Читать книгу Вот! - Григорий Каковкин - Страница 14
Вот!
13
ОглавлениеПоднял голову вверх:
«Вот этот дом. С него все началось. Третий балкон слева Чуткова. Кажется, тут мы с ним стояли. Здесь в клумбе что-то было… пионер с горном… или девка с веслом…»
Женщина выскочила на соседний балкон, сверкнула белыми, жилистыми икрами, схватила подмороженное белье и скрылась. Ворона, засев в еще голых ветках обиженного теплом марта, каркнула несколько раз, то ли с голода, то ли послала старому знакомцу Решетникову свой привет. Из подъезда медленно выходил старик с белой собачкой в попоне и в галошах, сделанных из красных хозяйственных перчаток.
– Подождите, не закрывайте…
– Да? А вы к кому, молодой человек?
«Я к прошлому», – надо бы ответить Филиппу Сергеевичу Решетникову, но он промолчал, потому что переходы от прошлого к настоящему или к будущему не осознаются в силу их трагической ежедневности.
Чутков, на взгляд Решетникова, никак не изменился, только стал заметно суше и вытянутее, рослее, что ли, с него сошел лоск правильного еврейского мальчика, а в глазах добавилось страха и отчаяния. Он встретил старого друга без лишних эмоций, спросил, мол, чего не позвонил, а тот ответил:
– Мы же договаривались… ближе к вечеру.
– Да, к вечеру, – согласился Чутков. – Раздевайся, вот тапочки…
Игорь подтолкнул их ногой, и они прошуршали по грязному полу. В прихожей мебель и предметы стояли на прежних местах, как и двадцать с лишним лет назад; ничего не изменилось с тех пор, только в квартире было очень тепло, даже жарко.
– Слушай, Игорек, у тебя тут так…
– Жарко, да? Ты только не делай резких движений, руками не маши… – Чутков остановил Филиппа возле запертой двери в кухню. – Она привыкнет, и все. Заходи и сразу закрывай за собой…
Они оба впрыгнули в восемь квадратных метров кухни, где горели четыре газовые конфорки и духовка, а на веревках для сушки белья висела маленькая желто-зеленая обезьянка. Оскалив зубы, она злобно смотрела на нового человека, появившегося в ее прожаренном псевдотропическом пространстве.
– Не смотри на нее, не замечай ее, она этого не любит.
– А что она любит? – опустив глаза вниз, побаиваясь, спросил Решетников.
– Тепло. Она очень мерзнет здесь. Чичи не хватает тепла. Ее зовут Чичи.
– Чичи, значит…
Не поднимая головы, Решетников посмотрел на подозрительно застывшую в веревках обезьяну. Она смотрела осуждающе, будто все про них, шкодников, знала, будто знала, чем все кончится: Решетников достанет сейчас из портфеля припасенную бутылку коньяка, и они напьются как свиньи. Неожиданно Чичи перепрыгнула по веревкам в другой угол кухни, и от нее отвалился и упал на обеденный стол жидковатый, черный кусок дерьма.
– Она обосралась… – душа глупый смех, сказал Решетников.
Чутков отточенным движением скребком и тряпкой убрал за обезьяной и пояснил:
– Ей еще минут пятнадцать надо погулять, и я ее посажу в клетку. Кухня для нее джунгли, она тут выгуливается и греется…
– Понял – ее территория, – сказал Решетников и плотнее прижался к стене. – Зачем она тебе, Игорь?
– Евгения хотела с самого детства живую обезьянку.
– Евгения – это?
– Жена.
– Она где?
– На гастролях, актриса. Я тебе потом покажу ее фотографию, в комнате она есть… Хочешь, посмотри сам за книжной полкой справа. Или потом вместе …
Обезьяна осмелела и несколько раз пронеслась из угла в угол, без стеснения оставляя после себя вонючие следы. Продукты ее жизнедеятельности Чутков буднично собирал в целлофановый пакет.
– Не смотри на нее! Она может укусить! – одернул Игорь Филиппа, когда тот забылся и поднял глаза. – Она иногда злая…
Решетников по команде, как арестант, опустил голову в пол и переспросил:
– Зачем она тебе, к тому же злая?
– Я полюбил ее, я привык к ней…
– Привык к злой обезьяне?
– Ну, мы тоже не любим, когда на нас в упор смотрят…
Решетников не находил никакой логики в ответах институтского друга, решив про себя, что любители животных – сумасшедшие люди, с ними лучше не спорить, а то тоже могут укусить.
Обезьяна пронеслась несколько раз над горящими конфорками и села на крышку кухонного шкафа.
