Читать книгу Каменный Пояс. Книга 2. Наследники - Евгений Александрович Федоров - Страница 4
Часть первая
Глава третья
Оглавление1
Надвигалась ранняя уральская осень. Над синими горами, над густыми кедровниками пролетали стаи крикливых перелетных птиц. Густым багрянцем пламенела трепетная осина; с задумчивой березки упал золотой лист. Вода в заводских прудах остыла и стала прозрачной-прозрачной. В такую пору в Невьянск прискакал гонец с вестью и приказанием от нового владельца Прокофия Акинфиевича приготовиться к достойной встрече.
Одряхлевший дядя-паралитик Никита Никитич весь затрясся в веселом смехе.
– Молодчага! Демидовская кровь! Отбил-таки свое добро – отцовщину! – похвалил он племянника и закричал холопам: – Чару да поуемистей гонцу!
Прибывшему поднесли большой ковш хмельного. Он принял его из рук старого Демидова.
– За доброе здравие старых и молодых хозяев! – льстиво провозгласил вестник и, не моргнув глазом, одним духом осушил ковш.
– Славный питух! – одобрил Никита.
Оживленный, веселый, он вызвал приказчика Мосолова и велел готовиться к пышной встрече молодого невьянского владельца.
Великие тревоги и хлопоты, как пожар, охватили дворню. Много дней в барских хоромах мыли окна, полы, крыльца, чистили люстры, выколачивали ковры. На кухне неугомонно стучали ножи, шипели на раскаленных плитах огромные противни с жареными гусями, дичью, поросятиной. Над дворами летал пух, кричала под ножом птица. На заводскую площадь выкатили медные пушки и уставили их дулом на запад. Дорогу на многие версты усыпали изрубленным ельником; на пригорках расставили махальщиков, чтобы вовремя узнать о приближении молодого хозяина.
В яркий солнечный день хожалый мужик Охломон вывез своего больного господина на крыльцо. С высоты его Никита Никитич в напряженном ожидании вглядывался в убегающую вдаль дорогу. Обряжен был старик в вишневый бархатный халат с кружевами и мурмолку, расшитую золотом.
– Чуешь, ныне к нам прибудет новый хозяин? – оживляясь, обратился Демидов к хожалому.
– Чую, батюшка Никита Никитич! – покорно отозвался тот, склоняясь над креслом-возилом.
– А то чуешь, что новый хозяин – продувной и шельмец? – допытывался паралитик. – Чего доброго, он сгонит нас со двора!
– Что вы, батюшка! – подобострастно отозвался Охломон. – Не допустит этого любезный Прокофий Акинфиевич. Притом, слава тебе господи, и вы в силе – телесной и денежной. У вас и своих заводишек хватит на полцарства!
– То верно! – стукнул посохом о половицу крыльца Никита и ястребом поглядел на мужика. – Хвала богу, понастроил батюшка заводов и на мою долю. Но знай, холоп, – нет для меня краше завода Невьянского!
– Сударь-батюшка, а кому не красен наш Невьянск… Ой, никак машут? Едет! Едет! – заорал вдруг Охломон.
Демидов прищурился; солнце ударяло ему в лицо. Он взмахнул платочком, и в ту же секунду рявкнули медные пушки. На колокольне зазвонили колокола. Из хором выбежали слуги.
– Едет! Едет! – закричали на дозорной башне.
– Едет! Едет! – закричали на дороге, у ворот и во всех закоулках завода.
И на зов, как бурлящие ручейки, на площадь стали сбегаться работные, женки, холопы. Все с напряжением глядели на пригорок, ждали появления экипажа.
Никита Никитич нетерпеливо постукивал посохом. Позади жарко дышал хожалый. С каждой минутой росло томительное напряжение. Вот на гребешке холма вырос всадник, задымилась пыль.
– Казак! Передовой казак! – закричали на площади.
В ответ на звоннице еще яростней забушевали колокола.
Еще раз ударили пушки, и эхо выстрелов раскатилось продолжительным ревом.
И, как бы по зову их, на холме возникло видение: высокая колымага, оранжево засверкавшая на полуденном солнце. Странные кони, запряженные цугом, повлекли ее вниз по скату. Впереди запряжки бежали скороходы, потные, в пестрых одеждах, и кричали:
– Пади, пади! Прочь с дороги!
Никита Никитич вытянул гусиную шею и зорко глядел на приближавшийся кортеж.
Палили из пушек, великий грохот катился по горам. Неистово звонили колокола.
– Но что это за кони? Что это за слуги? Уж не наваждение ли? – смущенно озирался старик Демидов на дворовых.
Работные, женки и ребятенки таращили глаза на невиданное зрелище. Спустившись с холма, вслед за скороходами на заводский двор вкатилась огромная тяжелая колымага, окрашенная в ярко-оранжевый цвет. Цуг состоял из диковинных коней: в корню были впряжены два крохотных конька, а два огромных битюга горой двигались в середине, с карликом-форейтором на спине. Впереди бежали две кобылицы-карлицы, а форейторы восседали на них столь высокого роста, что длинные ноги их тащились по земле.
На запятках рыдвана неподвижно стояли два лакея в ливреях.
– Ох-хо-хо! – закряхтел Никита Никитич. – Что за оказия?
Ливреи лакеев были под стать упряжи: одна половина – бархатная, сияла золотыми галунами, другая – убогая, из самой грубой дерюги. Одна нога лакея в шелковом чулке и в лакированном башмаке, другая – в заскорузлой онуче и в стоптанном лапте.
Из-под колес рыдвана клубилась пыль. Кони, резвясь, мчались к дому.
Пыльные скороходы добежали до крыльца и, склонившись перед Никитой Никитичем в почтительном поклоне, сообщили:
– Их милость хозяин Прокофий Акинфиевич на завод прибыл…
И только успели они оповестить, как рыдван с шумом и грохотом, описав кривую, подкатил к хоромам. В последний раз рявкнули пушки и огласили громом окрестности. Наступила тишина. И тут по наказу Мосолов заводские мужики и женки истово закричали «ура»…
Ливрейные лакеи соскочили с запяток и, проворно распахнув дверцу рыдвана, подставили ступеньки, крытые бархатом. Под звон колоколов и крики дворовых из рыдвана медленно, величественно сошел Прокофий Акинфиевич Демидов. В кафтане из зеленого бархата, расшитом золотыми павлинами, в красных сафьяновых сапожках, он выглядел сказочным восточным принцем…
– Ах ты, шельмец! Ах ты, умора! – засиял Никита Никитич и залился тонким веселым смехом. – До чего додумался! Распотешил старика…
Он весь дрожал от возбуждения, лицо побагровело от смеха, глаза слезились. Схватившись за поручни кресла, Никита Демидов наклонился вперед, пожирая завистливым взором чудаковатого племянника.
