Читать книгу Сандаловое дерево - Элли Ньюмарк - Страница 6
Глава 4
Оглавление1938
В первый раз я увидела Мартина в кампусе, где он лежал под старым вязом, и учебники по истории валялись вокруг, как опавшие листья. Мы посмотрели друг на друга, даже задержали взгляды чуть дольше обычного, но никто ничего не сказал.
Поначалу Мартин показался мне темнокожим – возможно, из-за непослушных, растрепанных черных волос, слегка вьющихся и совершенно не в стиле того времени, или, может быть, из-за оливковой кожи и черных глаз. Но для цветного у него были слишком тонкие черты. Одевался он, скорее, практично, чем стильно, а очки добавляли ему сходства с каким-нибудь ученым. Тем не менее я нашла его потрясающе стильным и частенько сворачивала с дорожки, чтобы пройти под вязами. Химия работала беззвучно, ничем себя не выдавая, но в 1930-е «хорошие» девушки никогда не делали первый шаг. Если принять во внимание застенчивость и робость Мартина, то не стоит удивляться, что мы проходили мимо друг друга, не решаясь сказать ни слова.
Я лишь недавно закончила школу для девочек, называвшуюся Школой Непорочного Зачатия, – я называла ее Школой Ошибочного Восприятия, – и еще ни разу не влюблялась. В колледже примыкала к платоническим группам, но по ночам, когда меня подхватывал поток эротических видений и снов, объектом желания всегда был тот смуглый темноволосый парень под вязами.
Я получала стипендию – отец не смог бы оплачивать мою учебу в университете Чикаго – и собиралась изучать астрономию, поскольку горела желанием подобраться к космическим загадкам. Меня называли «одаренной», что накладывало определенную ответственность, заставляло быть требовательной к себе, но ответственность была не бременем, а привилегией. Я хотела учиться, хотела вносить свой вклад, и жизнь, казалось, открывалась передо мной на всех направлениях. Я мечтала переехать в небольшую, но яркую квартирку, с интересными соседями, самодельными книжными полками и постерами в стиле ар-деко. Разрисовала бы по трафарету стены, раскрасила бы абажуры. Прошлась бы по благотворительным магазинам, поискала зеленые стеклянные подставки для книг, какие-нибудь интересные штучки вроде старого французского барометра или бакелитовой стриптизерши с веерами. Может, попался бы даже геометрический коврик по сходной цене. Я мечтала о богемной квартирке, пещере, как тогда говорили в колледже, но все выходило слишком дорого, да и отец бы только беспокоился, так что приходилось довольствоваться тем, что есть.
Таким, излишне, на мой взгляд, заботливым, отец стал после смерти матери. Она умерла, когда мне едва исполнилось восемь, но я помню, что у нее были золотисто-каштановые волосы и ее руки пахли кремом «Пондс». Помню ее глухой, хрипловатый голос – «Дэнни, малыш». Помню, как она, уже мертвая, с раскрытыми удивленно глазами, лежала на кровати. Помню захвативший меня темный шквал эмоций. Нам и в голову не приходило, что астма может убить. Даже когда мать задыхалась у нас на глазах. Ни похорон, ни поминок я не помню – только тот момент, когда ее опустили в землю, в глубокую яму. Вот тогда я и расплакалась. И отец тоже.
Ее смерть еще крепче связала нас с отцом, как будто выковала новую, прочную цепь, как будто, держась друг за друга, мы могли и мать удержать среди живых. Вот почему после школы я поступила в колледж и нашла подработку в «Немецкой булочной Линца», недалеко от кампуса. После занятий я отключала в себе растущего молодого ученого и принимала роль смиренной Fraulein, рабочей пчелки в белом, с кружевами, передничке, одной из четырех молодых женщин, жужжавших над яблочным пирогом. Наши циклы прекрасно синхронизировались с лунными, а разговоры ограничивались местными сплетнями и шварцвальдским тортом.
