Читать книгу Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье - Федор Иванович Панфёров - Страница 5
Часть первая
Глава четвертая
Оглавление1
«Зис» легко, словно облако, оторвался от парадного подъезда пятиэтажного дома и бесшумно, точно боясь потревожить утреннюю дрему города, понесся асфальтированной улицей, взяв направление на север.
Аким Морев, сидя рядом с Астафьевым, посмотрел на его посвежевшее лицо и спросил:
– Удалось поспать, Иван Яковлевич?
– Я сплю, как чабан: где угодно, на чем угодно. Склонил голову – и храпака. Не потревожил вас руладой?
– Рулады не было, но почвакивал вкусно.
– Наверное, во сне пил чай с курагой, как в детстве, – смеясь, пояснил Астафьев.
– Сны запоминаете?
– Нет: крепкий сон вычеркивает из памяти сны.
А секретарь обкома так и не сомкнул глаз.
Вчера, часов в одиннадцать ночи, пригласив Астафьева в свою пустующую квартиру и по-холостяцки угостив его чаем с бутербродами, он провел его на половину, официально занимаемую академиком Иваном Евдокимовичем Бахаревым. Астафьев, как только прилег на диван, так и «зачвакал», что Аким Морев слышал из своей комнаты, а издавал ли он потом рулады, или нет, это до Акима Морева уже не доходило: он как-то на время оглох ко всему, что не касалось его внутренней боли.
Ему казалось, что область трещит, как ветхий корабль в бурю на море, чего, возможно, мог еще не слышать рядовой пассажир, но зато уже не только слышит, но и ясно предвидит опасность опытный капитан.
«Можете потерять доверие Центрального Комитета партии», – сказал Акиму Мореву Моргунов.
Потерять доверие Центрального Комитета – значит не только низко пасть, но и дать возможность распоясаться противникам: обрушить на тебя все, что взбредет им в голову, вплоть до лжи и клеветы. А противников у Акима Морева уже немало. Чего стоит один секретарь горкома Гаврил Гаврилович Сухожилин! Случись беда, и Сухожилин поднимется, даже талант проявится… Друзья – и те расколются: одни метнутся к Сухожилину, другие при встрече будут украдкой сочувствовать, а за глаза говорить:
– Был князь, превратился в грязь.
И Акимом Моревым стала овладевать тревога. А не поспешил ли он, дав согласие стать первым секретарем обкома? Не лучше ли было задержаться где-либо «пониже»? Ведь он не из тех, кто при назначении на тот или иной руководящий пост рассуждает: «А какую выгоду сие мне даст? Будет ли у меня в личном пользовании машина и какая? Смогу ли “нацарапать” себе на дачку?» Нет. Аким Морев был человеком другого склада: стремился во всю меру сил проявить свое дарование общественного деятеля, как проявляют свои дарования рабочие, колхозники, ученые, писатели. Такое проявление было основой основ его личной жизни. Отними у него эту возможность – и он сник. Но, может быть, для проявления своих дарований он взял слишком большую площадку – область, да еще самую трудную в Поволжье? Ведь здесь уже перебывало семь секретарей обкома… и почти все «погорели». Не «погорит» ли и он, Аким Морев? И что следует предпринять, чтобы не «погореть»?
Встать в позу Опарина и с веселой улыбкой уверять: «Все уладится само собой» – глупо. Начать обвинять обкомовских работников в том, что они «откололись от ленинизма», как это делает Сухожилин, – вреднейшая трескотня.
– Так что же… что же предпринять? – шептал он, глядя через открытое окно в темное звездное, с глубокими провалами небо, и вдруг вспомнил слова, сказанные Иваном Евдокимовичем Бахаревым в то время, когда Аким Морев еще колебался, давать или не давать согласие на то, чтобы стать первым секретарем обкома:
– Уж очень местечко-то жгучее, Аким Петрович. Впрочем, вы совладаете: все данные при вас.
Тогда Аким Морев обратил внимание на «все данные при вас», а вот теперь остро всплыли слова «уж очень местечко-то жгучее».
– Да. Жгучее, – снова прошептал он, не отрывая взгляда от темного звездного неба.
С такими мыслями он и просидел всю ночь, пока Астафьев сладко «почвакивал» в соседней комнате.
А сейчас, когда машина оставила город и по обе стороны дороги расхлестнулись зеленеющие хлеба, он неожиданно пришел к утешительному выводу: «Зачем я так терзаюсь? Посевную площадь мы в этом году расширили и вид у хлебов, смотрю, хороший. Ругают в печати? Бывает. Уходят люди из колхоза? Вот мы с Астафьевым и вскроем причины этого и устраним угрозу… Мы с Астафьевым…»
Одним словом, успокоительных доводов появилось столько, что секретарь обкома облегченно вздохнул и даже подумал: «Зря я, пожалуй, поскакал в северные районы. Надо бы на юг – к Елене. В самом деле, почему мне не уладить сначала личные дела?.. Нет! Не следует об этом сейчас думать».
Но хотя он настрого приказал себе: «Не следует об этом думать», – всю дорогу, сидя в машине рядом с Астафьевым, задавая тому вопросы о сне и снах, глядя на новые, в дреме, дома, на молодо зеленеющие хлеба и на игру лучей восходящего солнца, во всем видел ее, Елену.
А Астафьев напряжен: рядом с ним сидит первый секретарь обкома, пригласивший его по весьма серьезному делу – вскрыть источники бед в колхозах. Одно неосторожное слово может все испортить, опрокинуть, как неуклюжий человек иногда ногой опрокидывает таз с кипятком: если не других, то себя ошпарит. Астафьев был уверен, что знает «источники бед». Они, эти источники, однажды прорвались и в Нижнедонском районе, которым вот уже больше двадцати лет руководит Астафьев. Как раз об этом он и хотел откровенно поговорить с секретарем обкома. А тот: как спалось, не видел ли сон? И, вишь ты, смотрит по сторонам и чему-то радуется. Может, самому начать? И, прицепившись к словам Акима Морева, сказанным вчера в обкоме, Астафьев заговорил:
– Так, значит, Аким Петрович, хватка? Да еще мертвая?
– Да. Хватка, – с некоторой заминкой ответил Аким Морев.
Странно: там, в обкомовском кабинете, он чувствовал свое превосходство над Астафьевым, а вот теперь, когда они вплотную собираются разобраться в сельском хозяйстве, у секретаря обкома появилась робость, а у секретаря Нижнедонского райкома в голосе слышится превосходство.
– Разные они бывают, хватки, – и вдруг высокий лоб Астафьева покраснел: признак – Астафьев злится. – Одна мертвая хватка терзает новое, молодое, другая, в поддержку новому, молодому, душит старое.
Аким Морев подметил, что все передовые агрономы, в том числе и академик Бахарев, помешаны на чем-то своем. И чтобы выяснить, на чем помешан Астафьев, сказал:
– Хватки, конечно, разные бывают. Вот вы, например, больше двадцати лет внедряете на полях травопольную систему земледелия, а академик наш, слыхал я, всю жизнь защищавший эту систему, ныне против. Нам, партийным работникам, и туго: за какую же хватку уцепиться?
– Порою человеком владеет идея, а надо, чтобы он владел ею, – ответил общеизвестной истиной Астафьев, вероятно, не желая обижать своего учителя академика Бахарева.
– Это не тот топор, которым можно разрубить узел, – заметил Аким Морев.
Тогда Астафьев сказал более напористо:
– В ряде областей многие колхозы влачат жалкое существование.
– Об этом сказано в постановлении Пленума ЦК.
– Да. Но там не подчеркнуто, что в колхозе, который влачит жалкое существование, назревает государственная катастрофа.
Аким Морев намеревался было оборвать Астафьева за столь, как казалось ему, преувеличенное и неправдоподобное суждение, но вовремя сдержался, понимая, что если он сразу же оборвет секретаря Нижнедонского райкома, тот может замкнуться, и потому мягко возразил:
– Ну, вы уж очень, Иван Яковлевич… «Катастрофа», да еще «государственная»! Шуточки!
