Читать книгу Мари. Дитя Бури. Обреченный (сборник) - Генри Райдер Хаггард - Страница 7

Мари
Глава I
Аллан учит французский

Оглавление

Пускай в весьма почтенном возрасте я, Аллан Квотермейн, и пристрастился, можно сказать, к писательству, никогда прежде не доводилось мне хотя бы словом обмолвиться о своей первой любви, равно как и о приключениях, коими отмечена эта прекрасная и трагическая история. Полагаю, это все потому, что та история всегда представлялась мне поистине священной и далекой, столь же священной и далекой, сколь святы и далеки от нас благословенные Небеса, где нынче пребывает дух прелестной Мари Марэ. Но теперь, на склоне дней, Небо становится все ближе, и по ночам, вглядываясь во мрак среди звезд, порою я будто различаю распахнутые врата, сквозь которые мне предстоит однажды пройти, а за створками, простирая руки навстречу и взирая на меня своими темными, с поволокой, очами, стоит тень женщины, давно забытой всеми, кроме меня, – тень Мари Марэ.

Это всего лишь фантазии старческого ума, не более того. Но все же я намерен наконец поведать историю, что завершилась столь великой жертвой, историю, вне всяких сомнений достойную предания гласности, хотя и уповаю, что никому на свете не доведется прочесть ее, покуда и мое имя не сотрется из людской памяти или покуда оно, по крайней мере, не окутается пеленою забвения. Не стану скрывать: я рад, что так долго откладывал попытки рассказать о случившемся, ибо только недавно мне стали ясны черты характера той, о ком я собираюсь говорить, и природа той страстной привязанности, которой она щедро оделяла столь недостойного человека, как ваш покорный слуга. Я спрашивал себя, что же удалось мне совершить, чтобы заслужить любовь таких женщин, как мои Мари и Стелла, увы, тоже покинувшая сей мир и единственная, с кем я мог поделиться этой историей? Помнится, я боялся, что Стелла плохо воспримет мой рассказ, но мои опасения оказались беспочвенными. На самом деле в короткие и счастливые дни нашего брака она часто вспоминала Мари и говорила о ней, а когда обратилась ко мне с последними словами, то сказала, что уходит искать Мари и что они вдвоем будут ждать меня в краю любви, чистоты и бессмертия…

Так или иначе, после смерти Стеллы я совсем перестал думать о женщинах и больше никогда, ни разу за все эти долгие годы не прошептал ни единого нежного словечка другой женщине. Признаюсь, правда, что много лет спустя одна красивая зулуска своими нежными речами вскружила мне голову на добрый час – отдаю должное этой прелестнице, в своем искусстве она была великой мастерицей. Говорю об этом, поскольку намерен быть предельно честным, но не могу не добавить, что через час моя голова (а сердце и вовсе не удалось тронуть) пришла в полный порядок и рассудок вернулся ко мне. Эту зулуску звали Мамина, и связанную с нею историю я собираюсь изложить в другой раз.

Что же касается Мари… Как мне уже доводилось упоминать, я провел юные годы вместе со своим пожилым отцом, священником англиканской церкви, в месте, которое ныне зовется округом Крэдок в Капской колонии.

В ту пору в этой глуши лишь изредка можно было встретить белого человека. Среди наших немногочисленных соседей был фермер-бур по имени Анри Марэ, проживавший милях в пятнадцати от нас, на милой ферме, что звалась Марэфонтейн. Я называю его буром, но, как легко догадаться по имени и фамилии, он происходил из французских гугенотов, и его предок, тоже Анри Марэ (думается, раньше эту фамилию писали немного иначе), одним из первых хранителей этого вероисповедания эмигрировал в Южную Африку, спасаясь от преследований короля Людовика XIV после отмены Нантского эдикта[7].

