Читать книгу Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье - Федор Иванович Панфёров - Страница 3

Часть первая
Глава вторая

Оглавление

1

Никогда жители Разлома не переживали того, что пережили в эту весну. Бывало. Всякое бывало. Горело село. Однажды пожар выхватил почти все дома на главной улице, и погорельцы, сидя на пепелище, несколько дней голосили, глядя в пустое небо. Бывали черные годины. Умирали люди. Хорошие люди умирали. И все-таки то было совсем иное – иная тоска, иная боль, иная кручина.

А тут как будто нежданно-негаданно в семье умер ребенок. Всего несколько минут назад бегал, резвился, лепетал какую-то милую чепуху – и вдруг лежит мертвый!..

В марте месяце поздно ночью пришли на село ребята, помощники знатного чабана Егора Пряхина, и сообщили Иннокентию Жуку, председателю колхоза «Гигант», как несколько дней назад, когда чабаны погнали с Черных земель овец, на их пути сначала вдруг появилась изморозь, затем лег такой сплошной лед, что овцы не могли двигаться и погибли, скованные ледяной броней. Так пала и отара Егора Пряхина. А он сам, дойдя до околицы, уперся высоким посохом в землю, сказал:

– Мне в село хода нет: глаза от стыда лопнут, – и зашагал от села во тьму ночи, а за ним, опустив головы, побрели изнуренные собаки-волкодавы.

Как ни кричали ребята, прося Егора вернуться, как ни звали волкодавов, верные друзья чабана не покинули его и вместе с ним скрылись в глухих и необъятных, словно океан, степях.

Иннокентий Жук сидел на плетеном диванчике, напоминая собою гриб-боровик: лицо и шея в коричневом загаре, плечи широкие, сам коротковат, не жирный, а плотный, будто утрамбованный. Ну, гриб-боровик. Другого не скажешь. Выслушав ребят, он пересел за стол и тяжело навалился на него грудью, почти полностью заняв выцветшее сукно. Ребята заметили: тонкие и почти незаметные на загорелом лице губы председателя вспухли и перекосились, а сильные руки (любую дверь высадит кулаком) тревожно зашарили по столу. Еще бы! Погибло две тысячи овец. Да каких! Лучших во всей степи! И Егор! Ай какой мужик Егор – слава чабанов: снежные бураны, ветры, пекло солнца – все было бессильно перед ним. А тут – нате-ка вам – за два дня две тысячи трупов. Слух об этом дошел до Иннокентия Жука еще вчера. Не поверилось. А сейчас факт налицо. Что делать? Как отнесутся колхозники? Стихийное бедствие? Экое оправдание! Овец-то не воскресишь. Погибли. Две тысячи голов. Да каких! Эх! Слезы давят горло, как клещи.

В таком напряжении Иннокентий Жук сидел минуту-другую. На висках выступили капельки пота. Но ведь он, черт возьми, не профессор, чтобы обсасывать вопрос со всех концов. Надо действовать. Поднял большие серые глаза на ребят («Ух, страшен, мурашки по телу…»), сказал:

– Ничего… Вернется Егор Васильевич.

А Егор Пряхин шел и шел, огромный и сильный. До чего же он сильный: попадись ему сейчас волк, разорвал бы его Егор, как котенка! А вот разорвать тоску – гнет души – никак не может: давит она его, а стыд перед колхозниками, особенно перед Иннокентием Жуком, валит с ног. Тот ведь если и не скажет, то непременно подумает:

«Не уберег овечек, дуралей! Не уберег, и голову свою позором покрыл. А еще актив!»

– Нельзя было сберечь-то! Нельзя! – надрывно кричит в степь Егор и мотает большой головой, а волкодавы настораживают уши.

Крик Егора будит ночную тишь…

Степи еще не оделись в разноцветные травы: и житняк, и полынок, и ковыли, да и солянка – трава горькая, – только-только пробивают корку земли. Но там, где таращится полынок или солянка, степь уже иная, нежели там, где буйно рвет корку земли житняк. А главное – запахи! Подержи Егора Пряхина год-два вдали от степей, а потом принеси с завязанными глазами и положи на землю, он по запаху угадает, какой сейчас месяц. Да не только месяц, а и день и час: в разный час, в разный день, в разный месяц по-разному дышит степь. Ну а то, что заросли сухих прошлогодних трав, болота и озера, поросшие непролазными, поседевшими за зиму камышами, переполнены дичью – и какой! Чирки, кряквы, гуси, куропатки всех видов, а уж кулики – батюшки, каких только нет! – все это тоже очень известно Егору Пряхину. Вон под черным небом, усеянным яркими звездами, с тревожными призывами проносятся запоздалые гуси, и Егор знает: часть их осядет где-то здесь гнездиться, а большинство прямым сообщением полетит на далекий север.

Но они хитрые – птицы: как только дохнуло морозом, повернули вспять – на юг.

«Конечно, которые больные, погибли, оледенев, как и наши овечки, – рассуждает Егор. – И однако птица хитрее меня: заранее ушла от беды. А я? Задержаться бы на Черных землях, и овечки не попали бы в беду смертельную!»

Задержаться?

Егор знал: задержись он неделю-другую, и окот начался бы в пути. Сложное это дело – прием ягнят. В колхозах и совхозах на время окота призывают всех людей: ягненка надо обтереть, подпустить к матери, чтобы он узнал ее, да и она осмотрела бы его, чтобы потом смогла среди тысяч отыскать свое сокровище. После этого ягненка относят в особую кошару, а матери-овце создают покой. А кто тут, в глухой степи, будет принимать ягнят? Разродятся овцы – и ягнята погибнут при злых ранневесенних ветрах: не укрыть.

А вы знаете, что это за красота – ягненок? В первый день он еще хиленький, но кудрявый, весь в завитушках. А на второй, на третий – эге! Уже пошел в мир честной! А ноженьки-то у него слабенькие: тычет ими, как палочками. Но глаза с хитрецой: глянет на овец и вроде скажет: «Родня, конечно, вы мне, а все-таки у меня своя мамаша есть». А потом? Ох, что разделывает он потом: носится кругом, подпрыгивает, да так старательно, ну, дай крылья – взовьется в поднебесье… и опять к матери – сосать, потому что поработал и проголодался.

Задержись Егор на Черных землях – и устлал бы степи трупами. Нет, он знал, в какой день и в какой час подняться с Черных земель, и погнал овец сильных, откормленных, таких, которые, пройдя триста километров, сохранили бы свежий и веселый вид.

