Читать книгу Чабанка - Геннадий Григорьевич Руденко - Страница 15
Часть 1. Дух ли?
Еще одна неделя и присяга
ОглавлениеВторая неделя пронеслась быстро. Каждая минута тянулась очень медленно, а все вместе дни пролетели быстро. Наверное это потому, что в однообразии текущих дел память ничего не фиксировала.
Для нас, для студентов выучить присягу было делом плёвым, легко она давалась и компании корейцев из казахского Тылды-Кургана, чего нельзя было сказать о чеченцах, некоторые из которых не говорили на русском языке вообще. Мы даже не смеялись над ними. Сержант орал в ухо одному долговязому пареньку со стеснительным лицом первую строчку присяги, тот никак не мог повторить, а потом и вовсе заплакал. Нам было не до смеха. Чеченцы сидели и скрипели зубами, они могли убить сержанта, но не было приказа, не было с ними Аслана.
Основное время забирала стройподготовка.
– Левой, левой, раз, два, три!
Хэбэшка затвердела и натирала тело всеми своими изгибами. Когда мы на плацу – она была черной от пота, когда падали в тень, то на сквозняке она быстро высыхала и покрывалась белыми соляными разводами. Ноги сплошь в волдырях. Лицо сгорело, особенно досталось лбу и ушам, они впервые оказались голыми под палящим солнцем. Лоб был в пятнах, ожоги пришлись на ожоги, с ушей свисали лохмотья сползающей кожи. Вес был сильно потерян. Теперь я понимаю, что тогда произошло серьезное обессоливание организма – с потом наша соль вышла, а замещена не была – не тем мы питались. Ночью ноги сводили судороги. Уже и для меня многие упражнения стали проблематичными. Заливаясь потом, тяну ногу из последних сил и, в ожидании «лютого» удара по ноге, думаю, что я буду следующим, кто грохнется в обморок. Я ненавижу жару!
Утром в день нашей присяги, когда мы бежали вокруг части, я уже был уверен, что не добегу. Топливо закончилось. Я не мог осилить несчастный километр. Перед глазами цветные мушки на темном фоне и их все больше и больше… раз-два-три… ни одной мысли в голове, … раз-два… и только качели…
– Мальчики, держите!
Нам в строй бросили несколько пластиковых бутылок со сладкой водой. Мы пробегали мимо КТП и там, напротив ворот, на небольшой стоянке для автомобилей собрались родители, приехавшие на присягу к своим чадам. Вот они то нас, меня по крайней мере, и спасли. На бегу кто-то передал мне недопитую бутылку «Байкала», два-три глотка, я передал дальше, но теперь я готов был бежать еще круг. Просветлело в глазах, сердце забилось ровнее, во рту было сладко – рта не раскрыть, но я почувствовал магический прилив сил. Неожиданно для себя я рассмеялся. На меня покосились мои приятели. А я в этот миг понял, что уже ради этого глотка надо было идти в армию. У меня в голове произошла моментальная переоценка ценностей, шкала изменилась, ясному пониманию стала доступной простейшая мысль, что глоток воды может быть значительно более ценной вещью, чем очень многое, что казалось особо дорогим до этого, в той другой жизни. И счастье достижимей. И стало от этого намного легче!
Не сочтите за рекламу, но вот так с одним глотком «Байкала» я повзрослел. Может теперь хватит служить? Отпусти меня, Армия.
Мы редко, но виделись с теми, кто принимал присягу неделю назад. Из их рассказов стало понятным, что таки четвертая рота самая козырная. Распределением в четвертую ведает сам комбат Бочкарев. Он меломан, большой любитель музыки, в такой маленькой части собрал целый духовой оркестр. Рассказывали, что руководителя оркестра – Петю Карагенова комбат ночью выкрал из другой части, перевез в нашу, а потом расплачивался за него. Теперь комбат мечтал о вокально-инструментальном ансамбле. Перед самой нашей присягой к нам в карантин попал одессит Леня Райнов. Он рассказывал, что сидел на одесском городском сборном пункте и готовился отбыть в орденоносный забайкальский военный округ. Надо здесь заметить, что армия советская делала всё возможное, чтобы срочники служили как можно дальше от родного дома. Киевлянин не мог служить в Киеве, одессит в Одессе. Если такое случалась, то должна была быть более чем веская на то причина. Самая любимая строка командиров всех рангов из устава строевой службы – «солдат должен стойко переносить все тяготы и лишения воинской службы». В этой строке весь смысл срочной службы: командиры делали все возможное, чтобы создать мыслимые и немыслимые тяготы и лишения, помогая тем самым солдатам каждую минуту иметь то, что надо было стойко переносить, а проще это делать армии было подальше от дома.