В отличие от большинства буров того же происхождения, эти вот Марэ – а было и много других семейств, носивших ту же фамилию, – никогда не забывали о том, кем они были раньше. В их семье от отца к сыну передавалось знание французского языка, и между собой они часто говорили на нем, пусть и с ошибками. А сам Анри Марэ, который, насколько я знал, был истово религиозен, имел обыкновение читать отрывки из Библии (у буров было заведено, во всяком случае в то время, начинать таким образом каждое утро, если человек умел читать) не на таале, то есть на местном варианте голландского, а на старом добром французском. Та книга, по которой он читал, сегодня принадлежит мне благодаря причудливому стечению обстоятельств: много лет спустя, когда события, о которых я хочу рассказать, давно забылись, я купил ее, среди прочих вещей, на еженедельной распродаже всякого старого добра в Марицбурге. Помню, что, когда я раскрыл огромный фолиант, обтянутый воловьей кожей поверх исходного переплета, и выяснил, кто владел этой книгой ранее, на глаза навернулись слезы. Ошибки быть не могло, ведь в начале и конце книги, по привычке тех дней, были вшиты листы для записей о каких-то важных событиях.

Первые пометки были сделаны рукой Анри Марэ-старшего и повествовали о том, как его с товарищами изгнали из Франции, а сам он лишился отца, погибшего за отказ изменить вере. Далее следовал длинный перечень дат – рождения, бракосочетания и смерти, поколение за поколением; еще мимоходом отмечался факт переезда семьи на новое место жительства, причем непременно по-французски. Ближе к концу списка появились имена того Анри Марэ, которого знал я, и его единственной сестры. Потом было сказано, что Анри женился на Мари Лабушань, тоже из гугенотов. Годом позже записано рождение Мари Марэ, моей Мари, а после долгого перерыва в датах (детей у пары больше не рождалось) было помечено, что умерла ее мать. Сразу после этого шла такая любопытная запись:

«Le 3 janvier, 1836. Je quitte ce pays voulant me sauver du maudit gouvernement Britannique comme mes ancêtres se sont sauvés de ce diable – Louis XIV. A bas les rois et les ministres tyrannique! Vive la liberté!»[8]

Отсюда легко заключить, каковы были характер и взгляды Анри Марэ и каковы были настроения среди буров-трекеров в те годы.

На сем записи обрывались, история семейства Марэ завершалась; если судить по хранящейся у меня Библии, эта ветвь прекратила существование.

Последнюю главу их истории я поведаю чуть позже.

В обстоятельствах моего знакомства с Мари Марэ не было ничего примечательного. Я не спасал ее от нападения дикого животного, не вытаскивал, насквозь промокшую, из бурной реки, как любят живописать романисты. На самом деле мы с нею были представлены друг другу и затем вели юношеские беседы за большим и прочным обеденным столом, который в остальное время служил колодой для разделки туш. До сих пор, стоит закрыть глаза, я словно наяву вижу сотни зарубок на столешнице, особенно с той стороны, где мне обычно выпадало сидеть.

Однажды, через несколько лет после того, как мой отец перебрался в Кап, хеер[9] Марэ пришел к нам в поисках, если я правильно помню, своих сбежавших волов. Этот худощавый и бородатый мужчина с близко посаженными темными глазами всегда разговаривал и вел себя нервозно и нисколько не походил на типичного бура – во всяком случае, мне так казалось. Мой отец встретил его радушно и пригласил отобедать с нами, на что гость согласился.

Они говорили между собой по-французски, ибо мой отец хорошо знал этот язык, хотя уже давно в нем не практиковался; голландского он избегал, если представлялась такая возможность, а хеер Марэ предпочитал не общаться по-английски. Шанс вести беседу на французском привел его в восторг, и, пускай он изъяснялся на наречии двухсотлетней давности, а мой отец осваивал язык в основном по книгам, они прекрасно понимали друг друга, когда не спешили.

Некоторое время спустя мистер Марэ замолчал, потом указал на меня, крепкого юнца с копной волос на голове и острым носом, и спросил моего отца, не желает ли тот обучить французскому своего сына. Отец выразил согласие с превеликим удовольствием.

– Хотя, – добавил он сурово, – по опыту преподавания греческого и латыни могу сказать, что способности моего сына к обучению вызывают немалые сомнения.

Словом, они договорились, что два дня в неделю я буду проводить в Марэфонтейне и оставаться там на ночь, дабы постигать премудрости французского языка от наставника, которому мистер Марэ уже платил за обучение своей дочери французскому и другим предметам. Помню, что мой отец согласился выплачивать часть жалованья этому наставнику; для прижимистого бура такая сделка была очевидно выгодной.