Булочная Линца имела что-то общее и с гаремом, и с монастырем, и в такой вот атмосфере, пахнущей дрожжами и сахаром, я мечтала о темноволосом парне под вязами, пока однажды, оторвавшись от кассового аппарата, не увидела его прямо перед собой. Мой принц указывал на еврейский ржаной хлеб. Теплая волна разлилась по лицу и выплеснулась на грудь. «Привет», – сказала я, «Привет», – сказал он, и мы оба застыли как два идиота. «С вас десять центов, сэр», – вмешалась туповатая Кейт. Он достал бумажник, расплатился и, вроде как не придумав ничего лучшего, ушел. Но на следующий день вернулся и потом стал приходить каждый день. Нет, правда, столько ржаного хлеба просто не съесть. Каждый раз, когда он появлялся, я летела к нему сломя голову. В конце концов мы познакомились.
– Эвалин? Необычное имя, – сказал он.
Я пожала плечами:
– Ирландское.
– Красивое. – Он подтянул повыше очки. – И тебе идет.
Я снова покраснела. Господи, какое позорище. Потом он пригласил меня погулять в субботу вечером, и у меня голова пошла кругом.
Та суббота… Я надела мягкое, нежно-серое платье – мало того, что оно повторяло все мои движения, так еще и волосы мои на его фоне отливали медью – и чувствовала себя какой-то тропической рыбкой. Увидев меня, Мартин в первый момент опешил, уставившись как дурачок, а потом расцвел улыбкой во все лицо.
Мы пошли в кино и держались за руки – да, понимаю, сейчас это звучит так банально. Сегодняшние молодые люди думают, что это они изобрели секс, и предаются ему с беззаботной развязностью. Никто уже не держится за руки, эта форма прелюдии вышла из моды, но мне их просто жаль. Сидеть часами, касаясь друг друга только руками, когда каждое движение пальцев намекает, предлагает что-то; сидеть, следя за упавшей на воротник прядью, стараясь не отстать от происходящего на экране и одновременно вслушиваясь в шорох ткани, уносясь в мечты, сдерживая желания, что набирают силу и требуют выхода… да, вот это и есть прелюдия.
Не помню, какой шел фильм, но мы смеялись на одних и тех же эпизодах и замирали в одни и те же мгновения. Когда зажегся свет, мы посмотрели друг на друга уже по-другому, с узнаванием – так вот ты какой.
Потом мы отправились в «Паб Дарби», где мой отец каждый субботний вечер играл на скрипке, и я представила их друг другу, моих мужчин. Мартин, такой серьезный и вежливый, пожал папе руку и выдвинул для меня стул. Отец обнял меня и оценивающе посмотрел на моего кавалера, а когда Мартин отошел за пивом, спросил:
– Кто его родители?
– Он – еврей, пап.
Отец задумался, как бы взвешивая чужеродность Мартина и его статус студента колледжа. Не думаю, что он смог бы понять разницу между историком, историком-обществоведом и неистовым дервишем, но Мартин в его глазах был парнем с образованием, одним из тех, в расчете на кого он и отправлял меня в чудной, с его точки зрения, университет. Он просто не рассчитывал, что мне попадется еврей.
В тот вечер папа уже не подсаживался больше к нам, он только играл. Выкладывался полностью, пристукивая в такт ногой, пел песни – страстные, про то, как ирландцы сражались с англичанами, и залихватские, с присвистами и гиканьем, застольные, что горланят за столом, когда порядком наберутся. Папина музыка – это всегда искры и пламя, джига и звонкий стук каблуков. Я выросла под эту музыку и любила ее, но опасалась, что Мартину, предпочитавшему Баха, она может показаться немного шумной и резкой.
В зависимости от точки зрения мы с Мартином могли быть как идеально сбалансированной парой, так и совершенно не подходящими друг другу одиночками. Мрачный красавчик, натура слегка меланхолическая, Мартин часто говорил, что настроение у меня меняется, как апрельская погода, что смех безудержный, а когда я улыбаюсь, ямочка на левой щеке превращает меня из невинной инженю в опасную кокетку. Он был серьезен, я – ветренна; я была непредсказуема, он – традиционен. Узнав, что он еврей, я стала думать, что его лицо и темперамент выкованы предками в черных одеждах, веками скитавшимися по гетто Центральной Европы. Оно, это лицо, уносило меня еще глубже в историю, к древнему Леванту, вызывая в воображении симпатичных кочевников, пересекавших песчаные пустыни с верблюжьими караванами.