Вот сидел маленький кругленький очкастенький Ленчик на плацу и горевал, не радовала его перспектива посмотреть на «славное море, священный Байкал», но сидел и горевал он не сам, а вместе со скрипочкой. Вас призывают в армию, что вы берете с собой – ложку, кружку, табаку осьмушку и билет комсомольский в придачу? Убого! Мальчик из правильной одесской семьи берет с собой в армию скрипку. Эту скрипку и запеленговал, бродящий по сборному пункту в поисках музталантов, Петя Карагенов.
– Скрипач?
– Ага, – блеснула надежда.
– На чем еще играешь?
– Кроме струнных на клавишных могу.
– Подходишь. Фамилия? Дома служить будешь, Райнов. Жди, мой комбат за тобой приедет.
Петя не обманул, к вечеру Бочкарев откупил музыканта себе.
Петя заходил и к нам в карантин, маленький кривоногий и лупоглазый, он искал музыкантов. Совершено неожиданно для меня, мой кореш громила Войновский вытянул из тумбочки подозрительный футляр, в нем оказалась флейта – путевка в четвертую роту.
У меня шансов не было. Еще в четвертую могли попасть какие-нибудь спецы, те же водители грузовиков, но со стажем. Для этого нужны были корочки37, их у меня, как и музыкального слуха, не было.
– Ей, кому нужны физики-ядерщики?..
Оставалось еще два года до того, как моя специальность, благодаря Чернобылю, станет самой популярной и меня каждый вечер с работы будет ждать вся часть, чтобы вручить последние газеты, дать время почитать, а потом выспрашивать, что же там, реально, «кароче», написано между строк.
А ещё оставался прапорщик Корнюш.
Вовка Береза, загадочным образом попавший в четвертую роту, рассказывал, что самый главный в решении судеб именно Корнюш, в конечном итоге именно он набирал остальных ребят после комбата, которому принадлежало «право первой ночи». Но нужна была зацепка. И такая, кажется, имелась.
В те времена взятка деньгами была большущей редкостью. Закона не боялись только непуганые люди, таких в Советском Союзе было очень мало. Надо было найти подходящих «борзых щенков». По информации Березы, Корнюш был заядлым книголюбом и собирателем значков. Тут-то ко мне, как говаривал Чапай, карта в руки и пошла. И коллекция значков у меня имелась, а уж книголюбом, невзирая на лета, я был, можно сказать, на то время профессиональным.
Книги тогда были огромным дефицитом. Командированная интеллигенция, путешествуя по закоулкам Советского Союза, первым делом спешила в местные книжные магазины. В больших культурных центрах в продаже была только малохудожественная литература из жизни прокатных станов и доменных печей. В глуши появлялся шанс прикупить то, что можно было читать, можно было нарваться на классику, а то, если повезет, и на детектив.
Людей в городах охватил массовый психоз, все собирали макулатуру. Все началось с того, что за 20 кг. макулатуры можно было получить право купить «Королеву Марго». Великие произведения дорогого Леонида Ильича Брежнева, кои свободно и за бесценок продавались в любом книжном магазине, в приемных пунктах не принимали. За доллары – вышка, за водку – тюрьма, книги превратились в самую конвертируемую валюту Советского Союза. Интеллигенция металась по стране. Особой удачей считалось попасть в солнечную Молдавию, ее издательства такие, как «Литература Артистикэ» или «Штиинца» издавали приключенческую и просто читабельную литературу, иногда даже политически безграмотную, такую, например, как восхитительные, полные междустрочья, миниатюры Феликса Кривина. Родители моего университетского приятеля приобрели в Закавказье потрясающее издание рассказов Константина Паустовского. Потрясающим оно было тем, что издано было для слабознающих русский язык и поэтому малопонятные горцам русские слова были со сносками. На всю жизнь я запомнил одну такую сноску. Контекст у Паустовского был примерно такой, незамысловатый: «…в поле горько пахло полынью…», сноска: «полынь – незамерзающая часть водоема».