– Ха! Не овцы, а сало на ногах! – так он хотел похвастаться перед односельчанами и ждал, что Иннокентий Жук при всех колхозниках скажет:

– Хвала и честь от народа Егору Васильевичу, вожаку наших знатных чабанов!

Ах, умеет же этот Иннокентий Жук порою произносить задушевные слова!

А теперь кинет сурово:

– Дуралей! А еще актив!

– Не слова, а нож с зазубриной воткнет в печенку, – шепчет Егор и опять кричит надрывно, мотая головой: – Да ведь нельзя было! Никак! Сберечь-то! Разве бы я… – Но тут у него появляются другие мысли, и высказывает он их уже тише: – Экое утешение: «нельзя». Вот у тебя, Егор, сыны есть. Померли бы они враз, а тебе утешение несут: «Нельзя было иначе-то». Так и тут. Овечки полегли… а ты – утешение колхозу: нельзя иначе-то.

И шел Егор.

И думал Егор…

Есть у него человек, который примет его в любом состоянии. Оторви Егору руки, ноги, искалечь его всего, а тот человек с лаской ухаживать будет: кормить, поить. Человек этот – его жена Кланя. Какая она? Тоненькая, будто девчушка. И руки у нее в черных трещинках, шершавые. Мажет она их на ночь сметаной, а они все равно шершавые, особенно пальцы. Ничего не поделаешь – хозяйство: в колхозе работает, дома работает, за сынами ходит. Дочки – те уж вроде на отлете: старшая, Люся, – ветеринарный врач, две в институт поступили и живут в областном городе Приволжске. А сыновья – дома. Три парня. Самый младший, Степан, ну просто сорвиголова растет. Как только отец заявится с Черных земель, так сыновья кидаются к нему – бороться. Рыжие, крупные – в Егора. И все норовят одолеть отца, особенно Степан. Этот бьет чем попало и грозит:

– Я те накостыляю!

Вот какими дочками и сыновьями одарила Кланя Егора… И, конечно, руки у нее огрубели: какую только работу не делали они! Однако когда она их положит на стол перед Егором, ему радостно: еще бы, мать!

Явись домой Егор весь изуродованный, примет она его. А вот теперь и перед ней стыдно. Ой, да что это за огонь – стыд!

И он шел и шел, не чуя под собой ног. Шел, сам не зная куда, не замечая того, что идет давно, а оторваться от села не может: кружится вокруг него, точно конь на привязи.

2

Весть о том, что Егор Пряхин не вошел в село, сначала докатилась до Иннокентия Жука, а затем до Клани… И Кланя со всем своим выводком – тремя сыновьями – выбежала за околицу.

– Егор! Егорушка! Кормилец ты наш! – звала она, все дальше и дальше уходя в темную, глухую и безлюдную степь.

А в полночь, словно бомба разорвалась, поднялось все село, и колхозники во главе с Иннокентием Жуком, пешие и конные, размахивая факелами, ринулись на поиски…

Ласковей всех звал Иннокентий Жук:

– Егор! Красавец ты наш, Егорушка!

Егора Пряхина нашли на дне оврага, залитого лучами горячего солнца. Он лежал в сухих травах. Виднелись порванная майка и раскинутые мускулистые руки. Вокруг него сидели волкодавы и, задрав лобастые головы, выли.

Колхозники донесли Егора до хаты, здесь при помощи Клани раздели, уложили в постель, затем, стараясь не шуметь, вышли на улицу.

Кланя глянула на беспомощно раскинувшееся богатырское тело мужа и, сдерживая рыдания, тихонько заплакала.

Егор лежал в одном белье, прикрытый по пояс простыней: на воле уже стояла жара. Было видно, как его крупные ребра, будто обручи на бочке, то вздымались, приподнимая рубашку, то опускались. Порою он дышал еле слышно, а иногда громко, точно бежал в гору, неся тяжелую кладь.

Когда мать вышла из комнаты, младший сын, Степан, еще не уяснив, что случилось с отцом, подошел к нему и так же, как тот, бывало, будил его, говоря: «Эй, Степан Егорович, брось валяться-то, вставай», – сказал:

– Эй! Егор Василич, брось валяться-то, вставай!

На него зашикали братья.

Степан, обиженный, отошел в угол, а когда Егорик, что был постарше его всего на полтора года, шагнул к нему и дотронулся пальцем до его плеча, он брыкнулся, как жеребенок.

– Их! Мимо, – зная уже этот прием братишки, насмешливо прошептал Егорик и еще шепнул: – Папка хворает… А ты: «Вставай, брось валяться».

Степан повернулся, глаза у него стали большими.

– А что?

– Чрус у него, – моментально придумав что-то невероятное, вымолвил Егорик.

– А что? – опять спросил Степан.

Сам не зная, как объяснить выдумку, Егорик, подняв глаза к потолку, развел руки.

– Докторша придет, скажет… И все одно тебе не догадаться: маленький.

– Я польшой, – возразил Степан.

– Как первому из блюда мясо таскать – маленький, а теперь «польшой»! – передразнил Егорик и еще что-то хотел сказать, но в эту минуту в хату вошла доктор Мария Кондратьевна, женщина высокая, пожилая и с таким острым и длинным носом, словно у кулика.

В комнате сразу запахло больницей. Ребята высыпали на кухню и, заглядывая оттуда в комнату, стали прислушиваться, что говорит докторша.

Ничего не поняв из слов Марии Кондратьевны, Егорик все-таки наставительно шепнул Степану:

– Слышишь? Чрус у папки.

А самый старший, Вася, ученик седьмого класса, сказал:

– Болтаешь: чрус какой-то!

– А спросим… спросим докторшу, – уже окончательно веря, что у отца «чрус», заговорил Егорик.

Мария Кондратьевна в белом халате казалась не только строгой, но и страшной. Она долго провозилась около Егора Пряхина, что-то размешивая в стакане и вливая больному в рот. За всем этим ребята из кухни следили с испуганным любопытством. Но вот «докторша» достала ту самую штуку – с длинной иглой на конце, что так была знакома Степану и что он возненавидел всей душой. Достала штуку, чем-то ее наполнила и пошла к отцу. Ребята зажмурились и отвернулись.

– И-их! – только и произнес Степан, стискивая кулаки и весь перекашиваясь, словно длинную иглу запустили ему ниже спины.

– Ты что сморщился? – спросила Мария Кондратьевна, заглядывая в кухню. – Иннокентий Жук придет, скажу ему: «А Степан-то у нас трус!»

Степан было растерялся, затем запротестовал:

– Он яблоко даст… моченое. Вот.