– Что ж, вы хотели заглянуть в колхоз «Партизан»? Давайте заедем, – предложил Астафьев, досадуя на секретаря обкома за то, что тот не видит, как казалось ему, истинного положения дел.
2
Северная часть области отличалась от южной не только черноземами, но и более густым населением, поэтому и районы здесь выглядели не так пустынно, как южные, где от одного районного пункта до другого километров пятьдесят, а то и все сто.
Аким Морев за семь месяцев работы в Приволжской области еще не успел побывать в северных районах и сейчас внимательно всматривался в поля, окутанные майской зеленью: всюду густели яровые, озимые, благодатно подкормленные только что прошедшими обильными дождями, и наливались соками травы, а небо было до того чистое и синее, что напоминало глаза ребенка.
Под таким детской синевы небом через каждые десять – пятнадцать километров село или деревня. Там, где несколько лет назад прокатился огненный вал войны, селения выглядят убого: редко видны хатенки, в большинстве землянки, чаще без окон, похожие на деревенские подвалы, да и те почти наполовину покинуты – заколочены. Северней же, за линией огня минувшей войны, села и деревни крупнее, улицы застроены избами, шатровыми из кирпича домами, магазинами, школами. Но и здесь в улицах много пустых мест: видны остатки труб, осевшие сараи, и все уже заросло травой. А на уцелевших хатах – ни одной новой крыши, ни одного нового крылечка, не говоря уже о палисадниках.
– Как много домов покинуто, и ни одного свежего пятна! Понятно: весь лес идет на восстановление Приволжска и на строительство гидроузла, заводов, фабрик, – невольно смягчая положение, проговорил Аким Морев.
Астафьев сказал:
– Человек умрет, и доски на гроб не достать… А вы говорите: «ничего».
– «Ничего» я не говорил и не говорю, – возразил Аким Морев, уже раздражаясь упрямой настойчивостью Астафьева.
– В «Партизан» направо, Иван Петрович, – подсказал шоферу Астафьев, все больше и больше убеждаясь, что Аким Морев – «слепыш», как те приезжие, кого в народе называют «стрекачами»: стрекочут, будто кузнечики…
…Правление колхоза «Партизан» разместилось в шатровом доме с обвалившимися завалинками и покосившимися воротами: верный признак, что у хозяина ни стыда ни совести.
В комнате, отделенной от другой дощатой перегородкой, Аким Морев и Астафьев застали председателя колхоза Ивашечкина, человека еще молодого, потерявшего левую руку в годы Отечественной войны, председателя сельсовета Гаранина, мужчину высокого роста, с лицом, покрытым сплошными морщинами, словно сушеная груша, и бухгалтера Семина, желтоватого, толстого… точно барабан в оркестре.
Узнав о том, кто к ним заехал, все трое сразу же стали жаловаться:
– Колхозники губы надули.
– Переселенцы из Орловской области собираются восвояси.
– Коровы мало молока дают.
– Значит, плохо работают колхозники? – сочувственно спросил Аким Морев, веря жалобам руководителей колхоза и желая во что бы то ни стало помочь им.
– Сладкого пирога требуют… и больше ничего, – подтвердил предсельсовета Гаранин и покосился на секретаря обкома.
– А вы довели до их сознания решение весеннего Пленума Центрального Комитета партии? – задал вопрос Морев председателю колхоза Ивашечкину.
Ивашечкин встрепенулся, глянул на Гаранина, как бы спрашивая, так ли, дескать, линию гну, и сказал:
– На пленуме райкома проработали, на собрании коммунистов проработали, – и показал на себя, Гаранина и Семина. – Затем призыв на общем собрании колхозников произвели.
– А они одно орут: «Давай белого пирога!» Досконально! – напористо выкрикнул Гаранин.
– Вишь ты, какие они у вас, – заговорил Астафьев, брезгливо улыбаясь. – Может, пригласите хотя бы одну доярку? По вашему усмотрению, – добавил он, видя, как губы у Ивашечкина задрожали: знал Ивашечкин, что любая доярка прояснит гостям «суть дела».
Вскоре в комнату вошла румянощекая крупная женщина с красными, обветренными руками, какие бывают только у доярок. Не стесняясь, она поздоровалась с Акимом Моревым и, узнав, кто перед ней, произнесла:
– А-а! Приятно видеть. – Затем поздоровалась с Астафьевым и, тоже узнав, кто он, повторила: – А, приятно видеть!
Говорила она бойко, разумно, рассказала о том, какой породы у нее коровы, какой характер у каждой, сколько молока дает каждая. А когда Астафьев задал вопрос, как у нее с выполнением плана удоя, она так же бойко ответила, что план выполнила.
– Ну а сколько вы теперь получаете с колхоза за свой труд?
Доярка осеклась, развела руками и, глядя то на Ивашечкина, то на Семина, медленно проговорила:
– А кто ее знает.
Когда Астафьев поблагодарил ее за беседу и доярка покинула комнату, Аким Морев с обидой посмотрел на «тройку», как бы говоря: «Что же это вы? Решили меня надуть? Я к вам с чистым сердцем, а вы?» И тихо проговорил:
– По постановлению Пленума она имеет право получить с колхоза какую-то сумму денег. Ей ничего об этом не известно. А вы уверяете, что разъяснили постановление Пленума, да еще «досконально».
– У нас в кассе денег нет, – решив выручить своих друзей, хрипловатым голосом объявил Семин.
– То есть как же это? Наличных нет?
– И вообще… ходи вверх ногами! – снова выпалил Семин.
– А вы бы взяли в банке кредит. Есть указание на авансирование давать кредит.
– Не дають, – отчеканил Семин.
– Как же так? Неужели вы не понимаете, что материальная заинтересованность – основа основ? – спросил секретарь обкома.
– Понимаем, но не дають, ходи вверх ногами!
– Кто ходи вверх ногами? – недоумевая, опять спросил Аким Морев и подумал: «Кажется, у них тут все вверх ногами».
– Это у него поговорка такая, у нашего буха, – пояснил Гаранин и, поднявшись со стула, уже направился к выходу, как бы говоря этим: «Хватит. Калякали-покалякали и – покой душе давай».
Но секретарь обкома остановил его вопросом:
– Вы сколько на трудодень в прошлом году дали?
Бухгалтер Семин полез в шкаф, достал толстенную книгу, раскрыл ее и долго перелистывал, пыхтя над ней. То ли ждал, что приезжие отвлекутся разговором и забудут о заданном вопросе, то ли хотел показать, что занят очень Серьезным делом. Наконец он подвинул к себе счеты и, сбросив толстеньким пальцем в левую сторону десять шашек, сказал:
– Весной сулили по десять килограммов зерна на трудодень.
– А дали?
– По сто грамм зерна… и арбузов… много чего-то, – ответил Семин, даже не покраснев.
– Сто граммов? Такую норму курице на день дают в хороших колхозах. Что ж, неурожай вас подкосил? – все так же мягко спросил Аким Морев.
– Урожай был великий… да не убрали: просо под снег пошло, и все такое прочее, – ответил Гаранин, помахивая правой рукой, будто что-то рубил.
– А что это «и все такое прочее»?
– Да так… всякое, товарищ секретарь обкома. Стихийное бедствие… и прочее.
– Чем же живут у вас колхозники, ежели на трудодень получили по сто граммов? – задал вопрос Аким Морев, обращаясь к Ивашечкину.
Ивашечкин растерялся. Но тут вступился, будто на таран пошел, предсельсовета Гаранин.
– Да вот так… живут уж! – уверенно сказал он, блеснув глазами.
– Живут ли?
– Не умирают… уповая на будущее, – подчеркнул Гаранин и сердито посмотрел в лицо Акима Морева, как бы говоря этим: «летаете тут – галки».
По выходе из правления колхоза Аким Морев раздумчиво произнес:
– Пока что мрачно, словно в подземелье.
Астафьев, хотя перед этим и решил быть осторожным с секретарем обкома: «А то черт его знает, как он повернет», – не сдержался:
– Теперь видите, какая назревает катастрофа?