Между тем новый невьянский владелец торжественно приблизился к дядюшке и бережно обнял его. Старик дружески похлопал племянника по спине.
– Ах, молодец! Ай, удалец! Но что сие значит? – показал он на странные одежды холопов.
– Дядюшка, – торжественно провозгласил Прокофий Акинфиевич, – прост я родом: вам известно, что мать моя и отец из простых почтенных людей. Разумом и трудолюбием отца и деда нашего возвеличены мы до дворянства. Я не братец Никитушка и о том хочу всем напомнить: что с одного боку мы, Демидовы, – бархатники, а с другого – пахотники!
– Ох, любо! – возрадовался Никита Никитич. – Любо, что не возгордился! Добро и то, что высудил-таки наследство!
– Отныне и до века завод мой и пребудет в моем потомстве! – решительным голосом объявил владелец и взглянул на дядю. Веселый, возбужденный старик на мгновенье заглянул в темные беспокойные глаза Прокофия. Остренький холодок прошел по спине паралитика: на него смотрели пустые шалые глаза маньяка…
Вихляясь и приплясывая на ходу, прибывший невьянский владелец удалился в разубранные покои…
Смолк колокольный звон; все еще разглядывая диковинную упряжь и наряды челяди, на площади топтались заводские. Никита Никитич, помрачневший, потухший, прикрикнул на толпу:
– Ну, чего глаза лупите? Марш на работу!..
Он растерянно оглянулся на дверь и укоризненно покачал головой. Мелькнула и всего встревожила мысль о племяннике:
«Кто же он – умница или сумасшедший?»
2
Прокофий Акинфиевич решил обосноваться в Невьянске. Теперь он стал неузнаваем: из молчаливой неприметной тени вдруг превратился в необузданного самодура. Исчезла прежняя приниженность; все низменное и болезненно-странное, что до поры до времени таилось в нем, разом ожило и охватило все существо демидовского наследника. Прокофий зажил беззаботно, в довольстве, все желания его исполнялись быстро и безотказно. В обширных, отменно обставленных покоях он жил как неограниченный властелин и предавался своим чудачествам.
Жена его Матрена Антиповна, больная, иссохшая женщина, лежала на огромной деревянной кровати, поставленной среди пустого и холодного покоя, из углов которого рано наползали сумерки. Постепенно и незаметно угасала ее жизнь. Страдальческими глазами она вгляделась в прибывшего из столицы мужа и умоляюще прошептала:
– Прокопушка, подойди сюда… дай руку…
Под одеялом зашевелилось костлявое, изглоданное болезнью тело. Прокофий, приплясывая, подошел к постели. Наклонившись над больной, он холодным, бесстрастным голосом окликнул ее:
– Ку-ку! Ты еще жива?
– Прокопушка, побойся Бога! Что ты мелешь? – жалобно промолвила она. Из-под густых длинных ресниц выкатились слезинки. Большие прекрасные глаза с укором смотрели на Демидова.
Ухмыляясь и кривя тонкие губы, он отпрянул от ложа жены и сказал весело:
– Живи! Живи!.. Я пошутковал малость…
Все дни несчастная женщина лежала забытой, в одиночестве. Кухонные стряпухи приносили еду и убирали постель. Брезгливо морщась, бабы отворачивались и торопились поскорее убраться из горницы.
Единственной радостью больной были голуби, которых приносил младшенький сынок Амоска. Он пускал их в комнату матери и бросал им горсть зерен.
Голуби кружились по комнате, жадно пожирали корм и ворковали. На подоконниках, постели, стульях они оставляли свой помет, но женщина не замечала грязи, целыми днями молчаливо созерцая сытых сизокрылых птиц…
Сынки заводчика – Акакий, Лев и Амос – великовозрастные верзилы, без дела слонялись по усадьбе, жили своей обособленной жизнью, избегая батюшку. Но он таки добрался до них! В один из зимних дней Прокофий вызвал сыновей в мрачный дедовский кабинет. Они робко переступили порог и застыли в изумлении и страхе. Отец сидел на столе под портретом деда, по-портновски скрестив ноги. В белом колпаке, в замызганном халате, он горделиво поднял голову и, указывая глазами на портрет, спросил сыновей:
– Каков, похож на деда?
– Как прикажешь, батюшка…
Прокофий, презрительно взглянув на их бесцветные лица, вдруг вскочил и закричал истошным голосом:
– Марш, марш отсель подале, бездельники! В Гамбург, в неметчину марш!..
Невзирая на уговоры и слезы жены, он приказал Мосолову обрядить сыновей в дорогу, и, погрузив в обоз припасы, их повезли через всю необъятную Россию в далекую иноземщину…
В демидовском доме стало еще пустыннее и тише.
На ранней заре в хоромах первым пробуждался хозяин. Хилый, остроносый, он накидывал халат, шлепая ночными туфлями, пробирался в людскую и поднимал всех петушиным криком. Из кузни Прокофий спешил к жене и каждый раз терзал ее тем же вопросом:
– Ку-ку!.. Ты все еще жива, Матреша?
Отвернувшись к стене, притворившись спящей, она не отзывалась на обидный оклик…
Неожиданно в Невьянск приехал Григорий Акинфиевич. Откланявшись дяде Никите Никитичу и старшему брату, он побеседовал с ним, осмотрел завод. Всюду он проходил тихой тенью, ни во что не вмешиваясь, внимательно присматриваясь к плавке руды и литью чугуна. Был он небольшого роста, тщедушен, говорил медленно, не задираясь. После полудня попросил слугу втащить в комнату хозяйки корзину, неторопливо извлек из нее пахучие яблоки и выложил перед больной.
Матрена Антиповна обрадовалась, засияла вся. Она ласково следила за ним. Гость подошел к окну и распахнул створки. Свежий воздух ворвался в неуютную большую комнату.
– Ну, здравствуй, Антиповна! – поклонился Григорий жене брата. – Ты что ж, милая, залежалась? Надо на солнышко да в садик пройти. Скушай яблочко! – Он протянул ей румяный плод.
– Милый ты мой, дорогой! – благодарно прошептала она. – Спасибо, не забыл! Ни садик, ни ветерок не помогут мне. Да и кому я нужна больная? Вот бы скорее смерть пришла!
– Ну, ну, не греши перед Господом! Успеем, все уберемся на погост. Ты вот что, борись с хворью, не поддавайся ей.