– Она не обгорит?
– Нет, она все понимает, она умная. Ты умная, Чичи? Умная! – похвалил обезьяну ее хозяин и пояснил другу: – Вот она села, сидит – значит, устала, нагулялась… Да, ты довольна, Чичи? Ко мне мой товарищ пришел, нам надо поговорить… – Чутков открыл кухонный ящик, достал банан и начал его очищать. – Чичи, иди, иди ко мне… Чичи… Филипп, ты – в комнату, а я ее сейчас возьму и приду, иди, а то она тебя стесняется, стесняется, и все. Чичи, ты же стесняешься? Чичи…
Решетников выскользнул из кухни.
Запах старомосковской квартиры ни с чем не спутаешь, в нем столько оттенков, даже опытному сомелье не описать: тут и пыльный запах книг, смешанный с запахом типографской краски, и тонкий свечной оттенок, и моча умершей бабушки, да и от живописи и от старых фотографий, развешанных по стенам, тоже нечто едва уловимое исходит…
На Филиппа Решетникова со стены, из-под стекла черно-белой фотографии в некой строгой раме, смотрела молодая, светловолосая женщина, смотрела так, будто он разбросал грязные носки по всей квартире, и прощения ему теперь нет. Он встречал этот холодный, женский, нацистский взгляд, его не спутаешь и не забудешь. – Это моя жена Евгения, Женя, – пояснил Чутков, вошедший в этот момент в комнату. – Актриса. Сама из Прибалтики.
– Я так и подумал, чувствуется, что оттуда… Блондинка?
– Да. Эстонка.
В представлениях Решетникова Женя, или Евгения, никак не сочеталась с Игорем, каким он его знал.
– В меня тут недавно такая блондинка врезалась – машина в ремонте. Где ты ее нашел? – Филипп тут же поправился: – Ну, в смысле встретил…
– На гастролях были… В таллинском Русском театре она так играла Офелию, что невозможно было… ну, в общем…
«И теперь ты собираешь дерьмо за ее любимой обезьяной», – подумал, но не сказал Решетников.
На не ведомых никому основаниях, как и тогда в юности, он был уверен, что Чуткову нужна совершенно другая женщина, и он как бы даже знает какая.
Продолжая рассматривать фотографию, Решетников произнес, приглашая в былые времена:
– Помнишь… ходили в театр, помнишь сестер Поперси?.. То да се… – И добавил, чтобы Чутков не решил, что им двоим будет больно вспоминать: – Смешно… все смешно… смешно было… Первая любовь…
– Она тебе тоже не нравится, как моим родителям?
– Кто? А! Твоя? Нет, почему? Она красивая… и взгляд такой… прибалтийский, с холодком. Я же ее не видел… только вот черно-белый портрет… как я могу сказать, что она мне не нравится! А твоим родителям, значит, не подошла?
– Они съехали из-за нее – от бабушки осталась однокомнатная.
Решетников не замечал, с каким адвокатским интересом Чутков следил за ним, снова разглядывающим фотографию, его Евгению, словно на допросе, прижатую к стене рамой и антибликовым стеклом.
– Она актриса, – как самое веское доказательство повторил Игорь. – Актриса! Это надо понимать! Настоящая… это дар. Ее брал сам Фоменко! Брал, ты понимаешь?! Это – великий режиссер, это не просто так… У нее голос… У нее большое будущее… Я ее заметил в Таллине и привез в Москву…
– Да, я понял, Игорек, как ты и хотел… все сбылось.
– Не все… – тихо произнес Чутков.
– Еще сбудется – какие наши годы! – ответил Решетников, и ему сразу стало стыдно за свой не по возрасту дежурный оптимизм, он еще не сознавал его трагического происхождения. – Я, например, все сначала начинаю. Вот сейчас развожусь, женюсь – все сразу! Вот! Я хотел тебя спросить: ты что-нибудь слышал про Поперси? Куда они пропали? Что-нибудь знаешь?
– Ничего, – недовольный сменой темы, сказал Чутков. – Два года назад в магазине я встретил их мать, Софь ю Адамовну, сказала, что Ольга вышла замуж за мексиканца и уехала в Латинскую Америку, а сестра, Ленка, была здесь, но тоже, кажется, замужем за иностранцем, но я точно не знаю.
– Да-а… – по-старчески протянул Филипп Решетников. – Разбежались наши русские бабы по миру, разбежались. Давай выпьем…
И сразу ужаснулся сам себе: почему «бабы», почему «наши»?