В его доме, воображала я, все должно напоминать об извечных гонениях и преследованиях; комнаты заставлены темной мебелью и странными предметами культа с въевшимся запахом вареной капусты; молчаливая мать возится с фаршированной рыбой; лысый, с окладистой бородой отец в талите склонился над свитком Торы.
О евреях я не знала ничего, кроме тех ветхозаветных, невнятных и с душком подозрительности историй, которыми нас потчевали в Школе Ошибочного Восприятия. Некая потаенная религия, ермолки и покрывала, завывания и причитания над рассыпающимися свитками, кровавые ритуалы с участием младенцев и коз – и все это по субботам, когда католики играют в бейсбол и постригают лужайки. Я знала, что мои предки, кельты, во времена Моисея раскрашивали синим физиономии и выли на луну, но к нам с папой это не имело никакого отношения. Мы были нормальными, евреи – загадочными.
Вот почему меня так удивили Дейв и Рэчел. Я встретилась с ними однажды в воскресенье, у них дома, в Хайленд-парке, в комнате с завешенными коврами стенами, белой с розоватым оттенком мебелью и окном с видом на широкую лужайку. Дом они украсили сувенирами, собранными за время путешествий: бронзовой балериной работы Дега из Парижа – в кабинете, раскрашенной вручную гравюрой из Италии – в туалетной комнате, веджвудским портсигаром – на кофейном столике…
Рэчел преподавала живопись, и ее симпатичные акварели в подобранных со вкусом рамах висели по всему дому. Мягкие пейзажи и величественные марины оживляли стены, и во всех работах ощущался твердый, уверенный характер написавшей их женщины. Светло-пепельные волосы Рэчел искусно убирала за ухо, и ее кашемировые джемпер и кардиган никогда не морщились, если она садилась, изящно скрестив ноги.
Дейв, с элегантной сединой на висках и неизменно чисто выбритый, отличался крепким телосложением и внушительным, даже устрашающим, подбородком (вот, значит, откуда у Мартина эта ямочка, придающая ему сходство с Кэри Грантом). Подбородком человека, с которым принято считаться. Человек со средствами, он обладал учтивыми манерами, на фоне которых мой папа выглядел грубоватым провинциалом. Дейв встретил меня поцелуем в щеку, отчего я малость оторопела, и в дальнейшем частенько и без видимой причины похлопывал Мартина по спине. Выпускник Колумбийского университета, он терпел Средний Запад лишь потому, что Рэчел имела здесь возможность преподавать в Художественном институте. Сам Дейв преподавал английскую литературу в Северо-Западном университете.
Люди жизнерадостные и оптимистичные, они держали в бухте моторный катер «крис-крафт», на котором любили отдыхать в теплые солнечные деньки. Мрачный темперамент, столь часто оборачивающийся дурным настроением, впечатлительность, доходящая до паранойи, склонность к самоанализу, перерастающая в ненависть к себе самому, – все эти черты, развившиеся под прессом войны в кошмары, были присущи только Мартину.
Дейв и Рэчел были вежливы, но сдержанны, и я подумала, что, может быть, мой католицизм так же непонятен им, как мне их иудаизм. Пышность византийских мантий и песнопения на мертвом языке, трагедия мучеников, непорочное зачатие и распятие – все это при многочисленном повторении утратило первоначальный смысл и не производило должного впечатления. Я потеряла интерес даже к каннибальскому подтексту поедания тела и пития крови, с воскресной службы уходила, зевая от скуки, а эзотерические ритуалы воспринимала как нечто обыденное и нисколько не мистическое. Может быть, спрашивала я себя, то самое недоверие, что мой отец выражал в буйной ирландской музыке, пряталось и за безукоризненными манерами Дейва и Рэчел?