3

На воле пробуждался день.

Сначала вдруг наперебой загорланили петухи огромного села Разлома и так же неожиданно смолкли, только какой-то отчаянный звонким, с хрипинкой, голосом все орал и орал. Наконец и этот стих. Наступила пауза, но предрассветная тишь была уже нарушена. Теперь жди призыва вожака табуна, быка Илюшки… И в самом деле, вот и он подал голос, будто взял высокую ноту на флейте… Но в конце, от непомерного напряжения, что ли, сорвался на такую басину, что, говорят, даже коровам стало стыдно за своего вожака…

А потом все пошло как по-писаному: на конце села заиграл в рожок пастух, со дворов на улицу вывалились обленившиеся за ночь коровы и, поднимая придорожную пыль, потянулись на выгон – в степь; почти под самым окном домика Иннокентия Жука прокричала баба:

– Зорька! Я тебя! Я тебя!

Кому грозила, не поймешь, но прокричала так громко, что задребезжали стекла в домике Иннокентия Жука… Однако предколхоза и этот крик не потревожил: он спал крепко, без снов, на том же левом боку, на который лег вечор, подсунув кисть руки под щеку.

Труби хоть во все трубы, а Иннокентий Жук проснется, как всегда, только в пять утра. Зимой, летом, весной, осенью – ровно в пять. Хоть часы по нему заводи. Пробуждение не зависело от того, когда он заснул – в шесть ли вечера (чего, конечно, никогда не бывало), в двенадцать ли ночи или в три утра, – все равно в пять Иннокентий Жук на ногах.

И сегодня он тоже открыл глаза ровно в пять – минута в минуту – и сразу же глянул в окно, в которое так и лезло солнце, и увидел на привязи у калитки своего любимца, степного иноходца Рыжика. Как и каждое утро, конюх привел и привязал его у калитки.

Увидав иноходца, предколхоза тут же, без промедления, без раскачки и позевот, стал думать о хозяйстве колхоза.

Что и говорить, хозяйство огромное. Одной выпасной земли до двухсот тысяч гектаров. Да земли что? Тут, в Сарпинских степях да на Черных землях, ее миллионы гектаров. Вон у директора Степного совхоза, форсуна Любченко, под совхозом четыреста тысяч гектаров. А что толку? Скачут по ней тушканчики да роются суслики.

А в колхозе «Гигант»?

Видите, как предколхоза, еще лежа в постели, растопырил коротковатые пальцы и резко свел их в кулак: вот, дескать, как мы орудуем.

Да, действительно, на землях «Гиганта» пасется около сорока тысяч «баранты», так ласково зовет овец Иннокентий Жук. Да каких! Первоклассных. Лучших не найти не только в районе, но и в области. Найдись где лучше, Иннокентий Жук сгорит от зависти, точно сухой лист.

«Неустанно глядеть вперед – в этом гвоздь гвоздей. К примеру, что значит провести в жизнь решения “колхозного Пленума”? Это значит создать такую материальную базу, чтобы колхозные силы развернулись во всю мощь, – мысленно произносит он. – Для этого-то и надобно неустанно глядеть вперед. Соседи еще только планируют, калякают, а мы на всех колесиках айда вперед. Догоняй!»

А ведь до решения Пленума Центрального Комитета партии (это всем известно) председатель райисполкома Назаров наваливался на Иннокентия Жука, как градовая туча: то не так, это не так, тут нарушаешь артельный устав, там нарушаешь устав, не туда средства заколачиваешь, не на то тратишь, коллегиальность попираешь, с интересами государства не считаешься. Прямо-таки глотку готов был перегрызть, не говоря уже об инструкторе областного исполкома по прозвищу Мороженый бык. И почему Мороженый бык? Шут его знает! Даст же народ такую кличку! Может быть, потому, что у него такая сонливая походка, будто ноги чужие, и фамилия чудная – Ендрюшкин. Шут его знает! Только вот – Мороженый бык. Этот как насядет, как насядет с инструкциями разными, так хоть караул кричи!

Только секретарь райкома партии Лагутин давал полное согласие на все «мероприятия» Иннокентия Жука. А без него беги в пустыню и носи там вместо нормальной одежды воловью шкуру, питайся саранчой. Однако Иннокентий Жук не такой уж мякиш, чтобы падать духом: припертый к стене Мороженым быком, он притворялся наивным, восклицая:

– Ой! Нарушитель?! Вот спасибо-то вам: глаза мне открыли!.. А то я так бы и попер, Попер бы и попер… и – в тюрьму. Спасибо вам. Исправим. Незамедлительно… Вяльцев! – звал он своего расторопного заместителя и сурово кричал, подмигивая левым глазом, что по заранее договоренному означало «липа». – Вяльцев! Крути эту машинку к чертовой матери в обратный ход!

Так успокоив и обнадежив Мороженого быка, Иннокентий Жук выпроваживал его с благодарностью, а сам продолжал внедрять в жизнь свой план.

Вот, например, недавно «колхозный Пленум» сказал: осваивайте пастбища разумно. Пленум сказал! А разве до этого надо было осваивать степи неразумно! Хотя оно так и было – неразумно: строили жилища для чабанов на Черных землях, будто для охотников на озерах, – из всякого «шурум-бурума». В этом году построят – в следующем валяй заново. Так из года в год, из десятилетия в десятилетие. Ни тепла, ни уюта, ни света, не говоря уже о радио: чабаны по нескольку месяцев жили словно на необитаемых островах.

Тоска!

Пустыня!

Нет! Иннокентий Жук все делает основательно. Лет пять назад он заложил на Черных землях двенадцать пунктов во главе с центральной усадьбой. И ныне достраивает двенадцать бревенчатых домов со светлыми окнами, электричеством, радио, библиотекой. В этих домах будут жить чабаны и их помощники. При домах обширные дворы для овец, рядом – великолепные кошары. Да кто не захочет вселяться в такие дома! Тем более там строится и центральная усадьба, где разместятся больница, ветеринарный пункт, магазин, почта. И туда же каждую неделю из Разлома отправляется машина: везет письма от детей, от жен, от нареченных и обратно – женам, детям, нареченным. А уж ежели тот или иной чабан заскучает – садись в кузов, слетай домой, приласкай жену. А хочешь, она сама примчится к тебе за триста километров.

– Не евнухи они у нас, чабаны, а люди. Захотел, погуляй в травах лимана с законной, – так сказал Иннокентий Жук.