Аким Морев, который и без Астафьева видел, в каком положении находится колхоз, сорвался:
– Чего это вы нажимаете, и все на то же место!
– Не я, жизнь нажимает.
– Нет, не жизнь, а вы. Катастрофа? У вас в районе тоже катастрофа?
– Тени даже нет.
– А тут долдоните: «Катастрофа». Здесь, очевидно, разрушают колхозный строй… И то – надо изучить, а не в панику ударившись, пороть горячку.
– Зайдемте к моей крестной, – предложил Астафьев, снова злясь на секретаря обкома: «Беда лезет в глаза, как поднятая бурей мякина, а он… все смягчает… подыскивает эластичные формулировки. Буду осторожней: пусть на него сами факты напирают!»
3
Дом крестной Астафьева, Елизаветы Лукиничны, стоял в центре улицы, на красной стороне. По всему видно, он строился любовными, заботливыми руками: фасад украшен причудливой резьбой, а крыша покрыта железом, перед домом палисадник. И все: толстые бревна, уложенные венцом, и рамы окон, и резьба, и забор палисадника – почернело, а крыша проржавела так, что кажется рыжей. Почти такие же дома тянутся и дальше, но крытые черепицей, которая местами уже провалилась, или побуревшей соломой, а за ними, на второй улице, – подслеповатые землянки, мазанки… Тут и там дома с забитыми окнами, кое-где пустыри, заросшие крапивой, с провалами погребов.
Аким Морев, всматриваясь в улицу, задумчиво произнес:
– Оскудело село-то. Но в этом есть и положительная сторона: люди ушли в город, на строительство заводов, влились в коллектив рабочих. За эти десятилетия у нас в стране рабочий класс увеличился втрое. Конечно, за счет деревни.
– Да-а, – неопределенно протянул Астафьев и почему-то повел его не к крестной, а куда-то в сторону, говоря как бы между прочим: – Мы с вами находимся в верхнем течении реки Иволги. Как и многие здешние речушки, она в половодье буйная, а летом тихая. А вон и «гидра», как зовут ее колхозники.
Они стояли на плотинке, прорванной в середине. И на плотинке и на отводных канавах – на всем лежал налет той покинутости, какая бывает на старых скотных дворах, предназначенных на слом: дамба поросла высокой сухой полынью и крапивой, в гидростанции (под нее, видимо, был приспособлен старый амбар) окна и двери выдраны, а вон кто-то принялся уже и за крышу.
– Что же тут стряслось? – спросил Аким Морев.
– До войны колхозом руководил муж крестной, Афанасий Иванович. Он вместе с колхозниками построил плотину вон там, повыше, и отводные каналы орошали ту долину, что лежит ниже. Выращивали помидоры, капусту, огурцы и даже картошку. Тогда колхоз вошел в число миллионеров, и тогда же появились дома, какие вы только что видели… А там, на второй улице, в землянках – переселенцы из Орловщины… После войны переехали.
– Ну а яснее?
«Э, нет! Хватит: уже раз нарвался. Теперь получай только факты», – подумал Астафьев и с подчеркнутым хладнокровием продолжал:
– С группой колхозников Афанасий Иванович в первый год войны ушел на фронт и погиб под Сталинградом. Ему посмертно присвоено звание Героя Советского Союза. После Афанасия Ивановича колхозом сначала завладел Гаранин, ныне предсельсовета, потом Ивашечкин… И вот Гаранин, Ивашечкин и бухгалтер Семин решили на этом месте воздвигнуть гидростанцию.
– Вы это не одобряете?
– Одобряю, и весьма. Но какова цель?! – вдруг опять сорвался Астафьев.
– Какова бы ни была цель, но гидростанция принесет пользу колхозу.
– Построенная – да. Но ведь один строит с целью поднять благосостояние колхозников, другой – поживиться самому и попьянствовать. На вывозке навоза не попьянствуешь! А тут гидростанция. Ого! Электрификация социалистического сельского хозяйства! Ого! И областные власти пошли навстречу: отпустили кредит около восьмисот тысяч рублей. Гаранин, Ивашечкин, Семин пригласили строить станцию подобных себе. И «работа» закипела. – Астафьев болезненно улыбнулся. – Впоследствии крестная говорила: «Не поймешь, бывало, где вода льется, где водка». Некоторые запротестовали было, зная, что там, где водка, добра не жди. Гаранин отвечал всем одинаково: «Не подмажешь, не поедешь. Мудрая поговорка! А не нравится, тогда слагаю с себя ответственность. Сама бери бразды правления, а мы в сторонку и оттуда критиковать тебя будем». Одним словом, новая плотина была насыпана, гидростанция воздвигнута и назначен день торжественного открытия. На торжество собрались колхозники – с флагами, комсомольцы – с флагами, пионеры – с флагами, представители соседних колхозов – с флагами, районные власти – с флагами. Гаранин намеревался было уже открыть митинг, как… как плотину прорвало.
Аким Морев еще раз посмотрел на полуразрушенную гидростанцию, на черный зев – прорыв в плотине, на еще свежие, непобуревшие электрические столбы с беленькими чашечками-изоляторами, на прошлогодние заросли полыни, репейника, крапивы, захватившие берега и дно бывшего водоема.
– Акт составили: «стихийное бедствие», – тихо закончил Астафьев. – Секретарь райкома Ростовцев сие принял за чистую монету… и колхоз-миллионер, созданный огромнейшими усилиями народа, рухнул.
Аким Морев перевел взгляд ниже, за плотнику, на долину, которая когда-то орошалась. Там тоже все опустошено, заброшено, предоставлено крапиве, полыни и репейнику.
4
Елизавета Лукинична оказалась дома.
У нее на тощем, испещренном лучистыми морщинами лице бирюзовые глаза, взгляд которых в былые времена, наверное, «разил» парней. Увидев на пороге Астафьева, она засияла и быстро пошла к нему навстречу, говоря:
– Ванюшка! Крестничек! Проходи. И товарища своего зови. Вот радость-то мне! – И, поцеловав три раза Астафьева в губы, пожав руку Акиму Мореву, сразу же захлопотала на кухоньке, гремя самоваром.
Аким Морев осмотрелся.
Внутренний вид домика был еще более неказист, нежели внешний. Здесь деревянные стены тоже почернели, но вдобавок было и пусто: на окнах ни одной занавески, стол, местами изрезанный, не покрыт, вместо табуретов и стульев длинные скамейки. У порога стоптанные опорки от мужских сапог. В углу покрытая дерюгой кровать. Дверь в соседнюю комнату открыта, и через проем виден портрет на стене, вероятно Афанасия Ивановича, – бородатого человека с золотой звездочкой на груди, явно кем-то подрисованной потом… Там же вся стена увешана пучками трав, кореньев.
В памяти Акима Морева возникла плотина, полуразрушенное здание станции, заросшее дно бывшего водоема, оскудение в долине, бегущие во все стороны электрические столбы… а теперь вот эта пустота в доме защитника Родины, Героя Советского Союза, человека, который создал колхоз-миллионер… И у секретаря обкома невольно брызнули слезы, те слезы, что в народе называют «неудержимыми». Он их смахнул, а они снова полились.
– Ветер. Надуло… там, на плотинке, – сказал он и несколько минут сидел молча.
Астафьев глянул на него, подумал: «Оказывается, он не «слепыш»: слезы! Что же, и заревешь! Значит, ему свои мысли доверить можно».
Елизавета Лукинична поставила на стол самовар, чашки, сахарницу с комковым сахаром, затем, стряхнув ладошкой что-то невидимое на столе (стол был чистый), налила гостям довольно жиденького чаю и присела у порога. Отсюда сияющими глазами, в которых почему-то играл смешок, несколько секунд смотрела на Астафьева, потом заговорила:
– Большой уж ты стал. Ох, какой большой, Ванюшка! А я сейчас вспомнила: семь лет мне было, крестному твоему тоже семь. Принесли мы тебя из церкви, а твой отец спрашивает: «Ну, как звать-величать моего сына?» А мы забыли. Не то Василий, не то Петр… и как припустились кум и кума к попу. Прибежали, спрашиваем: «Как парня-то звать?» Ответил: «Иван, Иван Богослов». Ты такой и вышел – проповедник жизни новой, – и горестно вздохнула, обводя стены взглядом.
