Читать книгу Краткая история Англии и другие произведения 1914 – 1917 - Гилберт Честертон - Страница 10
Преступления Англии
III. Загадка Ватерлоо
ОглавлениеВеликий англичанин Чарльз Фокс [65] был так же национален, как Нельсон, но до самой своей смерти пребывал в твердой уверенности, что Наполеон был порожден Англией. Он не имел в виду, что любой другой итальянский пушкарь на его месте добился бы того же. Но он считал, что когда мы вынудили французов схватиться за оружие, мы тем самым сделали их главным гражданином их главного пушкаря.
Если бы Французская революция была оставлена в покое, она взяла бы пример с большинства других экспериментов по внедрению отвлеченных идей и наслаждалась бы миром, развитием и равенством. Она почти наверняка смотрела бы на любого авантюриста, который бы попытался заменить своей персоной чистую безличность народа-суверена, с холодным подозрением и обеспечила бы каждому такому Цезарю соответствующего Брута, дабы сохранить цветок республиканского целомудрия.
Недопустимо, чтобы гражданин угрожал равенству; но уж совсем нетерпимо, когда равенство пытается запретить иностранец. Если бы Франция не кормила французских солдат, ей вскоре пришлось бы кормить австрийских; и было бы совсем глупо, если бы, доверив свою судьбу солдатам, Франция отвергла бы лучшего французского солдата на том основании, что он не очень-то француз.
Считаем ли мы Наполеона героем, спасшим страну, или тираном, нажившимся на сверхнапряжении страны, нам должно быть совершенно ясно: кто создал войну, создал и военачальника, кто попытался сокрушить республику, тот и создал империю. И Фокс выступал против нее куда резче, чем те английские педанты, которые обвиняли его в отсутствии патриотизма; он бросал обвинения правительству Питта за вступление в антифранцузский альянс и тем самым сдвигал общественное мнение в пользу воюющей Франции.
Прав он был в этом или нет, но он всегда готов был признать – Англия не первой вцепилась в глотку молодой республики. Кое-кто в Европе куда определеннее и мрачнее возмутился против нее. Кто же это был, кто начал войну и создал Наполеона? Существует только один возможный ответ – немцы. Так начинался второй акт падения Англии до уровня Германии.
Очень существенное замечание: «немцы» – это уже все немцы, так же, как и сейчас. Дикость Пруссии и глупость Австрии отныне вместе. Безжалостность и бестолковость встретились, неправота и недомыслие расцеловались, соблазнитель и соблазненный заключили друг друга в объятия. Великая и добрая Мария Терезия была уже стара, а ее сын оказался философом, учившимся у Фридриха; еще была дочь, которой повезло чуть больше – она сложила голову на гильотине. Конечно, ее брат и другие родственники не могли это одобрить, но сам инцидент произошел уже после того, как германские державы набросились на юную республику.
Людовик XVI еще был жив и даже оставался формальным правителем, когда первые угрозы пришли из Пруссии и Австрии – обе державы требовали повернуть вспять освободительное движение французов. Трудно отрицать, что объединенные германцы решили уничтожить реформы, а не только революцию. Роль, которую во всем этом играл австрийский император Иосиф, оказалась символичной.
Он считался просвещенным деспотом, а это худшая разновидность деспота. Он был столь же антирелигиозен, как Фридрих, но не так отвратителен и не так забавен. Старую и добрую австрийскую династию, где Мария Терезия была любящей матерью, а Мария Антуанетта не очень образованной дочерью, отодвинул в сторону молодой человек, самостоятельно научившийся прусской эффективности. Но компас уже показывал на север. Пруссия была готова стать капитаном германцев «в сияющих доспехах», а Австрия – ее верным секундантом.
Однако существовала громадная разница между Австрией и Пруссией, которая проявлялась тем ярче, чем сильнее юный Наполеон вбивал клин между ними. Если коротко, то Австрия неумело и грубо заботилась о Европе. Пруссия же не заботилась ни о ком, кроме Пруссии. Австрия – не нация, не так-то просто найти Австрию на карте. Но Австрия была своего рода империей – Священной Римской империей, которая так и не осуществилась, хотя расширялась и казалась почти реальной. Она чувствовала себя лидером не нации, но наций, пусть и расплывчато-патриархальных. Она чувствовала себя увядающим Римом, который уже отозвал свои легионы из Британии и Парфии, но полагал, что им вполне естественно находиться там, как естественно им находиться на Сицилии или в южной Галлии.