Приятно и успокаивающе звучала его речь. Большими радостными глазами смотрела она на гостя и расспрашивала про семью.
– Небось не до радостей, все заводы ставишь? – внимательно посмотрела больная на Григория.
– Все не захапаешь, – спокойно отозвался он. – Строю на Бисерти один, да и то измаялся. Вот на Волгу плавал, хорошо на реке. Дышится-то как, просторы!
Он с воодушевлением рассказывал ей о рыбалках, о волжских городах, о пристанях, заваленных плодами.
В комнате потеплело от нагретого за окном воздуха. Больной стало лучше от ласковых слов. Она благодарно пожала ему руку.
Григорий пробыл с ней до вечера и распрощался. Уезжая, он отозвал старшего брата в сторонку и укоризненно сказал:
– Послушай, Прокопушка, моего совета: переведи Антиповну в другую, светлую комнату. Зачахнет она у тебя, как слабое деревце!
Прокофий отмахнулся от просьбы.
– У меня и без нее хлопот много! – строго сказал он.
Григорий опечаленно опустил голову. Да, трудно было ладить с братцем!
Он не остался ночевать и с первыми звездами выехал из Невьянска.
Только дядя-паралитик быстро сошелся с племянником Прокофием Акинфиевичем. Занимал Никита Никитич по-прежнему полутемный кабинет отца. Здесь он отсиживался в зимние томительные вечера.
Глубокий снег укрыл хмурые уральские леса и каменистые горы. С востока, из сибирских степей, пришли лихие метели. В глухую ночь ветер завывал в трубе; по слуховым прозорам, скрытым в стенах, шел таинственный гул. Потрескивали сальные свечи, озаряя тусклым светом изношенные лица дяди и племянника. Они сидели друг против друга, состязаясь в выдумках.
С глухой зимней поры они пристрастились к петушиным боям. Неуклюжий, но сильный Охломон приносил отобранных петушиных бойцов. И начиналось кровавое состязание.
В круге, опоясанном холщовым барьерчиком, насмерть бились разозленные птицы. По горнице летал выщипанный пух, на чистые дубовые половицы стекали капли крови.
Склонившись над барьерчиком, сидели дядя и племянник и наслаждались зрелищем. Прокофий, сняв колпак, утирал им пот с узкого лица. Мягкие жидкие волосики прилипали к мокрым вискам. Змеиными глазами, не отрываясь, он смотрел на истерзанных птиц. Его тонкие злые губы вздрагивали, извивались в сладострастной улыбке, когда удар был особенно меток и силен. Старый паралитик, восседая напротив, весь трепетал от напряжения при виде крови, яркой рубиновой росой сверкавшей на полу. С губ Никиты Никитича стекала тонкая липкая струйка слюны. Глаза его то вспыхивали, то угасали. Он дробно и возбужденно стучал посохом о половицы…
– Дядюшка! – не утерпел и вскрикнул однажды Прокофий. – Все сие весьма занятно. Но куда увлекательнее будет, ежели эту игру вести не впусте, на петушиную кровь. Сыграем, дядюшка, на заводишки!
Никита Никитич нахмурился.
– Э, нет, боюсь, милый! – отозвался он.
– Пошто, дядюшка? – лукаво прищурил глаза Прокофий.
– А вдруг я выиграю, мои петушки бойчее твоих, настервятнились. Тогда, поди, ведь удавишь меня? – невозмутимо сказал паралитик.
Племянник залился смехом безумца.
– Это верно, дядюшка! – цинично сознался он. – Хошь я и не жаден, а непременно удавлю!..
– Варнак! Замолчи, варнак! – стукнул костылем старик. – Такие мысли негоже вслух молвить!..
Молодой хозяин отстранился от всех дел. Заводом правил неутомимый Иван Перфильевич Мосолов. Все у него шло раз навсегда установленным порядком. По зимнему скрипучему пути с завода уходили нескончаемые обозы, груженные добрым полосовым железом, помеченным верным знаком – «Старый соболь». На речных пристанях склады были полны добра, ждавшего вешней сплавной поры. На рудниках изо дня в день неотрывно робили рудокопщики, добывая руду. Над прудом беспрерывно дымили домны. Все шло хорошо, ладно, но Мосолова одолевали мрачные мысли. Глядя на паралитика-дядю и племянника, он сокрушенно думал:
«Гляди, что с доброй тульской кровью получилось! От такого крепкого корневища, от могутного дуба, а какая гнилая поросль народилась!..»
Здоровый, жилистый, он брезгливо относился к новым хозяевам. Ворюга-приказчик хапал сейчас без зазрения совести. Но воровство казалось безрадостным: не было соблазнительного риска.
Однажды Прокофий увлек Мосолова на башню. Вдвоем они упивались простором, разглядывали простершееся внизу демидовское хозяйство: дымили домны, из кузницы доносился звон металла, скрипели водяные колеса, а в черных приземистых корпусах шла полная трудового напряжения жизнь.
Над башней плыли курчавые облака; сиял весенний денек. В горах шумели дремучие боры, ближние рощи тронулись легкой свежей зеленью. В прудовой заросли, у теплого берега, урчали лягушки. Зацветала черемуха.
– Экая благость! – не утерпел Мосолов и украдкой посмотрел на хозяина.
Уставившись в зеркальную гладь пруда, Прокофий ехидно спросил приказчика:
– Поведай, много ли ты с дядей в этом пруду людишек загубил?
Мосолов побледнел, испуганно закрестился:
– Свят! Свят!.. Побойся Бога, хозяин, разве такое могло случиться?
– У вас, милый, все могло быть тут! Сильные вы духом люди! А я что? Слабодушный горемыка! – Он испытующе посмотрел на приказчика.
Ивану Перфильевичу стало не по себе. Он подумал: «Что он – притворяется, чтобы выпытать грех, или впрямь безумец?..»
Однако сколько ни воровал Мосолов, жадность его не насыщалась. Однажды, набравшись смелости, он напомнил Прокофию Акинфиевичу о должке.
Хозяин вскипел, взъерошился.
– Ты что, очумел? – затопал он на приказчика. – Какой должок? Я чаю, давно расквитались мы!
По узкому лицу его побежали тени. Повысив голос, он закричал:
– Ты у деда воровал, злодей! У отца воровал! А ныне у меня хапаешь да еще должок спрашиваешь!
Он схватил Мосолова за плечи и вытолкал его за дверь.
Неделю ходил Иван Перфильевич унылый и потерянный. Все ночи напролет он ворочался без сна, кряхтел от досады и сокрушался о невозвращенных червонцах. В конце концов он решил пойти на хитрость.