Аким Морев с детских лет знал, что комковый сахар покупают крестьяне потому, что он крепче, не так быстро тает во рту и что с одним маленьким кусочком можно выпить и две, и три чашки чаю. Зная это, он не решился пить внакладку, а отгрыз от куска краешек и стал пить вприкуску.
В это время в дом вошла женщина, что-то шепнула хозяйке и, передав большой ноздрястый ключ, скрылась.
– Что это, крестная? – спросил Астафьев.
– Ключ-то? От сундука. На работу пошла. Хлеб от ребятишек в сундук заперла, а ключ мне: растащут хлеб голодные ребятишки, – ответила Елизавета Лукинична и, чуть подумав, добавила: – Мать, а сердце в комок сжала и хлеб от ребятишек спрятала: иначе все съедят, а завтра зубы на полку. Вот так и живем, крестничек, Иван Богослов, проповедник новой жизни. Ох, Ванюшка, Ванюшка! – проговорила она, видимо не смея выказать внутреннюю боль.
Тогда сказал Аким Морев:
– Плохо живете, Елизавета Лукинична.
– Да уж куда хуже: в пропасть летим.
– Почему перестали садить помидоры, огурцы? Ведь, говорят, выгодно было.
Елизавета Лукинична болезненно улыбнулась.
– Да уж как-то сама собой беда налезла, милый человек, не знаю, как вас звать-величать, – заговорила она так, будто выступала на собрании колхозников: взмахивала правой рукой, кому-то грозя кулаком. – Примерно с консервным заводом договор подмахнули власти наши: рамы парниковые завод нам дал, мы ему за это помидоры, огурцы. Года четыре за рамы работали. Ну, у колхозников руки отвалились: кто за так-то работать будет? Окроме того, власти наши у государства кредит огромный взяли на постройку гидростанции. К чему, зачем станция? Народу не сказали. А ее, плотину-то, прорвало. После этого завод стали звать не «консервным», а «констервным», гидростанцию – «гидрой». – И вдруг она заговорила зло: – Эх, крестник! Сбежала бы я отсюда, как и другие, куда глаза глядят, да дочки держут: надо их до дела довести. Учатся. В городе. Хорошие они у меня, работящие. На каникулы летние приедут – в колхозе работают, а кроме этого, травы, коренья собирают. Вон, видишь, на стене? Аптекарю одному в город сдаем: этим кормимся. А сосед наш морских свинок разводит. На крыс похожие. Сдает куда-то в ученое место: этим живет. Другой украдкой сапожничает. Иной валенки катает. А иной базарничает – заразным делом занимается. Да и нам приходится с огородиков все на базар таскать. Стыдно. Да что будешь делать? Косынку вот на нос стянешь, чтобы глаза твои не видать было, и торгуешь. Так и переколачиваемся. Ведь что получается, Ванюшка? Неурожай – хлеба колхозникам нет, урожай – хлеба колхозникам тоже нет.
Аким Морев внимательно посмотрел на нее и, не понимая, спросил:
– Елизавета Лукинична, мне ясно – если неурожай, то хлеба нет. Но почему же, когда урожай, хлеба тоже нет?
– В позапрошлом году был неурожай, мы ничего не получили. В прошлом году был великий урожай… Хлеба хоть топором руби. И опять дали по сто грамм на трудодень. Разве это паек – сто грамм?
– Куда же зерно девалось?
– Под снег: не убрали.
– Что ж, рук не хватает?
Елизавета Лукинична подняла обе руки и сказала:
– Вот две у меня, а ведь их можно превратить в четыре, а то и в шесть. Обезрадили нас.
– То есть пропала радость в труде? – повернувшись к Астафьеву, проговорил Аким Морев и снова к Елизавете Лукиничне: – Обезрадостили, значит? А что же вы, Елизавета Лукинична, не обратились в обком партии, например?
– Эх, батюшка! Обращались… Год, а то больше тому назад. Тайком от властей местных все колхозники под жалобой расписались, направили… этому… как его… Малинову… Секретарю обкома, вон кому. Долго не отвечал на наше письмо. Мы уже думали: «Под сукно положил»… А он, вот тебе, и нагрянул – на четырех машинах. Всю улицу запрудили. У нас мысль радостная: «Теперь он нашим властям мозги вправит». – Елизавета Лукинична оборвала рассказ и, видимо намеренно, захлопотала, наливая чай. – Чайку-то! Заболталась я совсем.
– Говори, говори, крестная, – подбодрил Астафьев.
– Да что говорить-то! Всю ночь песняга раздавалась из дома Гаранина, а наутро машины, как утки с озера, снялись и укатили. Только и всего. Мы думали, Малинов местным властям головы пооткрутит, тому же Гаранину, а вышло, Гаранин нам стал ребра ломать… Письмо-то в обком сочинил Яша… Чудин, учитель, коммунист, молодой, положим… Гаранин, Ивашечкин и Семин докопались, кто написал, и взяли Яшу в ежовые рукавицы. У-у-у! Что они с ним сделали: отца-мать вспомнили, деда-бабку вспомнили, прадедушку, прабабушку. И нашли, что прадедушка когда-то путался с цыганами, конокрадством занимался… и давай за это Яше всыпать. Яша было заикнулся: я, слышь, учитель, а не конокрад, так ему и за это… «Отпираешься, слышь». Потом за письмо насели на него… Групповщину, слышь, организовал, склоку, на честных коммунистов клевету накатал, а сам не подписался, темные силы в колхозниках разбудил. И давай, и давай. Потом нам объявили: «На волоске Чудин висит в партии. Сдался, слышь, только тогда, когда сказали ему: «Капитулируй. Не то выбросим из партии». Вон какое слово военное в ход пустили! И Яша капитулировал, признался: антисоветское письмо написал, колхозников смутил, коней красть намеревался, чтоб продолжить дело прадеда, да не удалось: цыгане куда-то сгинули. Расписался, значит, наш учитель Яша во всех грехах и в ножки Гаранину поклонился.
– Да как же это он, да и вы тоже сломились? Да еще в ножки? – спросил Аким Морев.
– Э-э-э, батюшка мой! – воскликнула Елизавета Лукинична. – Когда человек над пропастью висит, он готов таракану в ножки поклониться: спаси! – И зло зашептала, обращаясь к Акиму Мореву: – Вот что понять вам надо, ежели касательство к власти имеете: больно много штукарей развелось! Штукари – Гаранин, Ивашечкин, Семин! Что причиталось нам выдать за труд наш – они вон где сгноили. Во-он! – запросто подталкивая к окну гостя, яростно заговорила она. – Во-он гумно!.. Бухгалтер наш, пузырь, на собрании уверял – сорок тонн там сгнило. Обмолотили мы осенью пшеницу, в кучи ссыпали, а они, штукари, даже не прикрыли ее: так в кучах под зиму и пустили. Кричали мы: убрать надо хлеб. Не на чем, слышь. Не на чем? Да мы, бабы, подолами его перетаскали бы. Отвернулись штукари от требования народного! – угрожающе и гневно добавила она.
Аким Морев постучал в стекло окна, поманил шофера Ивана Петровича и, когда тот вошел, сказал:
– Сейчас же привезите сюда председателя колхоза и председателя сельсовета.
Елизавета Лукинична смертельно побледнела.
– Ну вот – петля мне на шею: сживут они теперь со света и меня и дочек за язык мой. Ох, Ванюшка! Они хотели… хотели, власти-то наши, убрать хлеб с гумна, да это мы… как это – саботировали. Ну, народ озорной. Право же, – говорила она, а глазами молила Акима Морева: «Не погуби. Детей моих пожалей».
Аким Морев подошел к ней, обнял, сказал:
– Это ведь для мышей страшнее кошки зверя нет. А мы с вами не мыши. Спасибо за откровенность. Вы сделали большое дело для своего колхоза. А со штукарями мы проедемся по полям, а потом, будто нечаянно, завернем и на гумно. А сейчас я еще об одном хочу спросить вас. Они рассказали вам о решениях Пленума Центрального Комитета партии?