Когда я в первый раз отправился в Марэфонтейн, мне позволили взять ружье, потому что в вельде между нашим жильем и фермой водились дрофы, большие и малые (их называли соответственно корхаанами и пау), не говоря уже об антилопах, а стрелял я уже тогда вполне прилично. Я выехал в дорогу на пони в назначенный день, и меня сопровождал слуга-готтентот по имени Ханс, о котором я еще расскажу. По пути мне выпало немало возможностей испытать свою удачу в стрельбе, и на ферму мы привезли одну пау, двух корхаанов и одного клипшпрингера[10], которого мне удалось убить, когда он выскочил из-за груды камней впереди.

Ферму окружал персиковый сад, все деревья были усыпаны чудесными розовыми цветками, и я медленно ехал мимо в поисках пути к дому. Вдруг, откуда ни возьмись, передо мной появилась худенькая девочка в платье того же оттенка, что и цветки на деревьях. Я вижу ее как наяву – темные волосы ниспадают на плечи, большие черные глаза смотрят на меня из-под голландского каппи, то есть чепца. Они были такими большими, что, казалось, занимали все лицо, и это придавало незнакомке сходство с зуйком, которого буры зовут «диккоп»; так или иначе, ничто другое в ее облике мне в память не врезалось.

Я остановил своего пони и уставился на девочку; меня обуяла робость, и я не знал, что следует сказать. Некоторое время она смотрела на меня, тоже пребывая, похоже, в растерянности, а потом сделала над собою усилие и заговорила. Голос у нее оказался нежный и приятный.

– Ты тот маленький Аллан Квотермейн, который будет изучать французский вместе со мной? – спросила она по-голландски.

– Он самый, – ответил я на том же языке, который хорошо знал. – Но почему ты зовешь меня маленьким, мисси? Я ведь выше тебя!

Пускай я был юн, мой невысокий рост уже тогда заставлял меня страдать.

– Думаю, что не выше, – сказала она рассудительно. – Слезай с лошади, и мы померимся вон тут, у стены.

Делать нечего, я спешился, уверил девочку, что не ношу обуви на каблуке (на мне были башмаки из шкур, буры называют такие вельдскунами), и она приложила табличку для письма, которую держала в руках, – явно из той древесины, что идет на крыши, – к моим непокорным вихрам, торчащим вверх так, как торчат они и сейчас, и провела карандашом жирную черту на мягком песчанике стены.

– Вот, – произнесла она, – это твой рост. А теперь, маленький Аллан, измерь меня.

Я послушался, и оказалось, что она выше меня на добрых полдюйма!

– Ты встала на цыпочки! – обвинил я ее от смущения.

– Маленький Аллан, – ответила она серьезно, – вставать на цыпочки – значит обманывать Господа нашего, а когда ты узнаешь меня получше, то поймешь, что у меня, конечно, дурной нрав и много других грехов, но я никогда не обманываю.

Должно быть, мое лицо выражало растерянность и терзавший меня стыд, потому что девочка продолжила тем же самым серьезным, взрослым тоном:

– Почему ты злишься, что Господь сделал меня выше, чем тебя? Я ведь на несколько месяцев старше, как сказал мне мой отец. Давай напишем наши имена у этих меток, чтобы через год или два ты сам убедился, насколько меня перерос.

Тем же самым карандашом, сильно надавливая, чтобы надпись не стерлась, она нацарапала «Мари» у своей метки, а потом я написал «Аллан» у своей.

Увы! Несколько лет назад судьбе было угодно вновь привести меня в Марэфонтейн. Дом давно перестроили, но вот садовая стена стояла по-прежнему. Я подъехал к ней и присмотрелся: имя Мари еще угадывалось на камне, как и метка моего роста. Однако мое собственное имя и прочие метки, оставленные позднее, исчезли, ибо за сорок с лишним лет песчаник местами осыпался. Да, сохранился лишь «автограф» Мари, и когда я увидел эту надпись, мне стало, пожалуй, еще хуже, чем в тот день, когда я обнаружил, кому принадлежала старая Библия, купленная мной на рыночной площади Марицбурга.