Но тут на него под напором Мороженого быка и начал наскакивать райпрокурор Золотухин – человек мрачный, молчаливый, словно постоянно держал во рту железку, крепко сцепив ее зубами. Он нажимал письменно: где председатель колхоза достает лес на строительство домов, кошар, центральной усадьбы? На какие средства приобрел электростанцию для центральной? На каких началах приобретены гвозди, шифер, краска для полов, петли для дверей, стекло для окон?

«Какого черта тебе надо?» – иногда хотелось закричать Иннокентию Жуку, но он сдерживался, улыбался, отговаривался, притворялся наивным, а уличенный, раскаянно соглашался:

– Ай-яй-яй! Спасибо, дорогой товарищ Золотухин! Спасибо! А я – то не додумался. Ну, поправимся. Вяльцев! Крути на этом месте машинку в обратный ход.

Или вот года два назад в колхоз «Гигант» из Приволжска приехала девушка, сотрудница экспериментального института. Заявившись к Иннокентию Жуку, сказала:

– Иннокентий Савельевич, профессор Каплер послал меня к вам с большой просьбой. Нам очень нужен отмыв от шерсти. Ну, понимаете? Ведь вы перед тем, как сдавать овечью шерсть, моете ее?

– Отмыв? Грязную воду? – спросил он и уже хотел было отослать девушку к Вяльцеву: «Буду еще грязью заниматься!», – но в этот миг его будто кто толкнул под ребро и шепнул на ухо: «Погоди-ка, Иннокентий. Не торопись. Ведь иногда и в грязи попадаются крупинки золота. Для чего институту понадобился отмыв? Сам знаешь, профессор Каплер – человек с нюхом».

Иннокентий Савельевич перед девушкой весь расплылся в вежливой улыбке. Ну прямо-таки доцент!

– С большой словоохотливостью всегда идем навстречу науке, как люди весьма сознательные, понимая, без науки мы тупы, слепы и ни бе ни ме, как есть на сто процентов… – Вот как расшаркался перед наукой Иннокентий, и еще приветливей засветились его большие серые глаза. – Грязь эту, или отмыв, как вы по-научному называете, мы выливаем в канаву. Не жалко. Но ради любопытства к науке: к чему он вам, отмыв?

Девушка заколебалась; но глаза у председателя такие доверчивые, как у голубя, и она, тряхнув русой головкой, прошептала:

– Только это секрет. Ой!

– Ваш секрет – наш секрет. Как в могилке! – шепотом поклялся предколхоза и даже закатил глаза: дескать, небо свидетель.

– Из отмыва профессор Каплер отделил жир, а из жира… как бы попроще сказать… создал такое смазочное вещество, которое не замерзает даже при самом злом морозе. Понимаете, как это нужно для самолетов на Северном полюсе, для машин вообще. И авиапромышленность заказала нам такого смазочного вещества в неограниченном количестве.

«Эге! – мысленно воскликнул Иннокентий Жук. – Вон где пес-то зарыт: Каплер грязь сбивает в масло! Ну что же, за выгоду – выгоду». – И вслух, восхищенно:

– Ай да Каплер! Идем ему навстречу. Идем. А вы, что же, отмыв в цистернах, что ли, в город будете возить?

Девушка обрадовалась: так быстро согласился председатель, а ведь Каплер ее предупредил: «Жук – он жук и есть. Из его лапок даже небесную звезду не вырвать». А тут сразу согласился. И девушка, сияя глазами – победительница! – сообщила:

– Не-ет! Зачем возить? Мы с вашего разрешения здесь построим мойку, пришлем людей… грузовую машину. Бесплатно перемоем шерсть… и тут же будем отжимать материал для смазочного вещества и его-то отправлять в институт.

– Отжим в город? Вот что значит наука! Так передайте профессору: идем ему навстречу – мойку строите вы, вы оборудуете ее техникой, инструктор для обучения ваш, а рабочие руки наши. И притом мойка со всем оборудованием переходит в собственность колхоза, и колхозу же платится определенная сумма за каждую тонну отжима… в соответствии с законом, – для пущей важности подчеркнул Иннокентий Жук, вставая из-за стола и давая этим понять, что разговор окончен, а девушка пораженно вскрикнула:

– Как! Вы же выплескивали отмыв в канаву! А теперь плати!

– Выбрасывали, а ныне при помощи науки подбирать будем. Эти условия передайте Каплеру. Он человек деловой, поймет: у нас рот тоже широкий.

Через несколько дней, довольно похохатывая, председатель колхоза доложил правлению, что профессор Каплер согласился принимать «отжим» от колхоза на тех условиях, какие ему через ту девушку выставил Иннокентий Жук.

– Это дело, так сказать, мимоходом даст колхозу за год тысчонок десять – пятнадцать. Конечно, при наших миллионных круговоротах это пустяк. Но зачем же такими кусочками бросаться?

4

Подобные тысчонки сначала растревожили «губу» у Вяльцева.

Вы ведь его знаете, Вяльцева, какой он? Тощий-претощий, будто из одних костей и кожи. Но на ногу вихрь и мастер на все руки. В колхозе его называют «вездесущий» – с ним колхозники сталкиваются всюду: в конторе, в коровнике, на поле.

Так вот подобные тысчонки встревожили Вяльцева, и он кинулся на поиски «резервов».

«Иначе всю инициативу на сегодняшний день сосредоточит в своих руках Иннокентий, – изысканно сказал он сам себе. – И потому я на сегодняшний день должен поставить вопрос в масштабе и проявить, хоть стой хоть падай, в полном духе новаторство: из ничего сделать нечто». Так он несколько дней ходил задумчивый, а порою вдруг загребал в кулак воздух и раздумчиво произносил:

– Беру из пустыря и кладу на народный фронт трудовой капитал.

Десятки, а может, и сотни лет в Сарпинских степях скапливались, прокаленные солнцем, кости животных – коров, лошадей. Обычно они оставались там, где забивали скот. Бурты. Еще издали их видно – белеют… И вот однажды Вяльцев привез из Приволжска человека, который настолько был стар, что со спины походил на половник, поставленный на попа, а пушок на его голове так и поводило даже при еле заметном дуновении ветерка. Его приезд удивил Иннокентия Жука и особенно агронома Марию Ивановну, женщину замкнутую, несловоохотливую и почему-то очень нервную.

– Это еще что за находка? – спросила она, даже не назвав «находку» старцем, а просто «это».

– Директором фабрики у нас будет Максим Максимович, – чтобы сразу поднять цену старцу, выпалил Вяльцев.

– То есть?

– То есть под его руководством наши старушки будут гребешки, расчески выделывать.

– Из чего? Материал где? – наступал на Вяльцева Иннокентий Жук.

