, как шум моря, – а в религиях, которые допускают символическое поедание тела и питие крови, звучит эхо давних примитивных обычаев. В желании напрямую поглотить силу, любовь, прощение и все-все желаемое нет ничего противоестественного. Я подумала, что если бы Мартин умер, щепотка его пепла в пище, возможно, принесла бы мне какое-то облегчение. «Нет, Фелисити, ты не чудовище», – прошептала я.

Индия, 1856 год… Я порылась в памяти. Напряжение между индусами и мусульманами существовало давно, но упоминание о «зреющем среди сипаев недовольстве» отозвалось неясным воспоминанием о некоем антибританском выступлении из школьного урока по всемирной истории. Детали случившегося стерлись из памяти.

Я подошла к кирпичной стене и еще раз заглянула в темный проем – не пропустила ли что.

Нет, ничего.

Проверила, не шатается ли какой-то другой кирпич.

Нет.

Стоя посреди кухни с письмом в руке, я смотрела в сияющее чистотой окно. Солнце уже клонилось к белоснежным пикам Гималаев. Я знала – через несколько часов они вспыхнут медью, а потом погаснут, погрузятся в сиреневую тень. Мне нравилось наблюдать за этим переходом, но все происходило буквально в считанные минуты: ночь в Индии спускается быстро. В какой-то другой день этот короткий спектакль мог бы навести меня на мысли о скоротечности жизни, но не в тот, когда письма столетней давности одним своим существованием утверждали противоположное.

Я снова сложила листки, перевязала их той же лентой и уже собиралась сунуть в кухонный шкафчик, но в последний момент остановилась. Письма определенно заслуживали большего. Большего внимания, большего уважения. Может, положить их в ящик столика в гостиной? Нет, слишком уж на виду.

Раньше, до войны, я бы, наверно, разложила письма на кухонном столе, торопясь показать их Мартину. Тогда мы делились радостью легко, как и дыханием, и мне казалось, что так будет всегда. Но после войны все изменилось, и теперь, постоянно наталкиваясь на неуступчивую замкнутость мужа, я решила, что находку, пожалуй, лучше скрыть. Его угрюмое безразличие лишь омрачило бы мой маленький праздник. В присутствии Мартина меня как будто всасывала какая-то черная дыра, я почти физически ощущала ее притяжение. Я устала от безразличия, которым он, как холодным душем, гасил мой энтузиазм, устала разгонять его депрессию притворным весельем. На такую почву хорошо ложатся семена горечи и отчужденности, и как ни старалась я не дать им ходу, они пустили ростки, поднялись и расцвели. Моя скрытность стала ответом на его замкнутость; уравновешивая его отстраненность, я впала в безрассудную привычку не распространяться, не делиться, держать все при себе.

В конце концов я положила письма в ящик с бельем, между шелковыми трусиками и атласным бюстгальтером. Там было их место. Они стали моим интимным достоянием. Я еще не знала, кто такие Фелисити и Адела, но уже хотела держать их при себе, охранять и защищать. Пусть Мартин хоть головой о стенку бьется – они теперь мои. Я погладила свое сокровище и задвинула ящик.

Сандаловое дерево

Подняться наверх