Елизавета Лукинична умоляюще посмотрела сначала на него, затем на крестника.
– Врать-то я не умею, а боюсь.
– Говори, крестная: Аким Петрович – новый секретарь обкома, – произнес Астафьев.
– Вон кто, – задумчиво проговорила Елизавета Лукинична и некоторое время, колеблясь, молчала, затем решительно: – Скажу! Нет, не рассказывали. Пытались мы узнать, да Гаранин как гаркнул: «Мы – пленум!»…
– Вот как? Ну а газеты вы читаете?
– Где уж? Пытались выписать, так Гаранин сказал: «Лимит запрещает. Ничего, без газет проживете: и без этого, ого, как грамотны». И живем, словно в темной берлоге.
– Так и живете? – задумчиво спросил Аким Морев, обводя взглядом пустые стены избы.
– Так и живем. Стоя на корню… гнием.
Аким Морев сел на лавку и, притянув за руку Елизавету Лукиничну, усадил ее рядом с собой.
– Давайте поговорим, Елизавета Лукинична, как брат с сестрой. В Москве весной собрались на Пленуме ваши, родные вам люди, такие же, как и ваш покойный муж.
Елизавета Лукинична, будто не Акиму Мореву, а многим, ударяя кулаком в ладонь, сказала:
– Да если бы он жил, то на всю страну метнул бы слова гневные. Как это так, при советской власти – и в пропасть летим? Чего глядите, власти наши дорогие?
– Вот Пленум и сказал на всю страну колхозникам: надо создать все условия, чтобы колхозники взялись за колхозные поля, за колхозное животноводство, за овощеводство. И для этого все условия уже создаются. – Тут секретарь обкома простыми словами изложил программу действий, вытекающую из решений Пленума Центрального Комитета партии, ожидая, что это поднимет настроение хозяйки, а та все ниже и ниже опускала голову и наконец произнесла:
– Этак бы хорошо! Духом всполошится народ. – И безнадежно: – Только Гаранин поломает нас, как поломал учителя Чудина… и пальцем вы до него не дотронетесь.
– Понадобится, дотронемся и кулаком, Елизавета Лукинична.
– Будете обмусоливать лет пять, а Гаранин за это время кишки из нас вымотает.
5
Когда Ивашечкин и Гаранин пришли, Аким Морев, сев в машину, сказал:
– Хотим посмотреть ваши поля. А как без хозяев?
– Гаранин, лицо которого после этих слов еще больше сморщилось и стало похоже на пересушенное яблоко, был человек тертый и потому, забежав наперед, пренебрежительно произнес:
– У нас не поля, а горе: того и гляди, покроются ромашкой, васильками и всяким прочим. Венки бы только плести. Оно так и есть: приедет ученая молодежь на каникулы и давай венки плести да песенки распевать. Вон чему в городе учат! У той же Елизаветы Лукиничны дочки. Прикатят из институтов разных и пошли травку-муравку собирать да спекулировать: шелковые платья на травке-муравке наживать. А матушка-то ихняя забыть никак не может, что раньше председательша колхоза была, а теперь председатель вот – герой заслуженный, Никанор Савельевич. – Гаранин, видимо, намеревался ткнуть Ивашечкина в плечо, но пьяная рука промахнулась, и палец его вонзился в шею Ивашечкина.
– Угу. Что и говорить, – робко подтвердил тот, отклоняясь от пальца Гаранина.
В машине пахло водкой. Аким Морев подумал: «Только мы от них отвернулись, как они уже набрались… Обрадовались: ловко выпроводили секретаря обкома!» И спросил:
– Значит, наговаривают на вас? Сами работать не хотят, спекуляцией занимаются, а на вас наговаривают?
Гаранин вскинул голову.
– Сплошные саботажники. Подавай сладкий пирог… и все тебе. Я вот в семнадцатом году, к примеру, с пушкой в революцию пришел: артиллерист. На Волге беляков громил, а меня всякий сопляк учит, как и что. Я, бывало…
– Тарас Макарович, – перебил его Ивашечкин, – что ты завел свою затяжную? Ты ее потом, при случае, допьешь… то есть, извиняюсь, допоешь.
– Ну, ладно, пусть при случае, – согласился Гаранин, вытирая пальцем губу, будто расправляя усы.
Поле яровой пшеницы было засеяно рядовыми сеялками аккуратно, но изреженно.
Выйдя из машины последним, Астафьев глянул на это изреженное поле и произнес:
– Как волосенки на голове старика. У нас колхозники сеют вдоль, а потом поперек. А у вас что ж?
– Так ведь вам государство отваливает, ого! А у нас и семян-то тю-тю. – Гаранин махнул рукой наотмашь, точно палкой сбивал крапиву.
– Нашим колхозам государство ничего не отваливает. Это вы зря, – проговорил Астафьев и еще злее добавил: – Что же директор МТС смотрел? Как он позволил производить такой изреженный посев?
И Гаранин, ухмыляясь, облизывая губы пьяным языком, сказал:
– У нас не директор, а сплошной гнев: как что насупротив скажешь, он – фырк, тельцем своим жирным в автомобильчик плюх – и укатил.
Такой же изреженной оказалась и озимая пшеница, а на боковых степных дорогах колыхалась сухая прошлогодняя высокая полынь. Подойдя к одному из кустиков полыни, Астафьев, все больше и больше раздражаясь, сказал, обращаясь к Гаранину:
– Вы знаете, сколько семян на этом кусте?
– Не считал. Упаси бог! – И Гаранин захохотал. – Вот бы еще чем заняться! Итоги подбивать, сколько семян на полыни. На то я в революцию с пушкой пришел, чтобы семена на полыни считать? Упаси бог!
– Никто вас не упасет. – И, уже обращаясь к Ивашечкину, Астафьев пояснил: – На этом кусте не меньше пяти тысяч семян. Представляете? А у вас все дороги поросли полынью. Дунет ветер – и семена на поле. Вовремя надо было скосить полынь, а с ней вместе и другие сорняки. Скосить и сжечь. Ведь это зараза. Чума полей. Понимаете?
– Да. Ясно. Понимаю. Тарас Макарович, он… сельское хозяйство не его дело: у него, слышь, печать сельсовета. Вот что бережет. На дело это, слышь, я гожусь.
– Ни на что вы не годитесь! – резко произнес Аким Морев и первый пошел к машине.
Вскоре они очутились на гумне. Здесь на току в кучах лежала проросшая пшеница.
– Сколько тут сгнило зерна? – спросил Аким Морев.
– По бухгалтерии, сорок тонн, – ответил Ивашечкин, весь сжавшись и став похожим на мяч, из которого выпустили воздух.
– Почему не вывезли?
– Не на чем было. Совались туда-сюда, и вот стихийное бедствие.
– Вы с государством осенью полностью рассчитались?
– Окончательно.
– Так почему же вы этот хлеб тогда же не роздали крестьянам на трудодни? Они принесли бы сюда весы и на плечах перетаскали бы зерно домой. Как же это вы?
– Да так уж… бедствие… стихийное, товарищ секретарь, – отводя глаза от куч, смиренно повторил Ивашечкин. – И нам влетело: на райкоме по выговору влепили.
Астафьев взорвался:
– По выговору? Вы что? Забыли, как в былые времена крестьяне хлеб называли? Тело Христово! Тело… и за великий грех считали сорить его.
– Дурманом были заражены, – нахально заявил Гаранин с явным расчетом сбить Астафьева.
– Дурманом? Нет! Так говорили крестьяне не потому, что очень уж верили в Боженьку, а потому, что знали: хлеб – это их труд, без хлеба они погибнут голодной смертью. А вы сгноили сорок тонн, то есть две тысячи четыреста пудов, и жалуетесь, что колхозники собираются бежать на Орловщину. Это вы своими пакостными делишками гоните их с колхозных полей!