С опечаленным видом приказчик вошел в горницу хозяина:
– Батюшка, Прокофий Акинфиевич, горе-то какое! Спасите меня. Одолжите деньжонок! Ежели откажете, в петлю полезай!..
– Милый ты мой, хороший, распотешить меня пришел! – засиял Прокофий, потирая от удовольствия сухие ручки. – Сделай милость, уважь хозяина! Потешь мою душу… Изволь веревочку, она крепенькая, вешайся, дружок, а я порадуюсь. Должок после этого непременно отдам твоим наследничкам!
Перехитрил молодой Демидов старого волка. Помрачнел Мосолов, глаза налились злобой. Ушел, понуро глядя в землю. Прокофию вдруг стало страшно. «Убьет, поди!» – обеспокоился он.
На другой день хозяин вызвал приказчика и вручил деньги:
– На, возьми! Только, гляди, помене хапай хозяйское!
Старик упал на колени и до земли поклонился Прокофию Акинфиевичу.
– Батюшка ты мой! – прослезился он. – Вот как благодарствую! Спас ты мою душу от греха!..
Он торопливо упрятал узелок с золотом за пазуху, а у самого руки дрожали.
– Видишь, какая у тебя подлая душонка, – укорил Мосолова хозяин. – Раз в жизни задумал сделать неслыханное дело – повеситься, да и то от трусости не посмел.
3
Не много времени прошло с тех пор, как Прокофий Акинфиевич стал владельцем Невьянского завода и поселился в нем. Хоть сытно и привольно тут ему жилось, однако он сильно заскучал. Смертельная тоска сжимала сердце. Кругом простирались леса, дебри, горы, и жили тут угрюмые работные люди, которые крепко ненавидели хозяев. Изо дня в день все совершалось однообразно, извечно установленным порядком.
Старый паралитик втянулся в эту жизнь и довольствовался малым. Плотно набив чрево, он часами неподвижно дремал в кресле в тихом кабинете. Мужские радости и тревоги давно оставили Никиту Никитича, одряхлевшее тело его жаждало покоя.
Иного искал Прокофий Акинфиевич. Каждый день он придумывал новые грубые развлечения, но тоска все глубже и глубже заглядывала в его пустые глаза.
– До чего ж скучно, господи!.. Где же счастье человеческое? – однажды спросил он у дядюшки.
Паралитик усмехнулся и сказал жарко:
– Кабы мне ходячие ноги, эх, и делов бы я наделал!
Прокофий покосился на старика и понимающе подумал:
«Верно, наробил бы делов, полил бы крови, причинил бы мук и страданий! Да болезнь, как на цепи, держит зверя!..»
Хожалый Охломон отличался крепким здоровьем, силой, и мысль о счастье у него сводилась к богатству.
– Мне бы денег поболе, вот зажил бы! – со страстью высказал он свое тайное и тут же поугрюмел, сжал скулы. – А где их взять? Вон люди и на больших дорогах находят счастье, а я тут в белокаменных хоромах заскорбел!
Хотя мрачноватые глаза мужика беспокойно бегали, уходили от взора собеседника, но Демидов понял его скрытное вожделение: «Этот рвется в разбойники! Гляди, чего доброго, ночи не спит, все думает, как бы дядюшку угомонить и пощупать его ладанки…»
Попик из заводской церкви просто присоветовал заводчику:
– Счастье, сыне, в добре! Не делай зла работным и возлюби ближнего своего!
Прокофий Акинфиевич поморщился:
– О ком заботишься, поп? О мужиках, да они созданы быть холопами господину. Работного человека Бог опекает, а я о другом думаю. Моя душа жаждет счастья веселого!..
На кухне хозяин приметил широкобедрую волоокую стряпуху.
Баба день-деньской топталась у печи, гремела ухватами, котлами. Ее круглое налитое лицо зарей пылало перед челом раскаленной печки. Полные тугие руки молодки, с ямочками на круглых локтях, проворно мелькали. С засученными рукавами, она то месила крутое тесто, то бросалась к бурлящему варевом котлу, то быстро и ловко стучала большим кухонным ножом. И всякую работу она делала с песней.
Демидов подивился:
– Ишь, как распевает от зари до зари! Должно быть, ты, каурая, до краев счастлива?
Молодка оглянулась, блеснули ее огромные синие глаза. Из-под ресниц выкатились слезы. Она брякнулась хозяину в ноги и жарко пожаловалась ему:
– Ох, батюшка, горька, разнесчастна я! Третий годок вдовею! – Она зашмыгала носом.
Прокофий, хлопнув стряпуху по широкой спине, закричал:
– Погоди, милая, я тебе сосватаю доброго мужика!..
– Батюшка ты мой, радошный! – в последний раз всхлипнула баба и, схватив руку хозяина, стала ее благодарно лобызать.
– Мало тебе для счастья требуется! – удивился Демидов. – Погоди, обретешь мужика, отведаешь кулака!
– А то как же! – спокойно отозвалась стряпуха. – После кулака и любовь-то слаще!..
Задумчивый ходил заводчик по закопченным низким цехам, где в полумраке двигались и работали измученные, вымотанные работой мастерки. Настораживаясь, хозяин втихомолку прислушивался к речам работных.
Между трудными делами работный мечтательно сказал:
– Вот поспать бы, поспать!..
Работный был сутул, сед, многие годы тяжелого труда измотали его. Не раз видел Демидов, как этого работягу качало ветром.
«Отработался и хлеб хозяйский, видно, зря жрет!» – прикидывал заводчик, полагая прогнать старика.
Но тут стоявший рядом с ним коренастый ладный молодец расправил плечи и, зевнув, пожелал со сладостью:
– Верно, поспать бы всласть. Век лежал бы на спине и ни о чем не думал!
– И не пошевелился бы? – неожиданно раздался насмешливый голос за его спиной.
Молодец вздрогнул, оглянулся. Перед ним стоял сам хозяин Прокофий Акинфиевич Демидов. По его тонким губам блуждала язвительная улыбочка.
«Вот напасть приспела! Что только будет?» – встревоженно подумал работный и опустил глаза перед заводчиком.
Но беды не случилось.
– Что ж молчишь? – стараясь казаться добродушным, спросил Демидов. – В самом деле, отлежал бы год и не пошевелился бы, а?
– Не пошевелился бы, – робко отозвался молодец.
– Слыхал, дедко? – подмигнул старику заводчик.
– Слыхал, – охрипшим голосом повторил старик, а сердце у самого замерло. Он угрюмо подумал: «Еще какую пакость удумал, нечистик?»