– В степи. Видел, сколько там коровьих копыт, рогов? На миллион лет хватит. А Максим Максимович – мастер: шестьдесят два года на гребешковой фабрике в старом Приволжске проработал. То-то индустрия в городе была – одна гребешковая фабрика купца Тетерина! Так, что ли, говорю, Максим Максимович? – наклоняясь к «находке», на ухо ему проревел Вяльцев.

Максим Максимович отшатнулся, и желтоватенький пушок у него на голове так и повело волной воздуха.

– Ухо расколол! Орет! Громыхало!

Вяльцев отступил, точно перед ним заговорил грудной ребенок.

– Да разве ты не глухой?

– Не! Слышу все.

– Что же? Притворяешься?

– Эге! Чтобы при мне все, не таясь, говорили: дескать, глухой. А я за версту слышу, как мышь пищит.

Иннокентий Жук задумался, затем пристукнул кулаком по столу.

– Башковитый Вяльцев, додумался! Что ж, собирай правление. Утвердим.

А на заседании правления в бой вступила и Мария Ивановна. Она предложила:

– Нам следует заняться выработкой галет. Галеты – это такое полупресное печенье, способное пролежать, не портясь, и пять и десять лет. В таком печенье, то есть галетах, нуждается армия. Вот толкнуться бы к военным.

– Выгода? – спросил Вяльцев, считавший себя главным героем на сегодняшний день, и, протянув руку, потер палец о палец, как бы светля монету.

– Выгода? И колхоз, да и колхозники ежегодно до ста тысяч пудов зерна отправляют на рынок в Приволжск. Это называется отправлять продукцию за двести километров в сыром виде. А я предлагаю: правление скупает зерно у колхозников по рыночным ценам, превращает его в муку и из муки вырабатывает галеты. Всем выгодно: колхозникам, колхозу, армии… – Обветренное лицо Марии Ивановны с красивыми чертами всегда казалось увядшим, а тут оно озарилось такой внутренней радостью, что стало по-девичьи моложавым.

«Рано она мужа потеряла… да и смерть сынишки… вишь ты, как все это красоту ее сковало», – глядя на нее, подумал Иннокентий Жук.

А денька через два он уже отправился к командующему военным округом генералу армии Басову, человеку, как слышал Иннокентий, довольно суровому: «калякать не любит», но уж если даст слово – держит его.

«На какой козе к нему подъехать, вот гвоздь в голове!» – всю дорогу из Разлома до Приволжска – двести километров – размышлял Иннокентий Жук. Сидя в грузовой машине рядом с шофером, он то от страха перед генералом сжимался, то, разворачивая плечи, принимал гордый облик и шептал:

– Да мы сами генералы! Но у того генерала все в руках – и гнев и милость.

В городе командующего округом пришлось долго ждать: он пропадал то на учебных занятиях где-то за Волгой, то на заседании облисполкома… И Иннокентий Жук затосковал: не умел сидеть без дела. Правда, он побывал на рынке, осмотрел ларек колхоза «Гигант». Какой уж там ларек – целый магазин! Торговое помещение тянется вглубь. Зайдешь – ларек, а в нем вторая дверь и за ней – опять ларек. Назови магазином – налог увеличат, а ларек – налог меньше.

Полки, складские подвалы в «ларьке» пустовали. На виду стояли только бочки с арбузным медом, и в одной из них, открытой, плавал алюминиевый ковш. Иннокентий Жук подошел к открытой бочке, ковшом зачерпнул мед и стал струйкой сливать его обратно. Струйка густая и янтарная.

– Вкусная, – сказал он и – к заведующему ларьком: – Плохо шуруешь?

– Нечем, Иннокентий Савельевич. Публика настоятельно требует деликатесы всяких принципов: мясочка, поросяточек, курочек, даже коровьи ноги и головы, вплоть до рубцов. Как что из колхоза доставят, публика рвет, не моргнув глазом, – ответил заведующий, перегибаясь через прилавок, точно ящерица.

Ну, вы, вероятно, по изысканному стилю уже догадались, что заведующий «ларьком» – единоутробный брат Вяльцева. Терентий – имя ему, да будет вам известно.

– Слов-то каких ты тут нахватался, – не то поощряя, не то критикуя, произнес Иннокентий Жук, о чем-то соображая.

– Здесь, в Приволжске, Иннокентий Савельевич, культурные слова впиваются в нового человека, как репьи в телячий хвост.

– А вот уж телячий-то хвост вовсе далек от культуры.

– Для, так сказать, ассоциации.

– Эко брякнул! А кто продукты рвет? Городские, что ли?

– Не только. Изволите знать, колхозники. Колхозники и рвут. Из деревень прутся.

«Прутся? Колхозники? У нас не прутся, а у них прутся. Куда? Зачем? – так думал Иннокентий Жук, дожидаясь приема у командующего округом и тревожась, что генерал, выслушав, посмеется над ним, а то и хуже – шугнет. – Ну, шугнуть-то я не дамся».

А командующий, уловив смысл из путаных слов Иннокентия Жука, который на этот раз прикинулся «темным», даже с облегчением сказал:

– Дорогой Иннокентий Савельевич, да вы прямо-таки выручаете нас: второй год на складе лежит оборудование для галетной фабрики. Первоклассное – сплошной конвейер. Только и видишь, когда муку засыпаешь в квашню, а что там дальше колдуют машины, не видать. Только уж на другом конце конвейера – аккуратно уложенные в ящики галеты. Мы предлагали все это колхозам. Отказываются. Куда, говорят, нам фабрику! И по уставу не положено и велика. Просто в квашне бы, а то…

«Э! А генерал-то простоват. Воин отличный, а в коммерции простоват», – молниеносно определив характер генерала, подумал Иннокентий Жук и повел свою линию, говоря:

– Галетная фабрика, конечно, – тяжеловатое мероприятие для колхоза, почти обуза. Только сознание советского гражданина – армии надо помогать, не считаясь с обузой…

– Вот именно, армия наша – страж революции, – подхватил генерал, не уловив хитринки в голосе председателя колхоза, а тот все так же растерянно продолжал:

– Оборудование есть, половина дела сделана. Но ведь под него стены нужны… а у нас в степи каждое бревно золоту равно, вот ведь оно чего. – И лицо Иннокентия Жука сделалось придурковатым.

