Читать книгу Гуси, гуси… Повесть о былом, или 100 лет назад - Евгений Пекки - Страница 12
Часть I. Мыла Марусенька белые ноги…
Откуда в селе Кирсановы
ОглавлениеЭто ещё с прапрадеда вашего повелось, – начала со значением Евдокия Кирсанова. – Ты деда Григория ведь не помнишь. Он умер, ты маленький ещё был, года три всего. «Становой» ему прозвище было. Его сыны – Кирсановы-Становые, дядья твои. Один в город Жирнов перебрался, другой где-то в Архангельске теперь живёт, а отец твой, Пётр, младший из них был, хозяйство ему досталось. Как его на японской убили, нам прозвище деревенское дали – Петрушковы.
– А почему «Становой»?
– Это ты про деда? Он не становым приставом вообще-то был, а урядником. С турецкой войны раненым пришёл, но два Георгиевских креста у него было. В армии он унтер-офицером был, грамоте выучился. А тут помер наш урядник, перепил водки и помер. Приехало начальство из губернии, и становой приехал. Два дня судили-рядили, назначили деда твоего. Потом друзья его вечером пришли, винца принесли, должность обмыть. Из родни кое-кто пришёл. «Ты, – говорят, – Максимыч, поднялся над всеми нами – урядников у нас ещё не было». А он в ответ: «Я ещё становым буду». Все засмеялись, а потом сказали: «Вот, Становым с этого дня и будешь», – так что до гибели твоего отца мы и были Кирсановы-Становые.
Брат его младший становым тоже не стал, но грамотный и уважаемый человек был – волостным старшиной его выбрали.
В тысяча девятьсот шестом году было дело. Наши, добринские крестьяне, борелевские луга распределили меж собой, после смерти старшего Бореля. Ему ведь не только мельницы принадлежали. А ещё и поля, да и луговина немалая. Дети его долго наследство делили, им не до покосных лугов было. А потом схватились, а они уж выкошены – самоуправство. Нажаловались губернатору. Вот к нам Столыпин и пожаловал лично – он тогда саратовским губернатором был. Строгий был мужчина. Да с ним два десятка казаков конных. Отстоял он молебен в храме, подобно Суворову, потом велел сход собрать. После сельского схода Пётр Аркадьевич строго указал Василию Кирсанову, как волостному старшине, чтоб в порядке и строгости село держал, а жителям своевольничать не давал. «А то, – говорит, – найдутся на вас и суд, и каторга». Двоих мужиков они с собой забрали, те больше в село не вернулись, а уж сколь годов прошло.
– И когда же крепко Кирсановым досталось? При Столыпине, вроде как, беда краем прошла.
– Был у нас, у всех Кирсановых, тех, что в Добринке живут, общий предок – Вахрамей Кирсанов, из донских казаков Хопёрского куреня. Рубака, люди бают, был знатный. С генералом Суворовым на Туртукай ходил, сорок тысяч турок они тогда побили. Вахрамей в ту войну турецкого офицера со знаменем в плен взял.
– Суворов, вроде, фельдмаршалом был.
– Это он, фельдмаршалом-то, когда уж стал… позже много. Генерал-майором он был, когда в Нижнюю Добринку заехал передохнуть. Тогда с Вахрамеем они вновь повстречались.
Александр Васильевич тот раз в свой новый поход ехал, Емельку Пугачёва брать. Императрица ему поручила разбойное войско побить, а супостата имать и на расправу приволочь. В нашем соборе Суворов тогда с офицерами весь молебен отстоял. Из собора выходя, он Вахрамея увидел. В нашем роду эта встреча и их разговор – от старшего, к младшему, передаётся. Из рода в род, из семьи в семью, чтоб знали, что их предок за руку с Суворовым здоровался. Потом ты своим внукам расскажешь.
Хоть уж время прошло, как не виделись, однако Суворов, мало, что граф, а Вахрамея узнал. Руку ему подал и приобнял даже.
– Жив ещё, казак, – говорит. А тот голову опустил.
– Не казак я боле, а вольный хлебопашец.
– Да, как же так? Ты же сражался храбро! Я помню, ты Саид-бея, турецкого офицера, на верёвке притащил, да потом ранили тебя.
– Обидели меня крепко. Ушёл я из Войска Донского. Теперь, вот, тут живу, в Нижней Добринке. Государыня Екатерина, спасибо ей, матушке, здесь немцам земли давала и российским служилым людям. Подал я прошение, и мне надел дали. Теперь здесь землю пашу.
– А ты не согрешил, казак? Честь свою не уронил?