Хозяин совсем повеселел и крикнул добрым голосом:
– Ладно! Коли так – уговор ладим. Вылежишь год недвижим на спине – тысячу рублев жалую. Шелохнешься – двести плетей и опять к молоту! Согласен?
– Господи Иисусе! – перекрестился старик. – Вот счастье-то!..
Молодец не дал ему досказать, бросил наземь молот, расправил грудь и выдохнул:
– Согласен, хозяин!
С гор пришел синий вечер; затих пруд, над поникшими ветлами засеребрился ущербленный месяц. В заводском поселке приветливо замелькали огоньки. Ладного заводского богатыря в эту пору увели в демидовские хоромы. Там, посреди светлого зала, поставили великолепное ложе. И, накормив, молодца уложили в перины.
Усталой спиной парень прижался к мягким пуховикам и потонул, как в теплой пене; сытость сладостно разлилась по всему большому натруженному телу, дремучий сон смежил очи: богатырь отошел в блаженное забытье…
День и ночь беспробудно проспал молодец. Проснулся, за окном сияет солнечный свет, веточка березки, как шаловливая девушка, робко постучала в окно. Воробей, трепыхая крылышками, вспорхнул на подоконницу и озорно зачирикал: «Чир-вик! Чир-вик! Вставай, лежебока!»
– О-ох! – полной грудью вздохнул удалец и хотел изо всей мочи потянуться, размять притихшее здоровое тело, но вдруг вспомнил зарок…
Золотые стрелы солнца падали в окно, звенел голубой день, а в душу заползали сумерки. Неприятное томление коварно подкрадывалось к телу.
В просторной тишине заневоленный богатырь медленно, внимательно оглядел обширную палату. Окрашенная в синий цвет, она казалась морем, по которому под косыми лучами солнца, как на золотых парусах, неслышно и плавно неслось его суденышко – ложе.
В первый день это казалось забавным. Веселили атлас одеяла, белизна простынь и наволочек. Брызги света, дробясь в хрустальных подвесках люстры, искрились всеми цветами радуги и казались звонкими вешними каплями, нависшими с подтаявшей кровли. Вот упадут, сверкнут и нежно прозвучат…
В полдень веселая разбитная молодка принесла лежебоке поесть. Пышным, горячим станом она склонилась над ним и стала кормить. В глазах ее плескался задорный, вызывающий смех.
– Что же ты будешь делать со своими деньжищами, ежели подобру-поздорову убредешь отсюда? – сгорая от любопытства, спросила она.
Заглядывая в синие глаза женщины, он ласково шепнул ей:
– Женюсь! Ой, и до чего ты спела и хороша! Пойдешь за меня? – Он воровски протянул руку, намереваясь ущипнуть тугое тело.
– Брысь! – ударила она по руке и вся засияла счастьем. – Отчего ж не пойти! Пойду!
Красивая, разудалая, она сверкнула чистыми ровными зубами и, быстро собрав посуду, убежала в людскую…
«Сейчас бы только чуток пошевелиться, и все в порядке», – подумал он и опасливо оглядел стены и потолок.
Тревожная, неприятная мысль всколыхнула его: «А что, ежели в незримый глазок следят-подглядывают – не ворохнусь ли? Тогда…»
Дальнейшее ясно представилось ему: Демидовы не любят шутить, а если шутят, то игра их больнее и мучительнее простой издевки.
А между тем лукавый комариный голосок нашептывал на ухо: «Ну, шевельнись чуток! Ну, шевельнись!..»
Преодолевая соблазн, он постарался уснуть и опять без тревог и сновидений проспал ночь. Ему послышалось, как где-то за дверью скрипучий голос хозяина Прокофия Акинфиевича спросил кого-то:
– Лежит? И не шевельнулся?
– И не шелохнулся! – прозвучал грубый ответный голос.
«Эх-хе-хе! Выходит, незримо сторожат. Ух ты!» – тяжко вздохнул парень и упал духом. Противное томление охватило молодое и сильное тело, жаждавшее движений и работы. За окном в этот день хмурилось небо, собиралось ненастье. На ветке березки застыл в неподвижности нахохлившийся воробей. Радужные звонкие капельки на подвесках люстры погасли. Хрусталь был мутен и холоден…
Тоска подбиралась к самому сердцу, хотелось провыть волком. К счастью, в горницу вошла стряпуха в опрятном синем сарафане. Еще издали она улыбнулась ему. Любуясь ее крепким, здоровым телом, парень спросил:
– А как звать тебя?
– Настасьей! – певуче ответила она, и на его душе заиграла музыка. – Ныне кормежка сытнее… Хозяйского подбросила! – косясь на дверь, таинственно прошептала она.
– Настя!.. Настасья! – прошептал, в свою очередь, парень и опять потянул руку к ней.
– Не трожь! – перестала она улыбаться и сдвинула брови. – Не трожь! Терпи, потом порадую…
Голос ее, ласковый, материнский, бодрил его. Широко раскрыв глаза, он неподвижно лежал на спине, любовался румяным теплым лицом и горько жаловался:
– Такая ягодинка тут, а ты лежи, словно мощи!
Она зарделась, проворно собрала посуду и убежала из горницы…
Небо за окном нахмурилось. Заморосил дождь. По стеклу сбегали капли; нахохлившийся воробей исчез – улетел под крышу. А лукавый снова с большей силой стал шептать на ухо: «Ну, шевельнись чуток! Ну, шевельнись…»
«Да как же? – спросил он самого себя. – Обмишурюсь, поди! Ведь из незримой щелочки сторожат!»
Но бес соблазна не отставал, упрямо нашептывал: «Это почудилось. И никто не сторожит. И никого Прокофий Акинфиевич о сем не спрашивал!..»
Могучее тело без движений каменело, и омерзительней становилось на душе. Хорошо, что полил дождь. Под ненастье можно было вздремнуть…
На пятые сутки соблазн стал невыносим.
Теперь ни еда, ни покой, ни жаркая молодка не радовали.
Заневоленное, скованное страшным запретом тело каждой кровиночкой кричало:
«Вставай! Вставай!.. Разомнись!»
Он измученно закрывал глаза, думал о счастье быть богатым, о Насте, но каким блеклым теперь казалось это счастье!
Счастье было – двигаться, ходить под солнцем. Сколько радости раньше давало утреннее пробуждение! Как приятно крепко, до хруста в костях, потянуться и зевнуть до слез, захватив полной грудью свежий, пьянящий воздух!
Ночь ушла, пришло утро! В окно врывался золотой поток солнца; с поникших ветвей березки, сверкая, падали последние дождевые капли. И снова прилетел знакомый серко-воробей, закричал, зашумел, как драчливый мальчишка.