У моего отца было среднее специальное образование, которое только приравнивалось к высшему, у матери всего три класса. Она была старшим ребенком в семье с семью детьми. Вместо четвертого класса она была вынуждена пойти работать. После голодомора и войны в живых осталось только двое детей, однако образования уже было не наверстать. Но, сколько я помню родителей, до самой своей смерти и отец и мать не расставались с книгами, они читали всегда. Меня не приучали специальным образом, я просто следовал примеру своих родителей. Кто меня знает, подтвердит, что я и сейчас не лягу в постель без книги. В раннем детстве, так как я спал в одной комнате с престарелой бабушкой и старшим братом, я читал под одеялом при помощи слабенького жестяного фонарика, работающего от квадратной батарейки. Пока (о счастье!) крестная мать не подарила мне лампочку-прищепку в форме футбольного бутса с мячом. Когда в 90-ые, в годы разрухи я много путешествовал по стране на поездах, то со мной всегда был ремкомплект. Лампочки над спальными полками хронически не работали. Садясь в вагон на свое место, я прежде всего приступал к ремонту освещения, раскручивал плафон, менял лампу и тогда знал, что смогу читать и заснуть спокойно. Утром свою лампочку я выкручивал обратно.
Родители не могли иметь большой библиотеки, так книг 200–300, не больше. Но мы много обменивались с друзьями. Если кому-то удавалось заполучить интересную книгу, то он давал почитать другому, выстраивалась очередь, книга могла вернуться и через год хозяину, и в довольно зачитанном состоянии. Но мы были и не против. Не слишком интересно прочитать самому, а затем поставить книгу на полку. Ведь главное – иметь возможность обсудить прочитанное с друзьями. Кухня, недорогое вино, дым сигарет…
Мне в школе несказанно повезло, моя учительница немецкого языка Александра Саввична Щербакова была настоящим библиофилом. Она позволяла мне подпитываться в ее потрясающей библиотеке. Здесь у любого книголюба челюсть, извините, не захлопывалась. Все сборники «Зарубежный детектив», «Антология фантастики», «Военные приключения». «Стрела», ЖЗЛ, «Антология мировой классики», все выпуски «Подвига» и «Искателя». Благодаря Саввичне я познакомился с «Мастером» Булгакова, с «Одним днем Ивана Денисовича» Солженицина, с запрещенными произведениями братьев Стругацких, благодаря ей и у меня появились в обменном фонде их репринтные «Гадкие лебеди», «Лес» и «Улитка на склоне», «Пикник на обочине» был зачитан до дыр. Только у нее я видел, изъятый из оборота, изо всех библиотек, номер журнала «Аврора» с одностраничным памфлетом-некрологом безымянному «Ему», был этот некролог без подписи, располагался на странице, номер которой совпадал с цифрой последнего юбилея дряхлеющего Генерального Секретаря Коммунистической партии Советского Союза, а на рисунке была кладбищенская оградка. Номер вышел в месяц юбилея, когда все газеты и журналы свои передовицы посвящали только светлой радости всего прогрессивного человечества – юбилею Леонида Ильича Брежнева.
Благодаря Саввичне, я стал понимать, что такое хорошо, а что такое плохо в литературе. «Бесспорно, базой является классика, но если у меня на работе один только «достоевский», то вечером дома я хочу почитать детектив и отвлечься», – говорила она. Вот только достать «базу», не говоря уже о детективах, было очень и очень сложно. Трудно сегодня в это поверить, не правда ли?
Я был комсомольским вождем школы. Я принимал самое активное участие в приеме макулатуры, в отличии от других комсомольских дел, этим я занимался от всей души и со всей серьёзностью. Именно это и стало началом создания настоящей домашней библиотеки. Во время сбора макулатуры я становился на машину и сортировал. Нет, раритеты мы возвращали. Нашли мы родителей второклассника, который притащил тяжеленный фолиант редчайшего дореволюционного издания «История Отечественной войны 1812 года в иллюстрациях», вернулись домой хозяевам и ПССки38 Гоголя и Чехова. Но постепенно, вместо того, чтобы пойти под нож, собрались у меня дома зачитанные, а потому и выброшенные Достоевский и все Толстые, Куприн, те же Чехов с Гоголем в отдельных изданиях, Дюма и Сименон, Хемингуэй и Сэллинджер. Собрались «толстые» журналы особенно ценных шестидесятых годов: «Иностранка», «Новый мир» Твардовского, познавательные «Наука и Жизнь», «Техника молодежи». А какое удовольствие полистать и сейчас союзный «Крокодил» или украинский «Перец» сталинских времен. Моя любимая карикатура была посвящена присуждению Пастернаку Нобелевской премии. На рисунке: стандартный клинобородый Дядюшка Сэм в котелке со словами «учитесь работать» перед собранием цеэрушников и прочих, судя по мерзким лицам, антисоветчиков, потрясал книгой, на которой было написано «Доктор Живаго».