– Я в том бою, что Ваша Светлость припомнили, у турок девушку отбил – дочку черкесского князя Мурад-бека. Они её на Кавказе захватили, во время похода.
Меня, как раненого, потом домой отпустили, думали – совсем помру, а я оклемался. С обозом её везли до самой нашей станицы Хопёрской. Юлдуз, так её звали, за мной в дороге ухаживала. У меня в доме она потом жила. Жениться я на ней задумал. А она мусульманка, некрещёная, ей в церковь нельзя. Я ей объяснил, что, пока она не примет веру православную, мы обвенчаться не сможем. Я ей, как умел, каждый день про Христа рассказывал, про Матерь Божью, про Господа Вседержителя. Она, видно, проникаться нашей верой стала, за мной всё повторяла: «Исса-пророк, Мириам ханум, Джебраил Алла-раис, Алла-господь».
А на Радуницу всё и случилось. У односума кобыла жеребиться начала, я к нему в тот день уехал, помочь. А Юлдуз в церковь, оказывается, надумала идти. Да неудачный день она выбрала. Сбил с толку звон колоколов. Вот она и пошла, вместе со всеми, к храму. Радуница – это ж всех усопших и убиенных поминают. А их от турок сколь погибло? Ей бы вообще из дому не выходить. А тут она в своём платке, каким лицо закрывают, одни глаза на тебя глядят. В Хопёрской много казаков турками побито было, вот бабы в неё и вцепились. Она хоть и не турчанка, а черкешенка была, им всё равно. Тем более, никто особенно не спрашивал, какого она роду-племени. Только и разговору было, мол, Вахрамей турку в жёны взял. Стали её бить, платок с неё сорвали. Это для казачек-то позор, а черкешенке – хуже смерти. Она одной бабе ногтями в лицо и вцепилась. Та заорала: «Убивают! Рятуйте!». В общем, конец света. Парнишка односума прибежал, кричит: «Дядя Вахрамей, твою Юлдуз убивают возле церкви».
Я на жеребца верхом, благо тот под седлом стоял, и на площадь намётом вылетел. А там визжащий клубок из юбок и платков в пыли кувыркается, а в самом низу – ноги моей Юлдуз, по шароварам чёрным её узнал. Не помню, как их плетью лупил, но разбежались бабы, с визгом, в разные стороны. Хотел, было, спрыгнуть с жеребца и Юлдуз свою поднять, как на площадь галопом вылетел кошевой атаман, с шашкой наголо. Оказывается, его баба, которой плетью досталось, с воплем во двор ворвалась и завизжала, что Вахрамей, я, то есть, станичных баб плетью насмерть бьёт. Он за шашку и ко мне.
– Зарублю, – орёт, – сволочь! И шашку-то занёс…
Я коня вздыбил, чёрт его знает, вдруг, сдуру, и правда зарубит, и плетью ему по руке. У него шашка из руки и выпала.
Он от боли скривился, левой рукой повод держит и орёт:
– Ты из-за турецкой суки на атамана руку поднял?
Тут я света невзвидел, огрел его плетью поперёк спины, а потом по крупу лошади. Та на дыбы, он чуть из седла не вылетел, одна рука-то висит от моего удара, и вскачь пошёл с площади, на ходу крикнул:
– Попомнишь!
Я с жеребца слез, Юлдуз поднял, она только тихо стонала, лицо в крови всё, перевалил её поперёк седла и домой повёз. Дома из кувшина голову ей обмыл, платком обмотал, спрашиваю:
– Зачем ты пошла туда?
– Я люблю тебя. Думала, в церковь пойду, ты мне муж будешь. Они злые. За что били меня? Христос велел всех любить.
– Они думали, ты турка. У них родню турки убили.
– У меня отца тоже турки убили, мать убили, братьев убили. Я не убивала никого. За что меня били?
Что я мог ей сказать? Но мне не дали её хоть как-то успокоить. Ворвались в хату атаманцы, связали меня и привели на площадь. Собрался Малый Круг, суд был скорый. Судьями были те, чьи жёны или сёстры били мою Юлдуз. За то, что поднял руку на атамана и порол казачек, содрали с меня рубаху, привязали к столбу и всыпали двадцать плетей, так что у меня шкура лопнула. Когда меня отвязали, я стоять на ногах не мог, на карачках, держась за заборы, до дома добрался.
– Что же никто не вступился за тебя? – спросил Суворов.
– Священник только, отец Никодим. Остановитесь, – говорил, – люди. Зло порождает зло, ведь он товарищ ваш.
Но никто его не послушал.
Собрал я к вечеру всё, что было у меня в доме, запряг свою пару лошадей, посадил на телегу Юлдуз. Сам сел на своего жеребца, да и подались мы со двора. На краю деревни, за околицей, ждала нас атаманская команда с атаманом во главе.