Я не буду утверждать, что престарелый Франц Иосиф представляет себя императором Шотландии или Дании, но я уверен, что если бы он управлял шотландцами и датчанами, это выглядело бы не более странно, чем то, что он управляет венграми и поляками. Космополитизм Австрии был отблеском ее ответственности за весь христианский мир. В этом-то и заключалась разница между ее действиями и тем, что делал эгоистический авантюрист с севера, дикий пес Померании.
Весьма похоже, да и Фокс к концу жизни поверил в это, что Наполеон в последующие годы стал врагом свободы. Он действительно был врагом той особенной, западной формы свободы, которую мы зовем национализмом. Например, сопротивление ему со стороны испанцев было народным. Оно было запоздалым, своеобразным, почти тайным, но это была именно та война, которая делается людьми. Завоевателю несложно войти в Испанию, но очень сложно выбраться из нее. Один из удивительных парадоксов истории: тот, кто в начале пути превратил толпу в армию, чтобы защитить ее права от принцев, закончил тем, что его армии были разбиты толпой, а не принцами.
Точно так же было и на другом конце Европы, в горящей Москве и на мосту через Березину, где он встретил родственную душу своего врага, вставшего перед ним под общим небом. Но все это не влияет на главный раскол эпохи, который возник еще до того, как всадники в немецких мундирах напрасно ждали на дороге в Варенн[66] и не смогли одолеть глинистый склон у мельниц Вальми[67]. И в этой дуэли, от исхода которой Европа не оправилась до сих пор, великая Россия и отважная Испания, равно как и наш славный остров, были лишь секундантами. Это была, есть и будет дуэль между французами и немцами, то есть между гражданами и варварами.
Нет необходимости сейчас защищать французскую революцию, не нужно защищать и Наполеона, ее детище и защитника, от критики в стиле Саути[68]и Элисона[69], которые всегда предпочитали обстановку Бата и Челтнема[70] обстановке Туркуэна[71] и Талаверы[72]. На французскую революцию нападали потому, что она была демократической, и защищали потому, что она была демократической.
Наполеона боялись не как последнего железного деспота, а как первого железного демократа. Что Франция хотела доказать, то она и доказала: не все простые люди ангелы, не все они дипломаты, не все они джентльмены (этих бессмысленных аристократических теорий якобинцы не понимали), но все простые люди могут быть гражданами и могут быть солдатами – простые люди могут сражаться и править.
Не надо путать эту ясность с бессистемными выходками современности, пытающейся обессмыслить этот здравый смысл гражданина. Некоторые сторонники свободной торговли пытаются оставить человека без страны, за которую он мог бы сражаться. Некоторые сторонники свободной любви пытаются оставить человека без дома, в котором он мог бы устанавливать законы. Но эти вещи не смогли установиться ни во Франции, ни где бы то ни было еще. То, что установилось, не было ни свободной торговлей, ни свободной любовью, но было свободой, и нет ничего более патриотичного и более домашнего, чем страна, куда она приходит.
Бедные люди Франции не стали любить свою страну меньше оттого, что она – одна на всех. Даже патриции бывают патриотами, и если честные роялисты или аристократы продолжают утверждать, что демократии чужда организация или демократии невозможно подчиняться, они тем не менее организованы и подчинены ей. Они благородно живут или великолепно умирают за свою Францию на всем пространстве от Швейцарии до моря.
Но надо добавить кое-что об Австрии и тем более о России. Идеал французской революции оказался неполон, а у них было то, чем можно его дополнить -пусть в искаженном виде, но тем не менее вполне приемлемое и народное. Царь не был демократом, но он был гуманистом. Он был христианином-пацифистом; в каждом русском есть что-то от Толстого. Не так уж нелепо говорить о «белом царе» -в России даже разрушительные силы мягче, вроде снега. Ее идеи обычно невинны и даже детски, как идея мира. Словосочетание «Священный союз» было красивой правдой для царя, хотя в устах его подлых союзников Меттерниха и Каслри оно звучало кощунственно и издевательски.