В общем, я поспешил уехать оттуда и даже не потрудился поинтересоваться, в чьи руки перешла ферма. Проскакал сквозь персиковый сад, деревья которого – те же или новая поросль – снова были в цвету, ибо стояло то самое время года, когда мы с Мари впервые встретились. И не думал останавливаться добрый десяток миль.


Я остановил своего пони и уставился на девочку; меня обуяла робость, и я не знал, что следует сказать.


Итак, пока мы росли, Мари всегда была на полдюйма выше, чем я, а насколько она превосходила меня силой духа и рассудительностью, о том и вовсе не скажешь словами.

Когда мы закончили мериться ростом, Мари повела меня к дому. Она притворилась, будто только-только заметила красивую дрофу и двух корхаанов, свисавших с моего седла, а также тушу клипшпрингера, которую вез готтентот Ханс.

– Это ты их застрелил, Аллан Квотермейн? – спросила она.

– Да, – гордо ответил я. – Я убил их четырьмя выстрелами, а пау и корхааны вдобавок летели, а не сидели на земле. И тебе такого никогда не сделать, хоть ты и выше меня, мисс Мари.

– Не знаю, – проговорила она задумчиво. – Вообще-то, я стреляю очень хорошо, отец научил меня, но выстрелить в живое существо я могу, только если голод вынудит, потому что убивать жестоко. Правда, мужчины думают иначе, – добавила она торопливо, – и ты наверняка однажды станешь великим охотником, Аллан Квотермейн, раз уже сегодня так метко стреляешь.

– Надеюсь, – проворчал я, покраснев от похвалы. – Я люблю охотиться, а когда вокруг столько дичи, никому не повредит, если прикончить парочку-другую. Между прочим, я подстрелил эту добычу для тебя и твоего отца.

– Тогда идем и отдадим дичь ему. Он поблагодарит тебя.

Мари провела меня сквозь ворота в стене из песчаника на двор фермы. Там стояли загоны, куда загоняли на ночь лошадей и лучший племенной скот. Потом мы миновали торец длинного одноэтажного дома, сложенного из камня и побеленного, и приблизились к веранде – буры называют такие пристройки ступами.

На широкой веранде, откуда открывался чудесный вид на холмистую, похожую на парк местность, где росли купами мимозы и другие деревья, сидели двое мужчин. Они пили крепкий кофе, хотя время только близилось к десяти утра[11].

Заслышав цокот копыт, один из мужчин, минхеер Марэ, с которым я уже познакомился, привстал со своего обтянутого шкурой кресла. Да, он нисколько не походил на буров, по обыкновению флегматичных, – ни повадками, ни темпераментом; скорее, выглядел и вел себя как типичный француз, пускай никто из членов его семейства не ступал ногой на французскую землю целых сто пятьдесят лет. Это сходство с французами бросилось мне в глаза позднее, тогда-то я, разумеется, о них лишь слышал.

Его собеседник, тоже француз, по имени Леблан, был человеком совсем другого склада. Приземистый, он отличался широкими плечами и массивной головой; на макушке блестела лысина, однако ниже, над ушами, волосы стального отлива пушились этаким венчиком и падали на плечи, придавая Леблану сходство с монахом – правда, те, хотя и выбривали тонзуру, все-таки причесывались. У него были голубые водянистые глаза, безвольный рот, бледные дряблые щеки… Когда хеер Марэ встал, я, будучи наблюдательным юношей, заметил, как мсье Леблан протянул дрожащую руку и подлил себе в кофе жидкости из бутыли темного стекла; судя по запаху, там был персиковый бренди.