Рэчел приготовила обед. Я бы не удивилась, получив кусок печенки, но она подала жареного цыпленка, пухленького и сочного под хрустящей корочкой, приправленного эстрагоном, и свежий зеленый салат с кедровыми орешками. После обеда Дейв угостил нас «Гранд Марнье», разлив ликер по суженным кверху рюмочкам, а Мартин сыграл на пианино, блестящем черном «Стейнвее», подобного которому я не видела ни в одном доме. На табурет он сел как человек, готовящийся к молитве, – спина прямая, голова склонена – и на мгновение, переполненный эмоциями, замер над клавишами, а потом сыграл Моцарта и, кажется, Шопена. Играл Мартин чудесно, легко и проникновенно, с трогательной нежностью и пронзительностью.
После того как Мартин сыграл для меня, мне захотелось поделиться с ним своей страстью. Сомнительно, что чье-то сердце растает от лекции по гравитации, но я верила, что смогу тронуть его душу.
Однажды, в начале мая, мы договорились встретиться в Пуласки-парке.
– Сегодня в десять вечера приходи к солнечным часам за манежем. – Я приняла развязную позу и улыбнулась.
Мартин тронул ямочку на моей щеке:
– И что же задумала медноволосая шалунья?
– Просто приходи.
Зимы в Чикаго долгие и суровые, но к концу апреля последние снежные корки уже растаяли и город омыли весенние дожди. Майские вечера теплы и приятны: ветер потерял свои ледяные зубы, и нежные бризы приносят ощущение приятной свежести.
Я пришла в парк пораньше и стояла на лужайке за манежем, наслаждаясь мягкой погодой. В манеже какой-то парнишка пытался играть на виолончели, и болезненные взвизги рвали весенний вечер. Оставалось только надеяться, что урок закончится до прихода Мартина.
Камни, изображающие цифры на открытом всем ветрам лике солнечных часов, обросли мхом, и саму лужайку окружали густые кусты мирта. Место напоминало друидский храм под открытым небом, с которого, словно мириады искрящихся богов, смотрели вниз луна и звезды. Прислонившись к солнечным часам, я думала о лунном свете, обволакивающем мир объединяющим всех сиянием. Мы здесь, внизу, колотим друг друга почем зря, а старушка-луна висит там, вверху, мудрая и молчаливая, и умывает нас одним прохладным светом.
– Милая, – прошептал, подойдя сзади, Мартин.
Мне нравился запах его шампуня и свежей глажки, слегка шероховатое прикосновение его щеки к моей, нравилось смотреть на его красивые руки, обнимающие меня, лежащие на моих плечах. Я даже забыла, зачем попросила Мартина прийти. Вот что он со мной делал.
– Сегодня полная луна, – сказал Мартин, и я вспомнила.
– Хочу показать тебе лунные часы.
– Я думал, это солнечные часы.
– В полнолуние, как сегодня, они становятся лунными. Смотри.
Он наклонился и увидел тонкий клинышек лунной тени на десяти часах.
– Ну и ну…
– Я часто приходила сюда в детстве. Меня сюда как будто притягивало что-то, хотелось знать, как здесь все работает.
– Ты моя вундеркинд.
– Нет. – Неужели не понимает? – Это же чудесно. Здесь все чудесно. – Я сделала широкий жест рукой, включив в него ночное небо. – Вопросов куда больше, чем ответов. Видишь, вон там? Большая Медведица. А вон то – Орион. Что дальше? – Я запнулась. – Смотри! Звезда падает! – Надо же. Ничего лучше не могло и случиться.
Звезда прочертила полнеба и погасла. Я повернулась и увидела на лице Мартина изумление.
– Разве это не восхитительно?
– Восхитительно.
– А ты знаешь, что такое на самом деле падающая звезда?
– Я не видел ее.
– Что?
– Я смотрел на тебя. – Он отвернулся и тайком, сделав вид, что чешет нос, вытер глаза.
– Мартин? – прошептала я.
– Ты светишься.