Австрия, которая впоследствии заигралась с язычниками и еретиками из Пруссии и Турции, тогда еще сохраняла старый католический покой души. Священники продолжали поддерживать это мощное средневековое учреждение, которое враги считали благородным ужасом. Все их древние политические огрехи не заслонили его величия. Если они омрачали солнце в раю, то они одевали его в цвета восхода и пририсовывали ореол; если они давали камень вместо хлеба, то камень был хотя бы украшен добрыми ликами и увлекательными сказками. Если справедливость указывала на сотни виселиц с невинными, они тем не менее могли сказать, что смерть порой предпочтительнее нечестивой жизни. Если свет нового дня освещал их камеры пыток, то, помимо картины мучений, обнаруживалось и смутное воспоминание, что когда-то мучили для очищения и не на свету, не обнажая ад, как это делают парижские и прусские дьяволисты – бесстыдно и при свете дня. Они говорили правду, не очищенную от природы человеческой; их земля не была землей без рая, их пейзаж не был пейзажем без неба. А ведь во Вселенной, где нет Бога, нет места и для человека.
Старый и новый мир обречены на конфликт хотя бы потому, что старый мир часто бывает шире, а новый почти всегда узок. Церковь учила, причем не в конце, а в начале своего пути, что похороны Бога -это всегда неокончательные похороны. Если горны Бонапарта подняли народные массы в первый час, то церковь могла подуть в куда более революционную трубу, способную поднять всю демократию мертвых.
Но если мы признаем, что столкновение между новой республикой с одной стороны и Святой Русью и Священной Римской империей с другой стороны было неизбежно, то оставались еще две великие европейские державы с двумя разными отношениями и разными мотивами, определившими общую картину. Ни одна из них не имела ни крупицы католического мистицизма. Ни одна из них не имела ни крупицы якобинского идеализма. Ни одна из них не имела подлинных моральных причин вступать в эту войну. Первой из них была Англия, а второй – Пруссия.
То, что Англия должна сражаться, дабы сохранить свое влияние в портах Северного моря, довольно спорно. Столь же спорно утверждение, что если бы она так же сердечно встала на сторону Французской революции, как в реальности противостояла ей, она смогла бы получить какие-то уступки с другой стороны пролива. Но с уверенностью можно сказать, что Англию ничто не связывало с армиями и палачами континентальных тираний и что в тот момент она стояла на распутье.
Конечно, Англия была аристократичной, но и либеральной, в ее среднем классе росли идеи, которые уже создали Америку и преобразовывали Францию. Яростные якобинцы, вроде Дантона, хорошо разбирались в английской литературе. Религии, за которую можно сражаться, как русские или испанцы, у народа не было. В приходах служили уже не то чтобы священники, а мелкие сквайры – и довольно давно. Эта зияющая пустота превратила снобизм в единственную религию Южной Англии – пантеон богов заняли богачи.
Эта метаморфоза очень хорошо заметна по наименованию цветка, который селяне назвали «Lady’s Bedstraw»[73], хотя раньше он назывался «Our Lady’s Bedstraw»[74]. Мы убрали из названия его сравнительно демократическую часть[75], а аристократическую оставили. Южную Англию в Средние века называли садом; но теперь в этом саду выращивали фрукты и овощи, именуемые «дамами и господами».
Мы становились все более и более островной страной даже в наших действиях на континенте; наш остров все больше напоминал судно на якоре. Нас не интересовало, что Нельсон делал в Неаполе – для нас он навечно в Трафальгарской бухте; но даже это испанское слово мы не смогли произнести правильно. Однако с того момента, когда мы сочли национальной необходимостью войну с Наполеоном, мы держались одной линии. Она менялась лишь в оттенках – из трагедии выбора она стала трагедией ошибок. И в этой трагедии, уже второй раз, мы оказались на стороне немцев.
Но если Англии было не за что сражаться, кроме компромисса, то Пруссии было не за что сражаться, кроме самого сражения. Она была и остается в высших проявлениях духом отрицания. Очевидно, что она боролась со свободой в лице Наполеона так же, как до этого боролась с религией в лице Марии Терезии. Она боролась против; но за что она боролась, сказать невозможно. В лучшем случае, за Пруссию; но вообще-то за тиранию.
Пруссия раболепствовала перед Наполеоном, когда он ее разбил, и присоединилась к погоне, когда более храбрые народы разбили его. Она провозглашала реставрацию Бурбонов, но не упустила случая пограбить реставрируемых. Одними и теми же руками она попыталась разрушить и революцию, и реставрацию. Единственная в той агонии народов, она не нашла ни одного идеала, который бы осветил ночь ее нигилизма.