Пожалуй, стоит признаться сразу, что бедняга пил, и это объясняет, почему, при всей его образованности и немалых талантах, он занимал скромный пост учителя на отдаленной бурской ферме. Многие годы назад во Франции он совершил преступление – под несомненным влиянием выпитого. Не знаю, что именно он сделал, и никогда не стремился это выяснить. После содеянного ему пришлось бежать в Кап, спасаясь от преследования. Здесь он поначалу сделался профессором в одном колледже, но как-то раз явился на лекцию в сильном подпитии, и его выгнали. То же самое случалось с ним в нескольких других городах, и в конце концов он осел в далеком Марэфонтейне, где наниматель снисходительно относился к его слабости, ибо ценил дух интеллектуального товарищества, которого жаждала душа фермера. Кроме того, он воспринимал Леблана как соотечественника, нуждающегося в помощи, а еще их объединяла взаимная и горькая ненависть к Англии и англичанам; для мсье Леблана, который в юности сражался при Ватерлоо и был лично знаком с великим императором Франции, подобное было, надо сказать, вполне естественным.

У Анри Марэ имелись для ненависти свои причины, но о них я расскажу позднее.

– Ах, Мари! – воскликнул он по-голландски. – Ты его все-таки нашла!

Потом повернулся ко мне и кивнул:

– Вы должны быть польщены, молодой человек. Видите ли, эта мисси просидела два часа на солнце, поджидая вас, хотя я объяснял, что раньше десяти вы вряд ли появитесь. Ведь ваш отец, предикант[12], упомянул, что вы отправитесь в путь после завтрака. Что ж, ее нетерпение понятно, ибо ей тут одиноко, а вы с нею ровесники, хоть и принадлежите к разным нациям…

При этих словах его лицо помрачнело.

– Отец! – укорила Мари, и личико ее вспыхнуло румянцем, который я мог различить даже под чепцом. – Я сидела вовсе не на солнце, а в тени дерева. И не просто сидела, а складывала цифры, которые мсье Леблан записал на моей табличке. Вот, смотрите. – И она предъявила табличку, всю покрытую вычислениями. Цифры кое-где немного стерлись от соприкосновения с моими волосами и с ее чепцом.

Тут вмешался мсье Леблан, заговоривший по-французски; я понимал в общих чертах, о чем идет речь, потому что мой отец научил меня основам этого языка, а все, что касалось иностранных языков, я схватывал быстро. Так или иначе я понял, что он спрашивает, не тот ли я cochon d’anglais, то есть английская свинья, которую в наказание за его грехи ему предстоит обучать. И добавил, что это должен быть я, поскольку мои волосы (а я снял шляпу из вежливости) торчат, как щетина на хребте свиньи.

С меня было достаточно; прежде, чем кто-то другой успел заговорить, я ответил по-голландски – и гнев сделал меня красноречивым и дерзким.

– Да, это я. Знаете, минхеер, если вы будете меня учить, то, надеюсь, я больше ничего не услышу об английских свиньях.

– Да неужели, gamin?[13] Молю, поведайте, что произойдет, если я осмелюсь повторить эту фразу?

– Думаю, минхеер, – ответил я, побелев от ярости при этом новом оскорблении, – с вами случится то же самое, что случилось с этим животным. – И указал на тушу клипшпрингера на седле Ханса. – Если коротко, я вас застрелю.

– Peste! Au moins il a du courage, cet nefant![14] – вскричал изумленный мсье Леблан.

Следует признать, что после этой стычки он зауважал меня и никогда больше не оскорблял при мне мою родину.

Марэ поспешил вмешаться.

– Это вы свинья, Леблан, а не этот юнец, ибо вы уже пьяны, несмотря на ранний час! Глядите – бутылка с бренди наполовину пуста! – по-голландски, чтобы я понял, воскликнул он. – Вот какой пример вы подаете молодым! Еще раз скажете что-либо подобное, и я отправлю вас умирать от голода в вельде. Аллан Квотермейн, вы, верно, слышали о моей нелюбви к англичанам, однако я должен попросить у вас прощения. Надеюсь, вы простите мне слова, которые произнес этот негодяй, уверенный, что вы их не поймете! – Тут он снял шляпу и поклонился мне столь же величественно, как его предки, должно быть, кланялись королям Франции.

Лицо Леблана вытянулось. Он поднялся и удалился нетвердым шагом, чтобы, как я узнал позже, окунуть голову в бочку с холодной водой и выпить пинту свеженадоенного молока; таковы были его излюбленные противоядия от чрезмерных возлияний. Примерно полчаса спустя, когда Леблан присоединился к нам и мы приступили к уроку, он был почти трезв и изысканно вежлив.