– Ну, вы не имеете права так разговаривать со мной: я с пушкой пришел в революцию и громил беляков на Волге, да и у вас в районе строил социализм, что и теперь неотступно делаю! – возмущенно закричал Гаранин и даже замахнулся, точно собирался ударить Астафьева. – Я вас могу привлечь к партийной ответственности за оскорбление моей личности!
– Не привлечешь! Испугаешься: дрянненькие твои делишки вскроются… Стихийное бедствие? Знаю, что это за стихия! – разгорячась, закричал и Астафьев.
Но тут вступился Аким Морев. Уничтожающе глядя на Гаранина, он резко заговорил:
– В революцию пришел с пушкой и громил на Волге беляков? Хвала и честь вам за то. А ныне такими вот делами, – он показал на кучи гнилого хлеба, – кого вы громите? Колхоз! Поехали, Иван Яковлевич. А они пусть пока тут показнятся, ежели хоть капля совести у них осталась. – И, сев в машину рядом с Астафьевым, Аким Морев с горечью заключил: – Заразным делом занялись: базаром. Помните, как сказала Елизавета Лукинична? Да при таком руководстве базаром поневоле займешься, самому есть надо, детей кормить, обувать, одевать, учить надо… – И у Акима Морева на этот раз из глаз брызнули не слезы, а кипящая на душе ярость.
Астафьев подумал: «Тогда слезы брызнули, произнес: “Ветром надуло”. А теперь чем надуло?»
6
Покинув на току Гаранина и Ивашечкина, Аким Морев и Астафьев заехали к учителю Чудину, предполагая, что тот живет на квартире при школе. Но оказалось, что Чудин давно уже перебрался в домик вдовы Матреши Грустновой, потерявшей мужа в годы Отечественной войны и ныне работавшей в бригаде Елизаветы Лукиничны. Домик Матреши стоял на конце села – аккуратненький, веселый, но крыша была покрыта почерневшей соломой, и потому домик напоминал разнаряженного человека, на голове у которого кошелка.
Учитель Чудин переселился в домик Матреши вот как. После того как Гаранин громогласно возвестил: «Учителишка капитулировал и остался у разбитого корыта», – Чудин еще не пал духом. Он рассуждал: «Партия оставила меня в своих рядах, значит, я должен трудом доказать, что достойный ее сын». И потому повел более активную общественную работу: беседовал с колхозниками, выступал на их собраниях. Но Гаранин всюду говорил, что учителишка – скрытый враг, всякое его выступление мастерски извращал, выдергивая из него ту или иную фразу, посылал анонимки в райком, в обком, в областную газету и даже в Министерство просвещения.
Чудин в то время был не только преподавателем математики, но и директором десятилетки. И вот в районной газете стали появляться заметки о том, что директор Чудин плохо ведет хозяйство школы, отвратительно преподает, зазнался, не помогает коллективу учителей, оторвался от него. Потом в областной газете была опубликована как бы сводная статья, в которой, по выражению Гаранина, по Чудину ударили из пушки. Было сказано, что «Чудин находился в плену у гитлеровцев и до сих пор скрывал это свое антипатриотическое преступление. И почему облоно допускает такого прощелыгу до воспитания наших детей?».
И Чудина начали прорабатывать на учительских собраниях… А дальше все как по поговорке: «Пришла беда, отворяй ворота». Чудина лишили права преподавать. Жена у него была тоже учительница. Женщина не из важнецких. Как только Чудина начали прорабатывать, она заявила: «Тони сам. Меня на дно не тащи. Я жить хочу». А когда его лишили права преподавать, она вспорхнула и улетела куда-то в Сибирь. Его же вскоре выселили из школьной квартиры, и он, как бездомный, оказался на улице. Колхозники, запуганные Гараниным, боялись приютить его, украдкой подкармливали, по ночам пускали в хату погреться… И он падал духом… Тогда-то и «подобрала» его Матреша, с которой он когда-то вместе учился в десятилетке. Она убедила его поселиться в ее хате и стала ухаживать за ним, как за ребенком…
Аким Морев и Астафьев вошли в домик Матреши. Тут было пусто: как и у Елизаветы Лукиничны, стоял стол, ничем не покрытый, в углу – огромная кровать красного дерева, видимо случайно приобретенная. На ней старенькое, из разноцветных клиньев одеяло.
– Наверно, оба на огороде, – сказал Астафьев и через двор повел Акима Морева на огородик.
Сарай, который им пришлось пройти, покосился, соломенная крыша осела.
Отворив заднюю калитку, в которую так и хлынуло солнце, Астафьев, согнувшись, нырнул в нее; то же проделал и Аким Морев.
Огородик спускался к берегу речушки Иволги, отделяясь от соседних огородов не плетнем, а высокой сухой крапивой, от корневищ которой уже тянулись молодые побеги.
Чудин и Матреша старательно пололи грядки ранних помидоров; на кустах виднелась сизоватая завязь.
– Вот где основной прокорм, – как бы мимоходом кинул реплику Астафьев.
Аким Морев уловил смысл этих слов и посмотрел на соседние огородики, квадратами примкнувшие друг к другу. На них тоже копошились люди. Огородики обработаны старательно и даже красиво.
«Значит, люди умеют работать, – заключил Аким Морев. – Значит, здесь основной прокорм? Но ведь эти лоскутья земли принадлежат не колхозу, а каждому из них, то есть тут своеобразное индивидуальное владение. Социалистические производственные отношения – это в первую очередь коллективизм в труде. А какой же тут коллективизм?»
Матреша, женщина моложавая, небольшого роста и вся какая-то округленная, выпрямилась. Она взъерошилась, как птица, защищающая птенца, и кинулась навстречу незваным гостям, звонко выкрикивая:
– К властям? В правление ступайте.
– Нет, мы к Якову Ермолаевичу. Ты уж, Матреша, даже и меня не признаешь, – проговорил Астафьев, обходя расхохлившуюся Матрешу.
– Его дома нет, – хриповато, не разгибаясь и из-под низу всматриваясь в пришедших, грубовато произнес Яков Чудин и склонился еще ниже. Казалось, что, если бы это было возможно, он скрылся бы, как букашка, в кусте помидоров.
– Вот до чего дошел: от доброжелателей прячешься! – И Астафьев шагнул к Чудину, говоря: – Мы с хорошим к вам заехали.
Да, вот так, «с поломанной душой», по его собственному выражению, и живет Яков Чудин. О чем ни спрашивал его Аким Морев, бывший учитель отвечал неопределенно, туманно и только на прощание с великой тоской произнес:
– Мне бы теплое слово от партии.
Акиму Мореву, пока он слушал рассказ Елизаветы Лукиничны о Чудине, казалось, что учитель еще молод. А теперь он видел: стоит перед ним согбенный человек с выцветшим, морщинистым лицом, левая щека дрожит, а от переносья кверху, через весь лоб, легла складка, похожая на рубец.
– Что у него… лоб-то? – спросил Аким Морев, когда машина выскочила из села.
– В плену фашисты пытали: опутали голову цепью и сжимали до тех пор, пока череп не затрещал.
– И не сдался?
– Не сдался!
– Значит, человек с металлом в груди… а тут Гаранины загоняют его на край пропасти, – проговорил Аким Морев, не отнимая от колен напряженных кулаков. Глядя куда-то потемневшими глазами, он думал: «Но как же мы-то? Мы-то как допустили до этого? В государстве, где все строится для честного человека, во имя человека, Чудина столкнули в яму?! Целый колхоз столкнули в яму? Что же это такое?»
7
Побывав в ряде колхозов Раздолинского района и во многих местах найдя то же, что и в колхозе «Партизан», Аким Морев и Астафьев вечером прибыли в районное село Раздолье. Было уже поздно. Сторож, сидящий при входе в здание райкома партии, сказал:
– Ростовцев? Марк Маркович? Лекцию пошел преподавать во Дворце культуры. Актив колхозный со всех концов созвал. Актив, значит. Как есть весь приход.
– О чем лекция-то, дедушка? – спросил Астафьев.