Французская революция обладала свойством, которое чувствовали все; его можно назвать внезапной античностью. Ее увлечение классицизмом не было лицемерным. Когда она случилась, показалось, что история отмотала несколько тысяч лет назад. Она говорила притчами; она стучала копьями и надела жуткий фригийский колпак. Кто-то счел все это миражом, кому-то показалось, что ожили вечные статуи. Самые напряженные фигуры были к тому же обнаженными и заставляли обратить на себя внимание. Насколько же комично, что в то же самое время совсем рядом входили в моду зонтики, а кое-кто уже пробовал щеголять в цилиндрах.
Любопытно, что полноту картине, часть которой находится как бы за пределами мира, придают два символических события, два насильственных акта. Революция началась с взятия старой и практически пустой тюрьмы, называемой Бастилией, и мы считаем это событие началом революции, в то время как подлинная революция началась лишь через некоторое время. Закончилось же все, когда в 1815 году встретились Веллингтон и Блюхер – именно это событие стало концом Наполеона, хотя на самом деле впервые Наполеон пал раньше.
Но народные представления справедливы, как обычно и случается – толпа ведь художник, а не ученый. Мятеж 14 июля освобождал узников не внутри Бастилии, а узников вокруг нее. Наполеон при Ватерлоо был уже призраком самого себя. Но Ватерлоо стало финалом именно потому, что случилось после воскрешения призрака и его вторичной смерти. В этом втором случае вообще много странных символов.
Нерешительная двойная битва накануне Ватерлоо похожа на раздвоение личности во сне. Она отсылает нас к противоречиям сознания англичан. Мы увязываем Катр-Бра[76] с чем-то романтически-сентиментальным, вроде Байрона и «Чёрного брауншвейгца»[77]. Естественно, мы сочувствуем Веллингтону, противостоявшему Нею. Но мы не сочувствуем, и даже тогда мы не особенно сочувствовали, Блюхеру, противостоящему Наполеону.
Германия жаловалась, что мы в упор не видели усердия пруссаков в те решительные дни. А ведь надо было. Даже в те времена англичане относились к ним не с участием, а как к огромному позору. Веллингтон, самый мрачный и самый недружелюбный из тори, не питавший симпатий ни к французам, ни к кому-либо еще из рода человеческого, выбрал для прусской армии слова совершенного отвращения. Пиль[78], самый чопорный и снобистский тори, который когда-либо благодарил «наших отважных союзников» в холодной официальной речи, не стал сдерживать себя, когда говорил о людях Блюхера.
Наши средние классы часто украшали прихожие репродукцией картины «Встреча Веллингтона и Блюхера»[79]. С тем же успехом можно было повесить картину с рукопожатием Пилата и Ирода. Но после этой встречи над пеплом Угомона[80] они отправились топтать угольки демократии, то есть заниматься тем, чем пруссаки занимались всегда. Мы знаем, о чем думал ироничный аристократ родом из ожесточенной Ирландии[81], и нам не важно, о чем думал Блюхер, когда его солдаты вошли в Париж и украли меч Жанны д’ Арк.
65
Чарльз Джеймс Фокс (1749-1806) – английский парламентарий и политический деятель, идеолог британского либерализма, вождь радикального крыла партии вигов
66
Город, где в 1791 г. был арестован пытавшийся бежать Людовик XVI.
67
Место сражения 20 сентября 1792 г., в котором революционная французская армия впервые остановила прусские войска.
68
Роберт Саути (1774-1843) – английский поэт «озерной школы».
69
Арчибальд Элисон (1792-1867) – автор книги «История Европы от 1789 до 1815».
70
Курортные города в Англии.
71
18 мая 1794 г. под Туркуэном революционные французы разгромили австрийцев и англичан.
72
В 1809 г. в битве при Талавере французская армия Наполеона разгромила испанские и английские войска.
73
Подмаренник – полевой цветок, используемый в Глостершире для подцветки сыра.
74
Сокр. от Our Lady, the Blessed Virgin Mary.
75
Our – наша (англ.).
76
Местечко под Брюсселем, где 16 июня 1815 г. произошло сражение между англичанами под командованием Веллингтона и французами под командованием Нея.
77
Честертон ссылается на знаменитую картину Джона Милле, на которой изображено прощание молодого английского военного с девушкой.
78
Роберт Пиль (1788-1850) – английский государственный деятель, премьер-министр Великобритании в 1834-1835 и 1841— 1846 гг.
79
Картина Дэниела Маклайза, оригинал находится в здании Парламента.
80
Ферма около Ватерлоо.
81
Веллингтон родился в Ирландии.