– Зачем же из бревен? Из кирпича стройте! – посоветовал генерал, уже пугаясь, как бы и этот председатель не отказался принять оборудование галетной фабрики. Генералу ведь приказано было заготовить сто тысяч тонн галет… и в этом же году. Не заготовишь – выговор получишь. А тут, куда ни сунешься, отказ. Генерал же привык, как вояка, не уговаривать, а приказывать. Уговаривать вот таких, как Иннокентий Жук, ему нож острый. Да и то: этому Жуку предлагают первоклассное оборудование, а он чего-то пыхтит.

Подметив нетерпение генерала, Иннокентий Жук намеренно стал отступать все дальше и дальше: вздыхал, крутил головой, чесал за ухом или тупо глядел в угол генеральского кабинета, а сам в то же время «соображал»:

«Высокотехническое оборудование – здорово! Но как его перевезти? Наши грузовики в хозяйстве заняты. Или тот же кирпич. Из города его доставить надо. Год провозимся. А у нас под боком своя глина. Вот если бы генерал помог нам добыть оборудование для кирпичного заводика. Какой-то обалдуй из министерства запретил производить в колхозах кирпич кустарным способом. А тут: «Не мы, товарищ Обалдуй, производим, а военные». Под этой вывеской и себе бы миллиончик-другой кирпича оторвали».

– Ну как, по рукам, что ли, Иннокентий Савельевич? Разопьем бутылочку коньяку… а то и русской? А? Русской, конечно, – уверенно подвел черту генерал.

Иннокентий встрепенулся.

– По рукам-то по рукам, да как бы нам колхозники не надавали по шеям – вот вопрос доподлинного значения. Советуете из кирпича строить? Его надо доставать в городе – от нас двести верст по сухопутью. И загвоздка: возить не на чем.

Генерал сначала вскипел и готов был сказать: «А ну, ступай в другое место, поищи то, что тебе тут дают», – но, всмотревшись в плаксиво-растерянное лицо председателя колхоза и сообразив, кто перед ним, мысленно произнес: «Хитер. Люблю таких! Этот через соломинку на дороге и то не перешагнет: подберет – и в хозяйство».

Вот почему генерал уверенно произнес:

– Поможем. Дадим машины.

«Эге!» – мелькнуло у Иннокентия Жука, но он продолжал так же вяло и раздумчиво:

– А во-вторых, дорогонек городской кирпич. Благодать большую проявили бы вы, товарищ генерал, ежели бы помогли нам оборудованьице…

Одним словом, Иннокентий, кроме оборудования для галетной фабрики (и почти задарма), «выколотил» еще старое оборудование для кирпичного завода, что «валялось» на военном складе. Затем, чтобы ускорить выпуск галет, в чем был крайне заинтересован командующий военным округом, генерал уже сам предложил председателю колхоза роту солдат, монтажников, два десятка машин для перевозки оборудования и даже сказал:

– Перевозку, Иннокентий Савельевич, возьму на себя. Да и кирпичишек на первый случай подброшу: мы ведь строим военный городок и кирпич выпускаем сами. Сто тысяч выделим… бесплатно, как шефы. Для нас это горсть семечек!

И в течение двух-трех месяцев при помощи доброго генерала была воздвигнута галетная фабрика, а при ней мукомольная мельница и на отлете – небольшой кирпичный завод. Как только все это приплюсовалось к гребешковой фабрике и мойке, хозяйство колхоза «Гигант» превратилось в своеобразный промышленно-сельскохозяйственный комбинат.

Но тут-то Мороженый бык и стал нажимать с особой силой:

– Запрещено кирпич в колхозах производить. Ох, тоскует по тебе, товарищ Жук, особая камера в тюрьме!

– А к чему на мою голову камера? Кирпич вырабатываем по приказу командующего военным округом товарища генерала армии… а он вот-вот и маршал, – для устрашения подчеркивал Иннокентий Жук. – Вы ему и скажите: «Ох, товарищ генерал армии, почти маршал, тоскует по тебе особая камера в тюрьме!»

– Но ведь вы кирпич и для себя вырабатываете. Вон сколько домов на улице появилось из кирпича. И коровий городок заложили, – наседал Мороженый бык.

– Э! А где это вы встретите такого дурака: готовит обильный стол для других, а сам голодный! Умный урвет со стола. Мы не вислоухие поросята.

– Но ведь кирпичный завод принадлежит колхозу!

– А кому же он должен принадлежать? Спекулянту, что ли? Командующий военным округом – товарищ шеф – завод нам подарил, и мы его, как люди вежливые, приняли. Нельзя ведь отказом обижать шефа.

– Ну а мойка, гребешки, мукомольная мельница, травы там всякие и черт те что? Доярки лекарственные травы собирают? Инициатива? Этак-то, глядя на вас, и другие колхозы на такое кинутся и запустят сельское хозяйство, – упрямо и монотонно гудел Мороженый бык.

– Тюрьмой грозите? Ай-яй-яй! Страх! Так я сегодня созову общее собрание колхозников и вам слово предоставлю. Может, убедите колхозников, и они нам – их слугам – прикажут на галетной фабрике, на кирпичном заводе, на мойке крест поставить, гребешки, расчески и все прочее к шутам. Хотите – созову и вам слово предоставлю? Только не советую: колхозники у нас – народ откровенный, как бы грубенько не вытолкнули вас из клуба!

Вот уж как заговорил Иннокентий Жук с Мороженым быком, да и со всеми, кто продолжал на него наседать: знал, колхозники взбунтуются, если перед ними заикнутся о том, что надо разрушить уже окрепшую систему хозяйства.

В том, что колхозники его полностью поддержат, Иннокентий Жук был уверен, однако начал стремительно худеть. Щеки всосались, нос отвис, в голосе появилось старческое дребезжание, а виски засеребрились. Райпрокурор Золотухин на основании материала, собранного Мороженым быком, завел толстое «дело» на Иннокентия Савельевича Жука, как на злостного нарушителя «всех и всяческих норм и уставов», что сулило обвиняемому самое меньшее десять лет тюрьмы.

– Ничего не украл, в личных интересах крошки колхозной не тронул, и вот – тюрьма, – при встрече пожаловался Иннокентий Жук Мордвинову – секретарю обкома по сельскому хозяйству, но тот, моргнув тускло-пустыми, как гороховый кисель, глазами, пригрозил:

– Кулацкие-то приемчики из вас вытряхнут!

После этого Иннокентий Жук хотел было зайти к первому секретарю обкома Акиму Петровичу Мореву и не зашел, подумав: «Наверное, в одну дуду дудят. Линия. Попал я, значит, под ситуацию».