После того как француз ушел, а мой юношеский гнев слегка остыл, я передал хееру Марэ теплые слова своего отца, а также попросил принять в дар антилопу и птиц; могу поклясться, что второе понравилось ему куда больше первого. Мои седельные мешки отнесли в приготовленную для меня комнату, крошечную, находящуюся по соседству с той, которую занимал мсье Леблан, а Хансу велели отвести наших лошадей на местное пастбище и строго наказали стреножить их, чтобы те не ускакали домой.

Покончив с этим, хеер Марэ показал мне помещение для наших с Мари занятий – ситкаммер, или гостиную; в отличие от большинства бурских хозяйств, на этой ферме было сразу две гостиных. Помню, что пол в комнате был из даги – так называют смесь кусков термитника с коровьим навозом. Пока этот «раствор» еще не застыл, в него насыпают гальки, чтобы полы не изнашивались под ногами; получается не то чтобы красиво, но надежно и даже приятно глазу. Что касается остального, в помещении было одно окно, выходившее на веранду и пропускавшее достаточно затененного света, тем более что оно всегда было распахнуто настежь; потолок образовывали стебли тростника, которые не стали покрывать штукатуркой; в углу стоял большой книжный шкаф со множеством французских книг, в основном принадлежавших мсье Леблану, а середину комнаты занимал крепкий и грубый стол из местной светлой древесины, также служивший разделочной колодой. Еще припоминаю цветную литографию с изображением великого Наполеона – картину сражения, где он одержал очередную победу: император восседает на белом жеребце и машет фельдмаршальским жезлом, а у копыт коня высятся горы тел – убитые и раненые. Близ окна, прямо в тростнике потолка, свила гнездо пара краснохвостых стрижей; милые пичуги, они щебетали и порхали туда и сюда, и это неизменно развлекало нас с Мари в перерывах между занятиями.

В тот же день я отправился исследовать это привлекательное место, посчитав, что никто мне не помешает, но внезапно был остановлен диковинным звуком, который доносился из темного угла у книжного шкафа. Гадая, что это за звук, я осторожно приблизился и увидел облаченную в розовое фигурку, стоявшую в углу, точно наказанный ребенок. Она прижималась лбом к стене и тихо плакала.

– Мари Марэ, почему ты плачешь? – спросил я.

Она обернулась, откинула длинные черные волосы, упавшие ей на лицо, и ответила:

– Аллан Квотермейн, я плачу от стыда! Этот пьяница-француз опозорил нашу семью в твоих глазах!

– Подумаешь! – воскликнул я. – Он всего-то назвал меня свиньей, а я показал ему, что и у свиньи бывают клыки.

– Ты смелый, – сказала она, – но Леблан имел в виду не только тебя, а всех англичан, которых он люто ненавидит. И хуже всего то, что мой отец с ним заодно! Он тоже ненавидит англичан. О, я уверена, что эта ненависть навлечет беду, настоящую беду, и многие погибнут!

– Даже если так, мы же ничего не можем поделать, правда? – спросил я с беззаботностью, столь свойственной юности.

– Почему ты так уверен? – возразила Мари строгим тоном. – Тсс! Я слышу, мсье Леблан идет!

7

Нантский эдикт – в 1598 году уравнял в правах католиков и протестантов (гугенотов); с отменой этого эдикта в 1685 году протестанты массово эмигрировали из Франции.

8

«3 января 1836 года. Я покидаю эту страну, пытаясь спастись от проклятого британского правительства, подобно тому как мои предки спаслись от этого дьявола Людовика XIV. Долой тиранов – королей и министров! Да здравствует свобода!» (фр.)

9

Господин (африкаанс).

10

Клипшпрингер – антилопа-прыгун, широко распространенная в Африке.

11

Имеется в виду, что мужчины пили кофе с добавлением спиртного.

12

Проповедник (африкаанс).

13

Мальчишка (фр.).

14

Черт побери! По крайней мере, он храбр, этот юнец! (фр.)

Мари. Дитя Бури. Обреченный (сборник)

Подняться наверх