– Вот что, Вахрамей, – сказал он, поглядывая на мою пищаль поперёк седла и пистолеты за поясом, – зла я на тебя не держу, казак ты добрый, в бою нас не подводил. Забудь обиду, пусть турчанка твоя идёт, куда хочет, на все четыре стороны, а ты воротись, мы тебе хорошую казачку сосватаем.
– Видно, у нас свой путь, – ответил я им.
– Смотри, – тогда сказал атаман, – ты против обчества идёшь, а у нас так: «В Донское Войско вход рубль, а выход – два. Назад тебе к нам пути не будет. Ты казачье братство на бабу-турку променял.
– Черкешенка она, а не турка.
– Да один чёрт – магометанской веры. Не дадут ей наши бабы житья. Смута в станице будет.
Поглядел я в глаза Юлдуз, полные слёз, и молча тронул коня. За мной, тихо поскрипывая, поехала телега с моей женой и скарбом.
– Запомни, – прокричал вслед нам атаман, – нет боле в Донском Войске казака Вахрамея Кирсанова. Живи, как знаешь.
С версту отъехали, я на свою станицу последний раз обернулся. Вижу, дым над станицей столбом поднимается, и набатный колокол звонит. Понял я, что кто-то по злобе дом мой запалил, чтоб я вернуться не вздумал.
Так мы и доехали до Нижней Добринки. А тут земельные наделы немцам нарезают по указу матушки-государыни Екатерины, по блату, а ещё землю дают отставным солдатам и торговым людям. У меня грамота Вашего Сиятельства осталась, где вы просите оказывать содействие мне, Вахрамею Кирсанову, казаку, который пленил турецкого офицера, уволенному из действующей армии по ранению. Вот, и мне здесь кусок земли выделили. Она не такая жирная, как на Хопре, но хлеб родит, жить можно.
– Да, – протянул задумчиво граф Рымникский, – наделал ты дел, да и с тобой круто обошлись. А Юлдуз где, здорова ли? – спросил Суворов.
– При крещении Екатериной она была названа, Ваше Сиятельство. Померла она прошлый год. Так что, крест православный на её могиле. Трёх сыновей мне оставила. Старшего в деревне – Турка – прозвали, среднего – Турчонок, а младшему только год, он пока без прозвища.
– Ну, помогай тебе Бог, Вахрамей. Помолись за меня и за солдат, что скоро вместе со мной в бой пойдут.
– Вы молебен сегодня заказали, Ваше Сиятельство, Александра Васильич, во славу оружия русского. Дай Бог ему опять победы над супостатом.
– Нет, Вахрамей, не во славу оружия, а во вразумление заблудших. На великого злодея, Емельяна Пугачёва, идём. Но ведь у него в войске, почитай, все свои же, русские, да башкирцы ещё примкнули неразумные. Разве ж добудешь славу, против своих же, воюя? И отказаться никак не могу. Хоть и чувствую, что последний раз мне командовать войсками придётся.
– Государыня просит?
– Просит. А главное, тысячи душ загубленных к отмщению взывают, а тысячи об избавлении от разбойника молят. Как тут откажешься?
Александр Васильевич взошёл в коляску, которая рядом с храмом его поджидала, запряжённая четвёркой рысаков, и, обведя взглядом собравшуюся толпу, сказал:
– Молитесь за нас, люди русские. Молитесь, чтобы мир и покой воцарились на Руси, чтобы опять настали в Отечестве порядок и процветание.
После этого он сел в коляску и уехал. Вслед поскакали за ним офицеры и почётный конвой. Слыхать потом было, что матушка-императрица Екатерина его на Север отправила, границы со Швецией посмотреть и Петровский Завод посетить, что в Олонецкой губернии. Вот так, Митя, ваш прапрадед с Суворовым последний раз виделся. Кирсановых сейчас в Нижней Добринке больше десятка дворов. Все ведь от этого Вахрамея свои корни ведут. Мы Кирсановы-Петрушковы. Были Кирсановы-Турки, да им потом Бог дал только девчонок родить. Вот род и пресёкся, хотя, может, кто в город съехал. У твоего дяди и братьёв двоюродных прозвище до сих пор – Турчонок. Мы их в крёстные берём, они – наших приглашают.
– Да помню я. На Пасху прошлый год мы к ним христосоваться ходили и разговлялись.
– Род наш знаменит. Известны мы не только в Нижней Добринке. В Жирнове и Воронеже, в Тамбове и Царицыне нашего корня люди живут. Так что, сын, ты уж не срами ни меня, ни род наш.