Мне везло в жизни на встречи с такими людьми, как Александра Саввична. Каждый призыв попадая в больницу по направлению военкоматовской комиссии, я знакомился с очень интересными людьми. Помню парня, который удивил меня положительным ответом на вопрос играет ли он в преферанс, очень уж его облик не вязался с этой игрой. Он держал ложку плотно в кулаке и громко щербал суп в убогой больничной столовке. На перекуре он признался, что закончил филфак, а это так – мимикрия.
– Филологический?
– Нет, филосовский.
Философы были большой редкостью, для нас это были люди с другой планеты.
Он занимался профессионально религией, отвечал, в горкоме кажется, за киевских сектантов. Я в то время очень увлекался религией, историей христианства, почитывал запрещенку. Он меня познакомил с абсолютно запрещенной и неожиданной литературой по теме «Нацизм и буддизм». Он же мне скормил со своих рук и «Степного волка» Германа Гессе.
Потом был Дмитриевич. Он был парализован, мы с ним лежали в двухместной палате ветеранов ВОВ39, почти класса люкс. В нормальной десятиместной палате для меня не нашлось места. В ветеранской я был бесправным, он же лежал по особому праву, он был доктором наук, биологом. Как рассказывал Дмитриевич, в свое время он был самым молодым доктором наук Киевского университета. Я его помню дряхлым стариком после инсульта, хотя ему было тогда только сорок семь лет. До сих пор виню себя в том, что, возможно, и я ускорил его смерть – умер он при мне, спустя неделю, как мы познакомились. До самой смерти он сохранял ясный ум, но почти не двигался. Я, шалопай, полночи пропадал то за игрой в карты в процедурной, то с медсестрами в ординаторской. Нас, военкоматовских, от больных отличало то, что мы были здоровыми и молодыми, а поэтому могли и ночное время медсестрам скрасить и помочь, если там надо, труп, к примеру, в морг отвезти. Делалось это по ночам и полагался за это спирт, руки, типа, протереть. Дмитриевич никогда не засыпал, он ждал меня, может он предчувствовал свой скорый конец, он нуждался в слушателе, даже, я бы сказал, в ученике. К нему приходил сын, но контакта между ними я не видел – проблема отцов и детей. Я был хорошим слушателем и учеником, мы много беседовали о настоящих и мнимых ценностях, о проблемах национального вопроса. К моему удивлению он читал то же, что и я, мы могли спорить с ним о смысле прозы Стругацких, чего я не мог делать со своим отцом – он не читал фантастики. Может, в том числе, и эти ночные перегрузки привели его сердце к обширному инфаркту. С парализованными так, говорят, часто бывает, малоподвижность приводит к ослаблению всех мышц, в том числе и сердца. Прости меня, Господи, наверное, я виновен, но в то же время, ведь он меня ждал, он ждал моего прихода, он очень хотел иметь собеседника и он его имел. Каждую ночь, уже до самого утра, и до самого конца.
В больнице я познакомился с Димой. Дима был внуком большой шишки, чуть ли не бывшего министра МВД Украины и поэтому ничего не боялся. Отрицая советский строй, он нигде не работал, очень странно одевался, его не интересовало, как он выглядит, он жил в другом, лично своем, внутреннем мире. Дима был увлечен поэзией, только через чувство поэтической строчки можно понять прозу, считал он. Диме я благодарен за знакомство с Ахматовой и Цветаевой, с Пастернаком-поэтом, а также за «Защиту Лужина» Набокова и «Соленый лед» Виктора Конецкого. За то, что он в моей собственной библиотеке в дурацком лениздатовском сборнике советских писателей нашел «Конармию» Бабеля, а особенно за моего до сих пор самого любимого поэта, за Николая Гумилева. Гумилев тоже был запрещен, тогда говорили, что он был расстрелян по личному приказу Ленина. Его имя пытались стереть из человеческой памяти.