Еще не отошел сон, сознание еще витало в дреме, но тело нетерпеливо требовало пробуждения. Под напором могучего неустранимого инстинкта затрепетал каждый мускул. Молодец орлиным взмахом закинул руки, потянулся так, что заскрипело ложе. Протяжный, невыразимо сладостный зевок захватил все существо.
Ликуя и торжествуя, он перевернулся на бок и вдруг вспомнил об уговоре.
Словно совершив великий непростительный грех, парень спохватился, застыл в скорбной неподвижности, но было поздно… В этот миг распахнулись двери, через порог перешагнули Демидов и два дюжих холопа. Одетый в халат зеленого бархата, в мягких сафьяновых сапожках, хозяин, вихляясь, подошел к ложу. Его глаза горели злорадством.
– Ага! Не сдержался! Вот оно, счастьице! – ликовал он. – Хватай его, лежебоку! Хватай! В плети!..
Не успел молодец и глазом моргнуть, как его сволокли с постели и в одних портах и рубахе потащили на заводский двор. Там уже наготове стояли козлы, подле них поджидал кат с сыромятной плетью.
Никита Никитович восседал в кресле-возиле, упиваясь зрелищем.
Прокофий, с полубезумными глазами, топтался вокруг козел. Он кривлялся, потирал руки, хихикал:
– Вот оно, счастьице! Вот оно, родимое!..
Молодца опрокинули чревом на козлы, привязали и с широких бугристых плеч сорвали рубаху.
– Берегись, ожгу! – заорал кат и размашисто стегнул плетью.
Из-под ремня брызнула кровь.
– Раз! – стукнул посохом о землю паралитик и облизнулся.
– С проводкой! С проводкой! – закричал Прокофий и, приплясывая подле терзаемого тела, сладостным шепотком зачастил: – Вот оно, счастьице! Вот оно, золотое!..
Старик Демидов сбросил колпак, ветер обдувал его желтую плешь; глаза его расширились; чуть-чуть дрожали и раздувались чувственные ноздри. Вслед за палачом он взмахом посоха отсчитывал удары:
– Двадцать пять! Двадцать шесть!..
Склонив лохматые головы, чумазые, поникшие, стояли работные, женки и дворня. Румяная Настасья, закрыв передником лицо, беззвучно плакала…
Заводский парень выдержал двести ударов. Его отвязали, стащили с козел и бросили под ноги старому Демидову. Паралитик заегозил в кресле.
– Ой, добро! Ой, хорошо отходили! – хвалил он ката, разглядывая иссеченную в лоскутья спину несчастного.
Слуга схватил ведро и окатил избитого студеной водой. Молодец очухался, вскочил на ноги. Шатаясь, неуверенно переставляя ноги, он протянул руки и пошел навстречу сияющему солнцу, жадно глотая чистый, живительный воздух.
– Ох! – радостно вздохнул парень. – Вырвался-таки! Вот оно, мое счастье!..
Прокофий стих вдруг; изумленно глядел он на работного.
– Гляди, каков человек! – крикнул племянник дяде. – Стой! Стой!..
Хозяин сам нагнал удальца, схватил его за руку.
– Молодец! – похвалил он парня. – Хоть тысячу прозевал, но похвал достоин… Настька, Настька, подь сюда! – позвал он.
Стряпуха, утерев слезы, боязливо подошла к хозяину.
– Люб парень? – в упор спросил молодку Демидов.
– Люб! – покорно отозвалась она.
– Ну, вот тебе и мужик! – весело отрезал Прокофий. – Пойдешь за него замуж?
У молодки вспыхнули глаза:
– Не шутишь, барин?
Демидов насмешливо улыбнулся:
– Кому он нужен поротый! Где он себе женку отыщет?
– А за битого двух небитых дают! – смело отозвалась молодка и обратилась к избитому парню: – Ваня, возьмешь меня в женки?
Работный подошел к ней, взял за руку:
– Идем, Настенька! Идем, моя радость!
Глядя им вслед, старик работный, переживая неудачу своего молодого друга, разочарованно покачал головой:
– Эхма, было б счастья два! Одно загреб, а первое упустил. Я бы глазом не моргнул, а свое взял!
– Неужто не моргнул бы? – удивленно спросил Прокофий.
«Господи Иисусе! – суеверно оглядел его работный. – Никак опять подстерег на слове!»
Однако отступать было поздно; старик смело поглядел в лицо Демидову и сказал:
– Истин бог, и глазом не сморгну!
– Молодец, дедка! – похвалил хозяин. – Уговор сразу: я пальцем пугаю, а ты не сморгни. Выдержишь, жалую сто рублей. Сморгнешь – полета плетей. Становись!
Старик потуже перетянул ремень, разгладил жидкую бороденку и стал перед Демидовым столбом.
– Держись! – закричал хозяин. – Держись, глаза выколю!
Растопырив длинные костлявые пальцы, которые страшили своей необыкновенной подвижностью, он угрожал. Казалось, вот-вот пронзит глаза. Но старик неподвижно и бесстрашно стоял, не моргая.
– Гляди, гляди, вот пес! – непонятной радостью трепетал Прокофий.
Никита Никитич взглянул на седого деда, замахнулся посохом и прохрипел зловеще:
– Пронжу!
Острие посоха задержалось у самого глаза. Старик не дрогнул.
– Сатана! – обругался паралитик и недовольно отвернулся.
Долго бесновался Демидов, но никакие страхи не покорили деда.
– Ух, сломил, черт! – устало выругался заводчик. – Откуда у такого старого да сила взялась?
– Эх, милый, укрепится духом человек, крепче камня станет. Ослабнет – слабее былинки!
– Бери сто рублей и уходи!
По приказу хозяина отсчитали сто рублей серебром и положили перед мастерком.
– Все твое! Загребай и иди, куда хочешь, в белый свет! За старостью ненадобен!
Старик хмуро поглядел на рублевики и сердито вымолвил:
– Не хочу твоих денег! Много слез из-за них пролито!
– Подумай, о чем говоришь! – сердито прикрикнул заводчик и поднял налитые злобой глаза.
Старый мастерко не испугался, не опустил глаз. Никите Никитичу стало не по себе от этого взгляда, он дернулся и замахал костлявой рукой:
– Уйди, уйди прочь!
Старик надел шапку, взял посошок и поклонился барину:
– Прощай, хозяин! Не мила тебе правда. Но ты запомни, что правда на огне не горит и в воде не тонет! И Мамай правды не съел, а барам подавно ее не укрыть!