Он полез в сумку за коньяком, но Чутков остановил:
– Я не пью! Сейчас – нет. Я таблетки принимаю, я… мне нельзя… ты если хочешь – сам, но я не пью сейчас, нет, нет… ни капли…
– Что же я алкоголик – один пить?
План встречи рушился – после стольких лет оказалось, без бутылки неясно, как разговаривать теперь.
– Что с тобой? От чего лечишься?
– Ничего! Обычное дело – надо курс пропить, и все. Что-то вроде аллергии…
– А-а… – с пониманием выдохнул Решетников, покачивая головой, и продолжил осмотр мемориальной комнаты, где когда-то начиналось бурная молодость. – Да-а… Здесь мы куролесили… тут на балконе курили…
Случайно он глазами наткнулся на толстую книгу, лежащую на столе открытой, бесцеремонно повернул ее обложкой и прочел:
– «Введение в математическую логику». Ух ты! Игорек, точными науками развлекаешься?
– Никаких точных и неточных наук нет, – неожиданно резко, с поставленной точкой раз и навсегда пресек тему Чутков.
– А как же математика? Ты чего?! Математика-то как?! Самая точная наука…
– Так! И математика.
– Ты чего, Игорь, заболел?!
Последнее слово не ударило по Чуткову, а свалило с ног: какое право имеет этот гедонист, жизнелюб Решетников так говорить ему, выходящему сейчас на последнюю жизненную правду? Его правду, она все ставит на свои места. Он до мелочей вспомнил, как с Леной Поперси в театре три дня подряд прикрывал… а этот дружок там «в шоколаде» болтался, что он видел, о чем думал – «лысый-лохматый»? Сколько процентов сегодня проголосуют за то, чего не будет никогда? Знает ли он вкус настоящего горького, вообще, что-нибудь горькое, кислое, истинное пробовал? Знает ли хоть что-то твердо, как я, и что может знать этот пиарщик, обслуживающий тупые массы! Чутков еле сдерживал свой естественный порыв раскрыться, ему не хотелось обнародовать самое важное секретное открытие про эту жизнь.
– Это легко доказать… только ты…. – Он запнулся на несколько секунд и потому получилось еще резче и жестче: – Не поймешь.
– Почему?
– Тебе даже не будет интересно.
– Почему же?
– Ты слишком любишь жизнь, чтобы знать, из чего она состоит на самом деле…
Решетников посмотрел на Чуткова в упор: такого Игоря он не знал никогда, тот мало походил на старого институтского товарища, однокурсника, воспитанного еврейского мальчика, заядлого театрала.
«…что делает с человеком время, во что превращает… он неудачник»?
– Думаешь, я не знаю, что в жизни много дерьма, для этого не надо иметь обезьяну.
Запахло жареным. Чутков не видел для себя никакой возможности примирения: зачем он пришел, этот дружок, чего он хочет от меня?
– Чего ты хочешь? – спросил он прямо.
– Я хочу, чтобы ты объяснил, почему математика не точная наука… Ты думаешь, что ничего точного нет?
– Дело же не в математике…
– А в чем? Ты мне только что сказал, что я не смогу понять про математику… Меня это задело, – с некой долей примирения произнес Решетников.
– Фил, – чаще за глаза в университете Решетникова звали так, – тебе это надо?!
– Чуток!
– Ты знаешь, что, если два разделить на ноль, будет?
– Умножить – ты хотел сказать. Ноль – средняя школа. Ну и что?
– Нет, разделить! Десять разделить на ноль, будет – ноль. Сто разделить на ноль будет – ноль. Двадцать три тысячи девятьсот восемьдесят семь разделить на ноль, будет ноль. При этом умножение на ноль предусмотрено. Математики избегают ответа – они врут про бесконечность, которая у них получается. Врут! Что бы ни делить на ноль, любое число будет ноль. Только ноль!
– И что? – уже предполагая, что Чутков свихнулся или не в себе, спросил Решетников. – Ну допустим, и что?[1]
– Восемь миллионов триста пять тысяч на ноль разделить, будет ноль. Миллиарды – на ноль, будет ноль!
– Ну и…
– Какая же математика?! Если вместо чисел поставить тебя или меня… Меня, Игоря Леонидовича Чуткова, разделить на ноль, получится ноль! Или тебя, Филиппа Решетникова, на ноль разделить, тоже получится ноль, ведь за натуральными числами стоит нечто натуральное, мы стоим! Ты понимаешь, Фил? За натуральными числами стоим мы, которых ноль превращает в ничто. Ноль всех превращает в ноль. Он делит нас на ноль. Если тебя на ноль, и меня на ноль, и вместе мы – ноль, то есть я и ты, мы равны?! Ты и я равны?! – Он закричал. – Я и Шекспир, великий Шекспир, равны?! Понимаешь… ты понимаешь… Шекспир и я – мы равны?! Но только после ноля!