Там же, в отделении неврологии третьей больницы на улице Петра Запорожца я познакомился с Лёшей-Художником и, благодаря ему, с богемной средой молодых художников Киева. Мы собирались в разных странных квартирах, студиях, пили вино, читали стихи, я был принят как свой потому, что классно читал Гумилева, завернувшись в простыню, стоя на подоконнике в какой-то квартире на Андреевском спуске. Лёшке я благодарен за писателей киевлян. Его покойный отец имел отношение к редакции газеты «Вечерний Киев» и у Лёши в домашней библиотеке легко находились «Бабий Яр» Кузнецова и рассказы другого киевлянина Виктора Платоновича Некрасова. Некрасова я полюбил и как писателя, но ещё больше, как Человека. Если я буду в Париже, мечтал я, то обязательно поеду на кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа и на могиле Некрасова выпью стакан нашей водки – ее так любил старик. До встречи с художником у меня и в мыслях не было почитать, стоящий у меня дома на полке, томик лауреата сталинской премии, как это было написано сразу же на обложке, с малопривлекательным названием «В окопах Сталинграда». Это теперь я перечел все, что было издано из написанного Виктором Платоновичем. Даже самая большая реликвия моего дома связана с его именем. Это, кстати, интересная история.
Я уже работал в университете, когда мой отец как-то сказал мне, что, подходя к гаражам, где хранилась наша «копейка», он вытянул из горящей кучи осенних листьев перевязанную стопку толстых журналов и перенес их в наш гараж. Он сделал это, зная мое увлечение макулатурой. Когда я развязывал узелок бечевки, стягивающей стопочку журналов или книг, я испытывал чувства сродни, наверное, чувствам археолога, который таки докопался до своей мумии. И вот в гараже я развязал бечевочку – так, ничего особенного, практически все это или не представляло интереса или уже было у меня. Прихватил я с собой только пару журналов редкого «Моделист-конструктор» и странный печатный продукт, цветом и форматом напоминавший «Новый мир», но значительно тоньше. Я принес это все домой и только там рассмотрел сей продукт повнимательней, вверху действительно значилось стандартным шрифтом: «Новый мир», но меньшим по размеру и не по центру, а слева. Внизу справа мелко: «отдельный оттиск», номер и линия подчеркивания. Под обложкой было только одно произведение и называлось оно «Месяц во Франции», Виктор Некрасов. Здесь у меня был первый шок. Найти полузапрещенного Некрасова…! Второй был, когда я узнал, что «отдельный оттиск» это ни что иное, как авторский экземпляр. Неужели сам Некрасов держал это в своих руках?! Там еще было что-то написано от руки, но в те времена все, даря друг-другу книги, писали дурацкие посвящения. Так как разобрать почерк я не мог, я все время спотыкался на одном и том же слове: «Дорогой Александре Ивановне, посительнице… просительнице… посетительнице…», то и дочитать до конца я ни разу не удосужился. На следующий день, когда я принес ЭТО в университет, мой друг Змей попытался разгадать этот ребус, но застревать не стал, перескочив неразборчивое слово, сразу прочитал концовку «…В.Некрасов 29.ХI.69 г.».
– Что?!! О Боже! – Я и сейчас помню размер тех мурашек, которые поползли по моей спине. Я готов был потерять сознание! У меня в руках была настоящая реликвия, авторский экземпляр произведения, с личным автографом автора. Подписывая его, Некрасов возможно уже знал, что «Новому миру» так и не дадут в тираж этот маленький очерк. Для меня эти сорок страниц очень дороги, это как в анекдоте, помните:
«Возвращаются поездом два советских музыканта с международного музыкального конкурса. Один с возмущением говорит:
– Ну, что это за первая премия – поиграть на скрипке Страдивари?
А второй мечтательно поясняет:
– Как ты не понимаешь?! Это… это же как для тебя пострелять из нагана Дзержинского».
Кто знает свое будущее? В этом очерке за несколько лет до своего изгнания из страны Виктор Платонович, и я уверен, не в угоду власть имущим, писал: «Талант, оторванный от родины, гибнет. Ему нечем питаться. Тоска по дому, воспоминания о прошлом, ненависть к настоящему – это не лучшая питательная среда для художника.» Кстати, из этого произведения я узнал, что Некрасов жил в Париже ребенком еще до революции и нянькой у него был будущий первый советский министр просвещения Анатолий Васильевич Луначарский! Можно стать Некрасовым, если нянька у тебя Луначарский, помню, подумал я тогда, вспоминая собственное соцгородское «босоногое» детство.