Он поднял голову и побрел по дороге. И таким гордым и неподатливым показался этот старый человек, что Демидов не утерпел и сердито обронил:
– И откуда ныне такой народ строптивый пошел?..
4
Шумные забавы сменялись странными выходками, но скука, как верный пес, неотступно следовала за Прокофием. Хмурый ходил он по хоромам, не видя выхода своей тоске.
– Никак ты опять приуныл? – обеспокоился Никита Никитич. – Погоди, я тебя так распотешу, так встряхну, что на карачках от радости поползешь! – пообещал он.
По всем дорогам, деревенькам и монастырям Демидов распустил молву:
«Жалует хозяин всех калек, нищебродов, юродивых. Ладят бочари дубовую бочку под серебро. В духов день из той бочки будет заводчик одарять нищую братию. Кто первый поспешит и дойдет к радетелю на поклон, тому больше будет отпущено!»
Всколыхнула эта весть нищих, калек, горемычных попрошаек. Из дальних сел, из лесных монастырей – отовсюду устремились люди в Невьянск на зов грозного Демидова.
Толпы людей, обездоленных господским произволом, покалеченных в огненной работе, голодных, сирых и бездомных, потянулись через каменистые шиханы, лесные дебри и реки. С каждым шагом росла и окрылялась сказка. Рассказывали странники:
– На высокой горе, на маковке, под синими небесами, под белехонькими облаками сидит в парче, в золотой шапке, усыпанный самоцветами, грозный Демидов – владыка. Сидит и горько плачет, кается перед Господом за погубленные души, винится в неправоте своей, в блуде, в непотребстве, в алчности. И сказал Господь ему: «Смирись, ненасытный человек, раздай свои богатства, останься наг, нищ и удались в мать-пустыньку!»
Послушал грозный Демидов Господа, собрал он золото и серебро, лалы и яхонты, янтарь и жемчуг. В больших бочках уставил эти богатства на горе и поджидает божьих странников, скитальцев и горюнов, чтобы раздать им нечестно нажитое и уйти от мирского соблазна. Не знает он, сколько народу явится и кто дойдет до высокой горы, до маковки, только кто первым поклонится, тому ковшом отмерит он золото и самоцветы. Спешите, братия!..
Не все сбылось так, как донесла молва. В Духов день в распахнутые ворота на заводскую площадь хлынула толпа нищебродов и увидела: на высоком крыльце, крытом ордынскими коврами, в золоченом кресле и впрямь сидит старый Демидов в дорогих одеждах и бархатной мурмолке. Рядом с ним – узколицый черноглазый племянник. Стоит подле них дубовый бочонок и полон-полнехонек серебра…
Прокофий Акинфиевич с омерзением и страхом глядел на скопище, затопившее площадь. Как черви в прахе, ползли безногие, бряцали веригами юродивые с безумными глазами, калеки напоказ выставляли свои страшные уродства и кровоточивые язвы, старушки-божедомки пререкались и назойливо лезли вперед.
Дядя Никита Никитич с любопытством разглядывал толпу.
Он протянул руку, унизанную перстнями, взял ковш. Как ветер прошумел – неясный гул покатился по площади. Все, что копошилось внизу у крыльца, потянулось вперед. Куда ни взглядывал заводчик – всюду светились надеждой впалые, измученные глаза, настороженно следили за каждым движением. Еще не зазвучало серебро, а сотни костлявых, изъеденных болезнями рук, страшных в своей необыкновенной подвижности, уже тянулись к Демидову, дрожали, скрючивались. Кто-то в копошащейся груде тел молвил:
– Пустите! Пустите! Я первый приполз…
Никита Демидов оглянулся: хожалый и телохранители стояли подле.
– Мосолов! – позвал заводчик приказчика.
– Тут я, сударь! – поклонился Иван Перфильевич.
– Следи отсюда и будь на страже. Знак дам! – многозначительно сказал хозяин.
Прокофий ожил: чуяло сердце – великую потеху затеял дядя. «Обошел старый выдумкой!» Взгляд его упал на Мосолова. Приказчик недовольно повел плечами; лицо его было строго и зло.
– Ты что? – обратился к нему заводчик.
– Боюсь, шибко боюсь, Прокофий Акинфиевич, – торопливо прошептал он. – Как бы беды не вышло.
Хозяин встрепенулся, горделиво вскинул голову:
– Никогда! Кто нам судья? Мы тут боги и цари, нам и судить! – сказал он вызывающе. – Давайте, дядюшка!..
Паралитик передал ковш племяннику. Подойдя к бочонку, Прокофий ковшом загреб серебро и опрокинул его обратно…
Протяжный стон пронесся по площади. Голодные глаза впились в сверкающую струю.
– Нам! Нам! – закричали все разом.
– Дай! Дай! – потянулись руки.
Но Демидов томил, дразнил звоном металла, блеском его. Он разжигал жадность людей. Старый паралитик одобрительно кивал утиной головкой.
– Потоми, потерзай эту погань! – шептал он.
– Батюшка, батюшка, осчастливь! – кричали нищеброды.
– Ишь ты! – ехидно усмехнулся Никита. – Не робили, а просят!
– Пощади, пожалей, родимый! Имей сердце! – вопили калеки.
Оборотясь к племяннику, Никита крикнул:
– А ну, Прокофий, сыпани в них!..
Тот, как сеятель, взмахнул наполненным ковшом: серебряные полтинники и рублевики, звеня, подпрыгивая, раскатились среди людей. Давя и топча друг друга, забыв о ранах и своих увечьях, убогие и калеки, старушонки, пропахшие ладаном, и убивающие плоть и соблазны юродивые – все, все бросились за сребренниками…
Прокофий вновь зачерпнул ковшом и взмахнул им над толпой. Вой и крики взвились к небесам; еще неистовее, безумнее заметались люди, удушаемые в тесноте.
Глядя на это, Никита Никитич ликовал:
– Прокопка, сыпани, сыпани им!..
Заводчик осыпал площадь серебряным дождем. Раскрасневшийся, возбужденный, он упивался зрелищем.
Слабые, чтобы уберечь добычу, монеты прятали за щеку. Нищебродки, навалившись телом на рублевик, кричали:
– Мое! Мое!
Калек давили, ломали им руки, пальцы, хватали за горло.
С выпученными, страшными глазами на ступеньки высокого крыльца к подножию Демидова всползал юродивый. Его лицо гноилось, смердило; грязные лохмотья волочились в прахе. Тяжелые железные вериги громыхали при движении. Протягивая длинную костлявую руку, он вопил:
– Мне кинь, мне!.. Замолю грехи твои!..