– Жалеешь, что не увидел?
– Я ни о чем не жалею. – Он погладил меня ладонью по щеке, притянул к себе, и едва слышный стон слетел с моих губ.
Лунный свет запутался в его черных волосах, густых и упругих, в его влажных глазах. Мы замерли, прижавшись друг к другу, застыли, чтобы не нарушить этот миг, чтобы он проник в само наше естество и отпечатался там, как в глине. И в этот момент виолончель в манеже взял, должно быть, учитель, потому что по волнам весеннего вечера поплыли печальные, рвущие сердце звуки баховской сюиты. Я закрыла глаза и увидела янтарные огоньки, тающие и перемешивающиеся. «Я люблю тебя», – сказал Мартин, и я сказала «люблю», и то было началом смешения и переделки нас во что-то новое, в часть друг друга.
Две недели спустя мы собрали их – папу, Дейва и Рэчел – на десятиминутную свадебную церемонию в здании городского совета. Ни священника, ни раввина, никого – кроме нас. Человек, облеченный соответствующей властью, произнес: «Объявляю вас…» Мы поцеловались, по-настоящему, а потом Дейв пригласил всех в китайский ресторанчик. Папа с трудом поддерживал плохо клеившийся разговор, и мы с Мартином заказали блюдо из креветок под названием «Любовное гнездышко».
Соединив наши стипендии, мы сняли двухкомнатную квартирку в подвале неподалеку от университета. Дейв предлагал помощь, но мы отказались, потому что хотели создать свой собственный мир, не будучи ничем никому обязанными. В первый вечер на новом месте Мартин принес домой букетик ромашек. «Они не закрываются на ночь, как маргаритки. Они смелые, как ты». Я поставила цветы в стакан, а стакан на старый стол «Формика», к которому у нас не было стульев. Потом мы разогрели в нашей единственной кастрюльке баночный суп, разлили его по разнокалиберным мискам из «Гувилла» и сели, подобрав ноги, на полу.
Матрас на полу застелили старенькими простынями и бурыми шерстяными одеялами, купленными на распродаже армейских излишков. Мы не в первый раз спали вместе, но впервые в своем доме, в своей постели, и потому старались не спешить. Сидя по обе стороны матраса, друг против друга, мы выбирались из одежды, как робкие бабочки выбираются из кокона. Глядя на Мартина, сухощавого и угловатого, со спутанными темными волосами и глубокой ямочкой на подбородке, я почему-то думала об идеально сбалансированном уравнении.
Мы опустились на колени, прильнули друг к другу, и Мартин положил ладонь на ямочку у основания моей шеи. «Мне нравится это местечко. Я чувствую, как бьется твое сердце».
Когда мы стали жить вместе, многие в колледже гадали, беременная я или нет. Те, кто не знал, что мы поженились, спрашивали, не коммунисты ли мы и не основали ли коммуну. Все эти разговоры ничуть нас не смущали, мы чувствовали себя так, словно сбросили оковы. Мы были Адамом и Евой до грехопадения, невинными, одинокими, благословенными.
Тогда нам хватало одной только любви, а это не только нечто редкое и особенное, но и почти неуловимое, как говорят буддисты.
В том нашем крошечном, закрытом мирке все было легко, и даже когда мы спорили, это ничего не значило, потому что Мартин всегда уступал. Кто мог подумать, что, уступая, он не всегда забывал. Наверно, если бы я догадывалась о чем-то, то смогла бы хоть немного подготовиться к тому, каким мой муж вернется с войны. Но я была наивна и думала, что мы такие вот особенные, что у нас все не так, как у других.
Неужели наш случай и впрямь столь уникален? Неужели наша любовь столь сильна, что как щитом защищает нас от обыденных проблем? Я думала об этом, но не задумывалась, опасаясь все испортить, спугнуть удачу. Я не знала тогда, что любовь – это не только то, что ты чувствуешь, но и то, что ты делаешь. Тогда нам было достаточно одних только чувств и ставить что-то под сомнение представлялось неблагодарным – пока не кончилась война.