И «дело» за номером 302 уже завершалось и готовилось из комнаты райпрокурора переправиться в соседнюю – к народному судье, как вдруг от Акима Морева на имя секретаря райкома Лагутина поступила телеграмма: «Прекратите травлю Иннокентия Савельевича Жука». А через два дня было опубликовано решение Пленума Центрального Комитета партии, по которому колхозам предоставлялось полное право самостоятельно вершить внутренние вопросы, а кроме того, строить свои кирпичные заводы, мастерские и вообще обзаводиться кустарной промышленностью.

– Мудрейшее указание: из жизненного сердца идет оно, – произнес Иннокентий Жук, почти наизусть заучив решение Пленума, и облегченно вздохнул, а соседи – руководители колхозов – с завистью:

– Ай-яй-яй! Думали, под суд пойдет и по всем нарушениям – в тюрьму, а он, оказывается, вершил самые наизаконнейшие дела.

5

Умываясь на кухне и припоминая всю предысторию колхоза, Иннокентий Жук, довольный, хохотнул. Недавно секретарь Центрального Комитета партии в докладе о сельском хозяйстве по-доброму отметил:

– В колхозе «Гигант» председатель его, Иннокентий Савельевич Жук, работает с огоньком.

– Приятно?

– Да, конечно.

– «Колхозный Пленум» открыл перед нами просторный путь, и мы по нему зашагаем в коммунизм… и колхоз наш станет непобедимой твердыней, и слава о нем… и обо мне, конечно, не померкнет никогда, – прошептал, расчувствовавшись, Иннокентий Жук.

– Чего это ты там шепчешь, Иннокентий? Иди завтракать, – войдя со двора на кухоньку и ставя на стол крынку с молоком и холодную баранину, проговорила жена Катя еще заспанным и оттого, видимо, грудным, манящим голосом.

– Шепчу и шепчу. А что? – спросил он, пугаясь, что Катя уловила смысл его слов.

Ведь об этом не только шептать, но и думать нельзя. Сейчас же накинутся. Тот же Назаров скажет: «Зазнался, эгоизм проявляешь! Тебя следует в партийной баньке лошадиной щеткой протереть». Выходит, нельзя говорить о том, ради чего и живет Иннокентий Жук. Ему хорошо, на душе приятно: трудности переломили, колхоз вывели на дорогу изобилия. Победили, и молчи об этом! Почему?

– Да чего-то не разобрала… слава не померкнет, – напомнила Катя.

– А? Песню вспомнил… партизанскую, – увильнул он, подвигая к себе крынку с молоком и глядя на жену, которая словно купалась в лучах солнца, льющихся через окно в кухоньку.

Она в юбке, но без кофточки. Оголенные плечи у нее не жирные, но пышные, женственные, груди небольшие. Их видно через тонкую сорочку. Они приподнятые, упругие, почти девичьи. И талия у Кати почти такая же, какой была в первый год замужества. Да и вся она красивая. Вон шея точеная. На лице румянец. Ни одной морщинки. Хотя ей сорок. Любить бы такую жену: ведь не только красивая, но и умная, лучший помощник и советчик в делах.

И однако у Иннокентия Жука в сердце пустота… Появилось это ощущение недавно, когда Мария Кондратьевна сообщила ему:

– Катя не способна на роды, Иннокентий Савельевич. Не надейся.

Да, а он все ждал, вот-вот и в их доме закричит сын или дочка.

«Ну, что теперь? Умру, скажут: “Был”. А так говорили бы: “Чей это сын?” Или “Чья это дочка?” – “Да Иннокентия Жука”».

И не хочет ее с тех пор Иннокентий. Ссылается: устал, замотался. А чего уж там устал, замотался! Уверь: будь сын или дочка, тут же, в этой солнечной колыбели… Нет. Все надежды потеряны… вот и пусто. В одном уголке на сердце пусто у Иннокентия… и опять об этом никому не скажи: просмеют…

6

Быстро выпив крынку молока, съев баранину и хлеб (он не любил съедобное оставлять на столе), председатель колхоза вышел из домика, вскочил в седло. Рыжик затанцевал, делая круги.

– Шалишь, Рыжик!

Иноходец сорвался с места и, чуть вздрагивая, понесся туда, куда его направлял хозяин каждое утро, – на галетную фабрику.

Вон завиднелось огромное – по разломовским масштабам – двухэтажное кирпичное здание, пламенеющее на солнце. Далеко видна вывеска со словами: «Галетная фабрика колхоза “Гигант”». Перед фабрикой цветники. К самой фабрике тянется дорога, устланная кирпичом, поставленным на ребро.

Из высокой трубы валит черный, густой, смолянистый дым. Это очень красиво, особенно сегодня, на фоне синего неба. Но Иннокентий знает, что когда из трубы валит такая густота – плохо: истопник кинул в котел лишнего торфа.

Председатель колхоза каждое утро проезжал на Рыжике мимо галетной фабрики просто так, полюбоваться. И сегодня он ехал мимо так себе, полюбоваться. Фабрикой руководит его жена Катя, на этом основании он даже не вмешивается во внутренние дела галетной: над ней шефствует Вяльцев… Но, увидав дымовую завесу, расползающуюся по синему небу, предколхоза вздыбился, точно кот, даже глаза – и те у него позеленели. Подлетев к тамбуру котельной, он заколотил по карнизу ручкой плетки.

– Федор! Вылазь!

Из котельной показалось сначала перепуганное лицо, а на нем – немигающие, как у куклы, глаза, затем – грудь, и вот истопник уже весь, полностью, стоит перед председателем колхоза, не понимая, почему тот бранится. Белены, что ли, объелся?

– Дым за твой счет или за счет Бога-Христа, его мать? – процедил Иннокентий Жук, тыча плеткой в направлении верхушки трубы, из которой в эту минуту дым повалил еще гуще, извиваясь клубами.

То, что Иннокентий Жук чрезмерно скуп, знали все. Но он был скуп не только по отношению к другим, но и к самому себе. Например, вместо шикарных блокнотов носил с собой толстую тетрадь, в которую и записывал «все набегающие мысли».

Однажды ему сказала секретарша:

– Иннокентий Савельевич, что это у вас тетрадишка какая? Неприлично до сраму. Я выпишу блокнот. Есть шикарные… Например, у директора Степного совхоза Любченко. Тот весь в шикарных блокнотах… тут торчит, там торчит. Красота!

Он весь шикарный, Любченко. Это только за ним и водится. А нам такая шикарность не к лицу: дорого. По вместимости эта тетрадка равна пяти блокнотам. Каждый блокнот десять рублей, значит, пятьдесят целковых. Выгода – сорок пять. А глупые мысли не поумнеют, хоть золотом их обложи. Умные на клочке бумаги долго жить будут, – поучительно ответил председатель колхоза.