Никита схватил посох и огрел безумца.
– Прочь, звероликий! – закричал он. Но юродивый, издавая вой, лез дальше. Тогда заводчик махнул платком…
Из псарни на площадь ринулся десяток разъяренных волкодавов. Спасая добычу, себя, обезумевшие люди бросились врассыпную. Недавно распахнутые ворота теперь оказались на крепком запоре.
Страшные «зверовые» псы казаков, злые «тазы» – овчарки киргизов, мужицкие сторожухи по свисту демидовских егерей кинулись на людей. Они со всего стремительного бега бросались на человека, опрокидывая своей тяжестью, и мертвой хваткой рвали за горло…
– Вот так потеха! – завертелся в кресле паралитик. – Вот так радость! – Он не утерпел, наклонился вперед и закричал псам, науськивая их: – Ату! Ату сквернавцев!..
Одиночки, сбитые с ног, добирались до крыльца, всползали на ступени и умоляюще протягивали руки:
– Спаси!.. Спаси!..
Никита Никитич весь дрожал от сладострастного беззвучного смеха. Глаза его были хмельные.
Дотянувшись до верхней ступеньки, юродивый пал под тяжестью разъяренного волкодава. Он рвал его лохмотья, тело. Несчастный протягивал руки, кричал исступленно:
– Будь проклят ты!.. Проклят!..
В пустых глазах Прокофия вспыхнул огонек:
– Вот это потеха! Вот это выдумка!..
Но в эту страшную минуту на площадь выбежал высокий бородатый детина с бичом в руках. Он зычно закричал псам:
– Злодей! Лысый! Ратай! Все ко мне!
Рыча, злые псы оставили несчастных, только серый волкодав продолжал терзать поверженного.
Детина ринулся к парадному крыльцу. Не добежав до него, он с огромной силой взмахнул длинным ременным бичом и гневно закричал псу:
– Геть, кровожадина!
Вслед за этим в ясном воздухе прозвучал сочный свист, и узкий ремень хлестко опоясал пса. Волкодав взвыл от боли и покатился по песку.
Ощерив белые крепкие зубы, широкоплечий молодец еще раз за разом щелкнул бичом. Утихомиренные зверюги, трусливо поджав хвосты, сразу присмирели и не сводили настороженных глаз с гневного псаря.
Он закричал на всю плошадь:
– Живей убирайтесь, бездомники! Расходитесь, перехожие!
Кто-то широко распахнул ворота, и люди торопливо стали убираться с площади…
– Мосолов! – истошно закричал паралитик. – Люди!
Приказчик напролом шел навстречу детине. Он сразу узнал его: только с месяц назад этот русоголовый бравый мужик прибежал с Покровского, графа Шувалова, медного завода и поступил псарем к Демидову. Звали удальца Хлопушей. Сейчас он крепко сжимал в жилистых руках уручину бича – козью ножку, а толстый круглый ремень змеей вился подле его ног. Детина не опустил упрямых глаз под грозным взглядом приказчика.
– Хлопуша! – прохрипел Иван Перфильевич и осекся…
– Прочь с дороги! – резко выкрикнул он Мосолову и статной походкой, не сгибаясь, прошел вперед, к паралитику.
– Ты кто? Ты кто? – заикаясь, в страхе залепетал тот и оглянулся. Прокофия за креслом не было, струсил и сбежал.
Бородач поднял открытое волевое лицо.
– Не узнал, барин? Пришел усовестить тебя, хватит терзать народ! – просто и смело ответил он.
Демидов ехидно усмехнулся.
– Усовестить! Пошел прочь отсюда, бродяга! Не мешай потехе! Мосолов! – застучал костылем в половицу крыльца Никита Никитич.
– Не смей трогать несчастных! – сильным голосом угрожающе вымолвил мужик и сжал уручину бича. На руках детины вздулись жилы. – Тронешь, как взмахну наотмашь, так разом твою лысую башку, как сырое яйцо, расхлещу!
– Как ты смеешь! – перехваченным от страха голосом выкрикнул паралитик.
– Все смею! – хладнокровно ответил мужик, и его жгучие глаза пронзили хилого демидовского наследника. – Раз на такое пошел – пеняй на себя! Мстить будешь, в цепи закуешь? За меня красного петуха пустят, и тогда своих костей не соберешь, хозяин!
Паралитик в испуге замахал рукой:
– Уйди, уйди!
Но грозный человек не уходил, шевелил плетью. Псы виновато растянулись у его ног.
– Увезите меня, увезите! – завопил Никита Никитич, и перепуганные за жизнь хозяина слуги потащили возило в покои.
На площадь той порой со всего завода сбежались работные: кто с ломом, кто с молотом, кто с кайлой. Возбужденные и озлобленные, они кричали:
– Веди нас, удалой! Терпенья больше не стало!
Детина высоко поднял голову и сказал работным:
– Погодите, придет день, и ударит над барином гроза с громом и молнией!
Он торопливо прошел через всю площадь. Ветер развевал его густую русую бороду. Позади детины плелись унылые псы. Никто из демидовских полицейщиков и егерей не посмел задержать дерзкого мужика.
Ночью Хлопуша оседлал лучшего каракового бегунка и умчал в горы…
Все осталось сокрытым, как оставались доселе тайными все злодеяния Демидовых. И кто вступится за нищебродов, побирух и бездомных бедных людей, серой хмарой бродящих по российским дорогам? Ворон, когда летит через демидовские владения, и тот замедляет полет. Кто знает, почему: то ли чует добычу – мертвое тело, то ли сам страшится и слабеет от страха при виде человеческой скорби?
Тоска и пустота все равно не покидали Прокофия Демидова.
В один из дней по обыкновению своему заглянул он в покой своей забытой жены Матрены Антиповны. Просунув острый носик в полуоткрытую дверь, он с холодным равнодушием окликнул больную:
– Ку-ку! Ты жива еще, Матреша?
Она не отозвалась: лежала неподвижной.
– Что молчишь? – рассердился Прокофий и переступил порог.
Звенящая тишина наполняла комнату; в углах сгущались тени; в узких стрельчатых окнах догорал закат. Прижав перст к губам, Демидов неслышно, на цыпочках подошел к постели, думая напугать жену внезапным окриком. Он склонился над ложем…
Тусклые, мертвые глаза уставились на него. Лицо было восковое, сморщенное.
Чужая, незнакомая женщина лежала перед ним.
Прокофий вышел из горницы и тихо прикрыл за собой дверь…
Через неделю, захватив с собою дочь Настеньку, он уехал в Москву, передав управление заводами дяде, Никите Никитичу Демидову.