– О переходе, – свертывая козью ножку, ответил сторож и поднял на Астафьева смеющиеся глаза. – Все переходим и переходим: оттуда – сюда, отселе – туда. Все переходим… а годики летят. Я вот в колхоз-то, помню, ворвался… ядрен был… а теперь гляди чего – мочалка.
– А где же дворец?
– Рядом. Я сейчас запру райком и тоже во дворец перейду. Все переходим и переходим. Вот как!
Морев и Астафьев вошли в зал, когда лекция уже читалась. Они присели в последнем ряду, никем не примеченные, и стали вслушиваться.
Ростовцев был в черном чистеньком костюме, в белой рубашке, с аккуратно подвязанным галстуком, весь, казалось, только что отутюженный. Руки у него бледно-белые, с тонкими пальцами. Костюм разительно выделял его среди слушателей, одетых непритязательно. В обкоме Ростовцев считался аккуратистом: на каждый запрос отвечал пунктуально, обязательно ссылаясь на «исходящий». А в народе его звали Прекрасным стату́ем. Сейчас лекцию он читал на тему о постепенном переходе от социализма к коммунизму, пересыпая ее цитатами, и люди слушали с большим вниманием.
Вдруг колхозник, сидящий впереди, повернулся и сказал другому колхознику, соседу Акима Морева:
– Слышь, Степан? Хорошо-о-о. Куда мы махнули! Индустрия-то какая у нас, транспорт, авиация! Гидроузлы какие строим! А хлеба! Вон сколько собрали. А? Слушаю, и душа радуется: сила мы. – И снова принялся слушать Ростовцева, но вскоре опять повернулся к соседу, шепча: – Степа! Радуюсь я общему успеху и в тот же миг думаю: «А где же мы? Чем бы я стал кормить ребятишек, ежели бы моя жена по осень не собрала с огорода семьдесят восемь тыкв?»
Аким Морев вздрогнул. «Семьдесят восемь тыкв! А ведь этот человек, по всему видно, честный, преданный партии, верящий в грядущее», – мелькнула у него мысль, и он запоминающе посмотрел в лицо колхозника…
Вскоре лекция закончилась, и слушатели молча, словно чем-то удивленные, хлынули со второго этажа на улицу, утопая в ночной темноте. С ними вместе вышли Аким Морев и Астафьев, решив у парадного подождать Ростовцева. Но народ разошелся, и тот же старичок вышел прикрыть двухстворчатую дверь, а Ростовцева все не было.
– Дедушка, – торопливо спросил Астафьев, – где же Ростовцев?
Сторож принял игриво-надменный вид.
– Ростовцев где, товарищ? Правительственным ходом ушел отселя. А как же?! Статуй, а передвигается самостоятельно.
Горестно посмеиваясь, они направились в райком партии.
…Все в кабинете у Ростовцева аккуратненько расставлено, и так же аккуратненько лежат на столе скрепленные булавочками бумажки.
Аким Морев рассказал Ростовцеву о своем объезде колхозов района, закончив такими словами:
– Плохие там дела, особенно в колхозе «Партизан».
– Что ж, – поистине с холодностью статуи заговорил Ростовцев. – Председатель сельсовета Гаранин – член партии с тысяча девятьсот семнадцатого. Известен в Поволжье. Предколхоза Ивашечкин – с тысяча девятьсот тридцатого. Бухгалтер Семин, верно, помоложе – с тысяча девятьсот сорок шестого года. Три коммуниста руководят.
– Руководят ли?
– А что?
– Не попойками?
– Сигналов у нас нет. Да. Нет.
Аким Морев, чтобы сдержать рвавшиеся злые слова, глубоко вздохнул и, насильственно улыбаясь, сказал:
– Хлеб-то сгноили!
– Стихийное бедствие, Аким Петрович. Акт прислали, – все с той же холодностью статуи ответил Ростовцев.
– Вы дело передайте прокурору. Тот, я уверен, присланный вам акт перевернет и правду откроет.
– Хорошо. Но вы пришлите решение обкома… или сами напишите, Аким Петрович, – моргая чистенькими глазками, промолвил Ростовцев.
Тут Аким Морев не выдержал, сказал резко:
– Послушайте, вы! Читаете лекции о постепенном переходе от социализма к коммунизму и не видите, что у вас в районе подрываются социалистические производственные отношения. Гаранины их рушат, а вы в коммунизм собрались. Да кто вас там примет с такими колхозами, да еще с жуликами во главе их? Читает лекции, а…
– Что ж? Не читать, стало быть? – надувшись и сложив ядреные губки бантиком, перебил Ростовцев.
Секретарь обкома на какую-то секунду замолчал, затем ответил:
– Вы сначала изучили бы то, что творится в колхозах, затем вышли бы на трибуну и сказали: «Да. Страна идет от социализма к коммунизму, но нас с вами, друзья, туда не пустят. Давайте работать, исправлять дела»… Вот если бы вы так сказали, от вашей лекции была бы польза… а то «семьдесят восемь тыкв». – И, сухо попрощавшись, Аким Морев покинул кабинет Ростовцева.
Идя из райкома, Аким Морев думал: «Как же так? Столько лет Ростовцев управляет районом. Верно, не курит, не пьет и, видимо, не блудит, но чем он лучше того, который пьет, курит и блудит? Того-то, пожалуй, скорее увидят, “раскусят”, а вот такого чистенького, аккуратненького, как Ростовцев, сразу-то и не заметят: не к чему придраться – все шито-крыто, формальности соблюдены… А в результате целый район отброшен вспять на десяток лет. Статуй? Почему статуй? Тот стоит себе и стоит, а этот? А этот мертвит все вокруг. И снять этого статуя порою так же трудно, как и каменного истукана… А снимать придется».
Когда они сели в машину, Астафьев предложил поехать в Нижнедонской район, центр которого находился в тридцати километрах от села Раздолье. Но Аким Морев, сам не отдавая себе в этом отчета, почему-то не мог сразу покинуть Раздолинский район. Так, очевидно, бывает с мастером-столяром: уж, кажется, закончил шкатулку, а все чувствует, чего-то не доделал, и это что-то снова и снова зовет его к шкатулке. И Акима Морева что-то звало вернуться в Раздолинский район, особенно в колхоз «Партизан», в хату к учителю Чудину. Вот почему он сказал Астафьеву, что настроение у него «неважнецкое» и поэтому не лучше ли переночевать где-либо в степи, а уж утром отправиться в Нижнедонской район?
Астафьев, поняв, что секретарь обкома хочет подумать у костра, согласился, и шофер Иван Петрович повел машину к Дону.
На обрывистом берегу они развели костер.
Иван Петрович достал из чемодана хлеб, закуску, положил все это на разостланную газету, а сам, закусив, пошел к машине.
– Усну маненько: намотался сегодня – руки гудят.
А Астафьев, чтобы оставить Акима Морева наедине с самим собой, проговорил:
– Сетей нет, а то бы раскинуть: рыба тут первейшая, Аким Петрович. Да я сейчас пройдусь, может, с рыбаками встречусь, половим. В случае чего крикните меня. В эту пору далеко слыхать.
Аким Морев через пламя костра посмотрел на Дон.
Казалось, могучая река заснула: даже у самого берега не слышалось того характерного шуршания воды, какое бывает в этот час на Волге.
– Тихий Дон. Поистине тихий, – прошептал Аким Морев, и вдруг из его глаз все скрылось: река, блещущая в темноте, костер, лакированная ночь. Вспыхнул солнечный яркий свет, заливающий порядки изб в колхозе «Партизан». Елизавета Лукинична, тройка штукарей… и учитель Чудин.
«Какие замечательные люди… та же крестная Астафьева, тот же Чудин и его новая жена. Да и сколько мы видели таких же замечательных людей в других колхозах района. А их штукари и “статуи” загнали в щель. – И секретарь обкома вспомнил то, что на прощание сказал Чудин: “Мне нужно теплое слово партии”. – Теплое слово… Он окрепнет, поднимется на ноги. А народ? Ему тоже нужно теплое слово. Но ведь Пленум Центрального Комитета партии не только сказал такое теплое слово колхозникам, но и послал в деревню огромную технику, десятки тысяч передовых людей – агрономов, зоотехников, инженеров, механизаторов…»
И им снова овладело глубокое раздумье: глаза потемнели, лицо покрылось тонкой сетью морщин, а крепко сжатые кулаки уперлись в колени.