– Сорок пять! – воскликнула секретарша. – Какая мелочь! У колхоза в банке миллионы лежат, а председатель над рублем дрожит.

– Ши! – шикнул на нее предколхоза. – О миллионах молчок. Не ты клала. А дрожать мы обязаны не только над рублем, но и над копейкой.

А тут торф на ветер. Люди копают его, порою утопая по грудь в холодной воде, затем, превратив в крошку, везут на галетную фабрику, а истопник пускает торф на ветер.

– Почему молчишь? – яростно спросил Иннокентий Жук истопника.

– Заплачу, – еле выдавил из себя Федор. – Всего-то ведь полтонны я лишнего сыпанул, а оно вон чего, все небо измазало. И отчего это так, всего лишку полтонны, а диво – грязь по небушке, даже батюшко-солнышко затуманивает… – бормотал истопник, стараясь отвести от себя гнев предколхоза.

А тот уже спокойно:

– За торф уплатишь… и в десятикратном размере. А кроме того, мы займемся выращиванием в тебе стыда. Так бросать торф на ветер мастер тот, у кого нет ни стыда ни совести. Завтра вечерком загляни в клуб: ребята твой портретик отпечатают «На бойком месте».

Федор знал, что в стенгазете есть страница под названием «На бойком месте», где зло протаскивают нарушителей: изображают их в карикатуре и такие клички пристегивают, что они остаются за нарушителями на всю жизнь.

– Не надо, Иннокентий Савельевич, – вдруг плаксиво заговорил истопник.

Но Иннокентий Жук на степном иноходце уже направился в сторону коровьего городка.

Коровий городок строился, отступя от села, в степи, на берегу водоема, по проекту, разработанному отделением Академии наук и одобренному академиком Иваном Евдокимовичем Бахаревым.

Помещения для скота примерно на тысячу голов, родильный, доильный залы, телятники, маслобойный завод, силосные башни, домики для доярок, телятниц, даже забор – все, все воздвигалось из пламенеющего красного кирпича местной выработки.

К осени, в этом Иннокентий уверен, городок будет закончен, и тогда они, с общего согласия колхозников, отбракуют коров, затем прикупят улучшенную местную породу, типа бестужевки (ну, потревожат какой-нибудь миллиончик рублей в банке), поставят коров на стойловое хозяйство и по добыче молока сразу прыгнут вперед, да так, чтобы всем колхозам области крикнуть:

– Эй! Догоняй нас!

Но тут-то и начала забираться в сердце Иннокентия тревога. Всегда вот так: проснется, позавтракает, выедет на Рыжике – радуется успехам в хозяйстве, даже тихо похохатывает, но чем выше поднимается солнышко, тем круче тревога на душе предколхоза.

Нужны электромоторы для коровьего городка: корм подавать, воду, нужны и на маслобойный завод. Уверяли, их легко в городе приобрести: «Чай, у нас сплошная электрификация». А Иннокентий Жук все пороги областных учреждений обил – и попусту. Наконец разузнал, что на одном ликвидируемом заводике валяются в сарае электромоторы. Осмотрел. Подходящие. Облегченно вздохнул – и к директору.

– Продайте нам, колхозу.

– Не могу: они списаны на утильсырье.

– А вы нам вроде утильсырья.

– Не закон: существует организация «Утильсырье».

Бился, бился. Все в ход пустил, всю свою мужицкую дипломатию: слезу, запугивание – не берет ликвидного директора. Вышел от него Иннокентий Жук и кулаки сжал. Тут и подвернулся завхоз. Ведь они какие, завхозы? Когда его надо, то днем с огнем не отыщешь, а когда ты ему нужен, он словно из-под земли выскочит. Вот сейчас вывернулся откуда-то и шепотком на ухо предколхоза:

– За перепрыг дай.

– Это что за перепрыг?

– Чтобы через «Утильсырье» перепрыгнуть. И моторчики – вам.

– Взятку, значит?

– Грубо, дорогой товарищ. Взяток не берем. – И завхоз мигом скрылся, будто испарился.

А моторы нужны: шестьсот тысяч потратили на коровники, все электрифицировали, а моторов нет. Скандал, стыд перед колхозниками… Эта печаль сразу же начала глодать Иннокентия, едва он въехал на территорию коровьего городка.

И вдруг на повороте, около коробки доильного зала, предколхоза увидел такую картину: спиной к нему стоит Мария Ивановна и строго выговаривает бригадиру каменщиков Василию Пряхину, брату Егора Пряхина, за то, что тот при кладке доильного помещения во внешнем оформлении «напорол отсебятину».

– Неужели вы не понимаете, что своими «звездами» и «колосьями» нарушаете общий план? Говорить с вами с глазу на глаз больше не буду. Не исправитесь, позову на правление, – твердила Мария Ивановна.

Василий Пряхин росту, пожалуй, такого же, как и его брат Егор, но отличается от последнего тем, что переполнен жирком. Этот жирок желтовато светится всюду: на шее, щеках, как у откормленного годовалого поросенка.

Сейчас Василий Пряхин стоял, небрежно распустившись, и в упор, нахально смотрел на Марию Ивановну, говоря глазами: «Чего рыпаешься? Захочу – мигом моя будешь».

«Вот сволочь!» – почему-то впервые обругал Василия Иннокентий Жук. Может быть, потому, что Мария Ивановна его заместитель и Василий своим циничным отношением к ней оскорбляет и его, председателя колхоза? Ну да, поэтому. И он гневно громыхнул басом:

– Василий! Ты чего раскорячился?

– А что? – встрепенувшись, вскрикнул Василий, и жирок с него стал стекать, будто тесто: образовались щечки, мешки под глазами, даже шея, и та книзу набухла.

– С тобой говорит мой заместитель, лицо избранное, облеченное доверием всех колхозников, а ты корячишься, черт бы тебя сожрал с потрохами!

Мария Ивановна повернулась к председателю, и в этот миг под платьем так резко выделилось ее красивое бедро и нога, что у Иннокентия Жука мелькнула мысль: «Мать-то какая дремлет!»

У Марии Ивановны неожиданно в глазах вспыхнул женский призыв, и Иннокентий Жук понял, почему он прикрикнул на Василия: в пустом уголке сердца ворохнулось то радостное, что, видимо, давно копилось.

Этого не ждала Катя. Она верила словам мужа: «Устал, измотался» – и надеялась: отдохнет малость Иннокентий и утешит ее.

Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье

Подняться наверх