– Я где-то про это читал, что…
– Мог читать, но что такое ноль?! Ноль – что такое?! – крикнул Чутков во весь голос, как во МХАТе, уже не обращая внимания на Решетникова. Он помогал себе руками, глаза горели, будто он видел великую, редкую постановку, последний спектакль в сезоне или вообще последний. – Ноль! Ноль! Ноль – это смерть. И когда тебя умножаем или делим на ноль, или меня на ноль, все равно выходит ноль. Ноль выходит!..
Чутков ждал реакции – главное было сказано. Нет, все-таки не все.
– Ты понял, Фил?! Ноль…
– Ну, Чуток, понял… и что?
– Бессмертия нет, – произнес Чутков театральным шепотом.
– Тоже открытие!
– Бессмертия нет. Ты не понял! Бессмертия нет! Это выдумки! И Христа люди забудут, и Шекспира… Есть длинный срок забытия… и короткий. Мы – в коротком. Нас забудут моментально, кого-то еще будут долго забывать. Шекспира, Рембрандта, Микеланджело, Чехова, хотя слово умирает еще быстрее, чем живопись или скульптура. Может быть, Дали или Пикассо, театр, актеров забывают сразу, но забудут всех все равно. Ноль. Он абсолютен. Забудут. И Христа… он посягнул на ноль… но и его, я думаю, забудут…
– А дети? Потомки…
– Что дети? И они забудут…
– У тебя они есть?
– Нет. Женя – актриса, ей надо играть, – сказал Чутков, как о совсем неважном и добавил через паузу: – Приедет с гастролей, познакомлю… если захочешь.
Решетников посмотрел на фотографию еще раз: «Ей надо играть, а муж с ума сходит… ей надо играть».
Он вышел в темную морозную улицу с постыдным чувством изнеможения, с усталостью от старой дружбы – разговор ни о чем, о бессмертии, о том, кто останется жить в веках, а кто нет, Христос, которого забудут, но когда это произойдет, какое его дело? Все так далеко, все так бесконечно… Один глубокий вздох холодного воздуха – как фронтовые сто грамм, и все на своих местах: работа, деньги, жена, любовница, сын, вопрос с машиной и вопрос с квартирой. Бессмертие сюда не вписывалось, даже самым последним пунктом.
На Новослободской, подняв голову к небу, Решетников заметил скользившие по ночной синеве облака, луну, скрытую и открываемую ими, и пришло согласие. Чутков прав – ничего не останется от них, ни от него, ни от Игоря, и для этого не нужны никакие особенные доказательства. Ни от кого не останется, да и не может остаться, потому что, если ничего не будет умирать, где все это дерьмо от них, от их жизни может храниться? Астрономы и археологи оперируют миллионами лет, эрами, световыми годами, десятилетиями и столетиями – в этих цифрах-шкафах его, Филиппа Решетникова, не существует, он не участвует во всех этих нечеловеческих измерениях (и слава богу, что нет), а Луна и облака участвуют, поэтому на них-то и смотрят люди, и он сейчас смотрит, и ему нестерпимо хочется выпить.
Решетников свернул в ближайший двор, нашел скамейку, вынул из портфеля бутылку коньяка, оглянулся по сторонам для порядка, открыл и отпил.
– За что пьем? – спросил он сам себя.
– За неизбежность.
1
Чутков, конечно, знал, что на ноль делить запрещено: если разрешить операцию на ноль, получается, что бесконечное множество чисел равны между собой. Посему математиками наложен запрет. Ребенку в школе кажется, что ноль – это пустая ладошка или кулачок, в котором ничего нет, но в компьютерном мире ноль – это нечто вроде ключа. Ноль – это пустота? Или ноля не существует, а есть только бесконечно малое, стремящееся к бесконечности? Математики спорят с физиками – и это еще ничего, – вокруг ноля ломают копья философы! Если мир поделен на черное и белое, на добро и зло, значит, у «нечто» должна существовать пара – «ничто». Ноль не дает покоя – деля на ноль, мы отвергаем единый замысел Творца? А есть еще «машинный» ноль! В философском понятии деконструкции у философа Жака Деррида тоже возникает коварный ноль. У индейцев майя так назывался первый день месяца, а в одном фантастическом романе Стругацких делением на ноль занимался «отдел Абсолютного Знания»…