«Почему такое творится в районе и, главное, в колхозе “Партизан”? Так встал вопрос. На него можно было бы ответить просто: руководство захватили дрянные люди, им невыгодно проводить в жизнь решения Пленума, материально невыгодно. Это пробудит контроль со стороны колхозников. Но тут же возникло противоположное суждение: ведь Гаранин когда-то “с пушкой пришел в революцию”, Ивашечкин воевал на фронте и потерял руку! А Семин? Ну, это человек неизвестный, возможно даже темный. «А у тех-то двоих прошлое хорошее! Что же случилось с ними? Какие обстоятельства разбудили в них дрянцо?» И снова другая мысль: «Как может в человеке, который «с пушкой пришел в революцию», появиться поганое? Ведь Гаранин тогда не на бал явился, а вступил в бой с врагом. Ему грозила виселица… И вот теперь появилась в нем пакость, и колхоз рухнул, а учителю Якову Чудину переломил хребет… А колхозники… что же они-то? Молчат. Почему? Сила отступила перед штукарями? Нет. Тут не только штукари, но что-то еще глушило народную силу. Но что? Кто?
Хлеб! Хлеб! Кучи гнилого хлеба. Сорок тонн… две тысячи четыреста пудов. Вместо того чтобы раздать колхозникам, хлеб сгноили, и этим, как дубовой палкой, ударили по колхозникам… Мать запирает в сундуке хлеб от своих ребятишек. Катастрофа? Нет, Астафьев неправ. Права Елизавета Лукинична. Как она сказала: “Стоя на корню… гнием”? Значит, корни из колхоза еще не выдрали… значит, иного строя люди не хотят… “Урожай – а нам хлеба нет, неурожай – хлеба нет… Обезрадостили все”… Петин, Петин! Возможно, ты и прав, Петин! По бумажкам от уполномоченных нащелкали валовой сбор урожая в двести миллионов пудов, а на деле? Сгноили, расхитили хлеб, как вот эти. Но почему же тогда не расхитили его в районе Астафьева? А возможно, и там все дутое?»
И тут Акиму Мореву показалось, что он говорит своим сотоварищам по работе:
– Если дело обстоит так во всей области, то нас, руководителей, надо беспощадно бить: понадеялись на то, что решение Пленума само по себе проникнет в сознание колхозных масс. Пошумели на собраниях, заседаниях, в газетах и вообразили, что все пойдет как по маслу. Забыли, что говорил Ленин… Идея становится силой, когда ею овладевают миллионы. Миллионы! А здесь по-своему овладели решениями Пленума Гаранины. Но как же случилось так, что между Центральным Комитетом партии и народом встали штукари типа Гаранина? Убрать их?! Конечно. Но разве только в этом дело? Что-то еще есть. А что?
Вот до этого «что» секретарь обкома никак не мог еще добраться и с этим вопросом мысленно обратился уже туда, в Москву, в Кремль.
Решения Пленума Центрального Комитета партии были приняты единогласно, но не единодушно: члены Центрального Комитета партии, десятки лет проработавшие в республиках, краях и областях, «знающие жизнь с подошв», требовали решительной ломки устаревших норм, форм, положений, что и легло в основу решений Пленума. Но часть по тому времени авторитетных политических деятелей упорно охраняла существующее: старые нормы, положения, инструкции, закон, – пугая всех тем, что «если это завоевание будет даже в какой-то мере поколеблено, оно нанесет непоправимый ущерб социалистическому государству». «В течение двух-трех лет мы создадим изобилие продуктов питания» – так заявил один из этих «авторитетов», Муратов. Но большинство участников Пленума высмеяли этакую прыть, это сейчас мог бы сделать и Аким Морев, приоткрыв быт колхозников Раздолинского района.
«Статуи! – мысленно произнес он. – Такие же статуи, как и Ростовцев, как и наш Сухожилин. Гремят о переходе от социализма к коммунизму и не видят, не хотят видеть того, что творится в жизни. Ожирели, духовно ожирели. И счастье наше, что к руководству пришли доподлинно народные деятели, знающие не только теорию, но и жизнь всех уголков страны. Они не только единогласно, но и единодушно проголосовали за решения Пленума». И тут Аким Морев снова произнес громко:
– В течение двух-трех лет создать изобилие продуктов? С кем? С Гараниным, Ростовцевым? Нет! Таких надо отстранять. Но в этом ли только дело? Надо устранить причины, породившие гаранинщину.
Так напряженно в эти часы думал секретарь обкома и на заре услышал, как чуть в стороне, в овраге, что-то зашуршало, иногда очень тихо, словно ветер перегонял сухой лист, а иногда с треском, будто проходила отара овец. Но странно, среди этого непонятного шороха нет-нет да и слышались то блеяние козы, то лай собаки, а иногда и приглушенный плач ребенка.
«Что это? Галлюцинация? Еще этого не хватает!» – подумал Аким Морев, но шорох в овраге усилился: уже отчетливо стал слышен людской говор, топот ног, блеяние коз, лай собак.
«Да нет, это уже не чудится», – решил Аким Морев и, поднявшись от потухшего костра, направился к оврагу и тут увидел навеки поразившую его картину.
По тропам оврага, видимо сухого русла рукава Дона, шли люди, неся на плечах узлы, из которых торчали ухваты, сковородки, чайники. У иных женщин на руках грудные младенцы, иные на веревочках ведут коз, а за родителями семенят босоногие ребятишки, подергивая худыми плечиками: на заре зябко.
Да. Да. Идут оврагом, а ведь за его ребрами просторные, ровные, как стол, степи. Нет. Идут не большой дорогой, а оврагом, украдкой, как будто удирают от чего-то такого гадкого, свершенного ими же, после чего стыдно людям смотреть в глаза. Да и глаза. Они вовсе не злые. В них нет ненависти. Каждый идущий, взрослый и малый, поравнявшись с кустом, поворачивает голову и смотрит на Акима Морева раздумчиво, как бы говоря: «Зачем это?» «Кому это надо?» «Во имя чего нас оторвали от родных мест?»
И Аким Морев, ринувшись с обрыва в овраг, крикнул:
– Куда это вы?!
Люди приостановились, а те, кто уже прошел дальше, повернулись.
– Куда это вы? – повторил Аким Морев. – И откуда?
– А тебе чего, мил или зол человек? – Из толпы выделился старик крупного телосложения и, опершись на суковатую палку, встал перед Акимом Моревым. – Паспорта? Нет их у нас. А куда идем? К нашим братьям – рабочим… Автомобили они мастерят… для вас… А мы привычны… пешочком. Ну, и что тебе от нас?
– Я секретарь обкома Морев. Ваш слуга.
– А-а-а! – понеслось из толпы, а когда гул смолк, старик сказал:
– Вон кто? А мы из «Партизана»… да по дороге еще кое-кого из соседних колхозов прихватили. – И старик, упираясь на палку, положил голову на руки – крупные, жилистые.
В дальнейшем выяснилось, что, как только машина с Акимом Моревым и Астафьевым скрылась из села, Гаранин всем колхозникам объявил:
– Секретарь обкома товарищ Аким Петрович Морев всю полноту власти передал мне… так что – не рыпайтесь.
– И приступил заново хребты наши ломать. А мы люди советские и не желаем, – заявил старик. – А ты что хочешь?
– Я? Идите домой.
– В пасть к Гаранину? – И старик приподнял палку.
– Пасть-то у него мышиная, – сказал Аким Морев.
– А грызет. Мышь посади за пазуху – грызть будет. А тут мышь властью облекли. Это ты понимаешь, секретарь большой руки? – И старик снова угрожающе потряс палкой. – «Колхозный Пленум» добра нам желает, а вы – власть Гаранину.
– Ступайте домой. Я заеду… Уж что-что, а мышь вытряхнем. Ступайте, – произнес Аким Морев и направился к костру.