Это так, простите, отступление, но теперь Вы представляете, каким я был лакомым кусочком для любого книголюба, а тем более для прапорщика-библиофила из стройбата. Здесь силу я в себе чувствовал. Дайте только точку приложения этой силе.
На присягу приехали и мои родители с Ларисой. Их глаза оказались на мокром месте в тот же час, как они увидели мои облезшие уши. Я бодрился. После присяги отец с удовольствием откушал солдатской каши в столовой, похвалил. И мы оказались в карантине, через час нас должны были распределить по ротам. Корнюша видно не было. Что делать, как повернуть судьбу? Я не знал.
Появился комбат. Бывший уже карантин построили, комбат называл фамилии и номер роты. Так сложилось, что все мои кенты попали в четвертую: Серега и Райнов – как музыканты, киевляне Алик Блувштейн – как студент пятого (забрали перед самой защитой диплома!) курса КИСИ, готовый специалист, Юра Балясный – тоже КИСИ, загадочным образом попал в четвертую Леша Близнюк. Другие – как водители, трактористы, механизаторы.
– Военный строитель, рядовой Руденко… – первая рота, – как приговор услышал я. Сердце упало, это был конец.
– Я поговорю с этим Корнюшем, тебя переведут, – обнадёжил друг Серега.
Серега не обманул, через пятнадцать минут я уже разговаривал со старшиной четвертой роты. Мне хватило и трех минут, чтобы он понял, что в книгах я ас. Нескрываемая алчность искрилась в его глазах.
– Геша, так мы с тобой еще и тезки. Геша, – он сразу так меня, к моему удивлению, назвал, – кто же ты? Что ты умеешь?
– Да я на кафедре квантовой радиофизики работаю пять лет, любой прибор починить могу.
– Не-а, это здесь не надо, радист у нас с прошлого призыва. Еще?
– Ну незаконченное образование физика ядерщика вряд ли поможет?
– Не дай Бог, тьху-тьху-тьху!
– Ну, стенгазеты я всегда в школе и университете рисовал.
– Опаньки! Это оно! Шанс есть. Художник части эта креатура нашей роты, а нынешнему, Николаеву через полгода на дембель, да и поднаглел он маленько. Попробуем. Пошли со мной, солдат.
По дороге к штабу старшина успел справиться о родителях, еще более приободрился, услышав, что мои приехали в Одессу на собственной машине. Мы предстали перед комбатом:
– Корнюш, не борзей.
– Так, он же художник, я проверил. ВХУТЕМАС просто какой-то. Репин. Петров с Водкиным.
– Ага, Айвазович, бля.
– Так, товарищ майор, Николаева же на дембель, а перед дембелем ему не мешает пару месяцев в бригаде попахать. Пусть хоть на конец службу понюхает, – противным голосом в нос гундел прапорщик.
– На стройке пиздячить некому, а ты всех себе забрать хочешь, – не сдавался комбат.
– Так за плац стыдно, товарищ майор, всю наглядную агитацию обновлять надо, а Николаев и не успеет за полгода. Что, два разных художника плац сделают?
С тихим ужасом для себя я слушал красивые доводы старшины. То ли этот довод оказался настолько сильным, то ли майор просто устал от старшины, но он сдался:
– Забирай, но поменяй его на кого-нибудь.
– Есть, товарищ майор!
– А тебя я лично проверю, какой ты художник!
Я похолодел. Уж я то знал разницу между стенной газетой и монументализмом, необходимым для плаца.
– Если соврал, ты у меня на точке служить будешь, где только ты, три дембеля и белые медведи. Пнял?
– Так точно, товарищ майор.
На время попустило. Цель достигнута, а там видно будет. По дороге назад Корнюш услышал историю моей женитьбы. Она всех впечатляла. И незамедлительно пожелал встретиться с моими близкими. Мы зашли за моими вещами, я познакомил такого приятного человека – называл меня исключительно Гешей – с родителями и Ларисой.
Прости меня неизвестный парень, тот, на которого меня поменяли!
На этом наиболее военная часть моей службы, как оказалось, закончилась и началась… даже сейчас не знаю, как это называется.
37
Корочки – здесь документы.
38
ПСС – полное собрание сочинений
39
ВОВ – Великая Отечественная война