Читать книгу Пробуждение - Игорь Вишневецкий - Страница 5
Пробуждение
3. Россия
ОглавлениеI.
Сосуд не обретший законченной формы
форма вмещающая в себя всё —
от первых цветов и запахов до первых
прочитанных книг —
вот моя родина внутри которой
дыханье весны в южных степях
студёные реки просторной Сибири
мшистая мгла среднерусского леса
беззакатное солнце заполярного дня
натянуты струнами или волнами
на внутренней лире – её коснуться
может такой же внутренний ветер
и она зазвучит собою полнясь
так птицы поют сев на шумную ветвь
всемирного древа что расцветает
созвездьями и трепещет листвой
крон планетарных, разбуженных плазмой
какую утрачивает ярясь
на пустоту – в ней оно и пылает —
развеивая по движенью планет
собственный ветер что нас овевает
Солнце живой раскалённый шар
делающий осязаемей чётче
хотя бы для ненасытимых глаз
всю перспективу земного пространства
Солнце отбрасывающее ото всего
тень что нам позволяет измерить
час суток и путь что ещё предстоит
по расстилающемуся миру
до первых гор до просторных морей
какими пространства нашей Отчизны
оплотневают а в недрах видны
руды или снующая рыба
всем переливом блёстких чешуй
играющая будто зеркало Солнца —
зеркало что исчезает вмиг
ускальзывает с миганьем в огнистых
зрачках, с раздутыми жабрами (вдох
а выдох будет уже на глубинах)
огромные рыбы у островов
уходят в толщу воды как смыслы
уходят в рост на земле – в корнях
живое – дерево-птица-рыба —
разрастаясь глотает свет
в себе своей самозданностью длится
а рядом – питающие молоком
своих детёнышей: кто на суше
а кто в пучинах – живым огнём —
и самый рост их потомства тоже
от избыточности что в себе
находит светило превозмогая
пределы формы разбег планет —
по эллипсоидам – овевая
космическим ветром покуда мы
в пределах данного в ощущенье
видим как из‑за трёхмерных форм
струится смысл проясняя зренье.
II.
Щека континента, которой Земля, «вся пегая от океанов»10,
улыбается, глядя на Солнце,
это и есть Россия, рассуждая географически.
Реки её – это полосы, а озёра – полумесяцы или яркие
капли на этой самой щеке.
Бо́льшая часть континента покрыта лесами:
хвоей – Сибирь и Дальний Восток, а ещё Приполярье —
светлой лиственницей, соснами, царственным кедром, елью;
там, где болота и влага – скопленьями белых,
в зарубках, берёз;
а южней, там где лес становится степью —
мощным дубом; и возле Кавказа —
светлоствольными буками,
от которых и происходят «буквы» (если помнить о языке);
и чего только нет в тех лесах!
Шумный в солнечный день, весь сквозистый от пенья,
лес стихает, когда планетарная тень
покрывает его, и тогда оживает степь, продуваемая всеми
ветрами и всеми потоками жизни,
от Дуная через Днепр и Дон до Волги с Уралом. Бессонная
степь дышит ночными
полногрудыми лёгкими и поёт свою дикую песнь,
омывая кромку молчащего леса и даже подножия гор.
Горы же либо в звериной мантии леса – горностаевой
(хвойной) и лиственной —
либо прекрасно нагие, в венцах из нетающих льдов.
И там, где на мерзлоте кончается лес,
тундра как степь наизнанку, а за ней – ледяной Океан,
где громко ревут белухи, и царствует белый медведь
на запертых в стынь островах, и беззакатный день,
и бесконечная ночь.
Южнее – олени, лоси и светлые лисы
(лоси особенно в непроходимых лесах),
медведи, чей бурый окрас
означает их близость к земле, и вот земля,
а не чистые льды, на которых видно за множество вёрст,
этих бурых питает добычей: ягодой, дичью.
Дальше к югу – в степях
верблюды, лисы (но огненно-рыжие!), сухопарые волки,
суслики, зайцы, даже
мелкий олень с шерстью в цвет мягкой почвы и Солнца —
косуля в плавнях Нижнего Дона
и черноликий клыкач-кабан (тот, кого вепрем
звали прежде славяне), а над ними —
хищный дозор орланов, коршунов, беркутов, луней,
просто степных орлов, описывающих круги
в жарком воздухе.
Стаи же прочих пернатых,
населяющих поймы рек, леса и разнообразные горы,
города и деревни, где они родились, летят
с приближением снега
на полгода в тёплые области Северного полушария.
Деревенская ласточка – синеватая, светлогрудая,
стремится в далёкую Индию. Городская, помельче,
летит зимовать в Африку и в Гималаи. Обыкновенная иволга,
солнцепёрая, но чернокрылая, «леса отшельница»11,
проводя всё лето в кронах «рощи берёзовой»12
(чтобы обзавестись потомством),
зимует за жгучей Сахарой. А певчий дрозд,
которого так легко по весне и в летние месяцы
увидать среди можжевельника и в еловых,
в сосновых лесах
улетает к Средиземному морю,
чтобы вернуться на родину в тёплую пору. Зяблик,
обитатель лесов теннолиственных и теннохвойных,
выпевающий рваные трели, летит прочь от вьюжной поры
на Кавказ, в Казахстан, чтобы снова встречаться по лету
в тех же самых лесах. Остаются грачи, вороны, синицы,
воробьи с голубями да совы. В любой снегопад их полёт
виден в воздухе – низкие температуры
их бодрят, как и тех людей и животных,
что зимуют в Гиперборее, ибо с приходом тепла,
нет прекраснее этих континентальных просторов.
О жесткокрылых и чешуекрылых мы пока умолчим: они
заполнят собой пространство любого рассказа.
Мы ещё ничего не сказали о рыбах: стихия воды,
прохладная летом и тёплая в смертную стужу,
есть царство всеядных пятнистых усатых сомов и зелёных
ощеренных щук,
голубоватого осетра и вёрткого карпа,
а ещё всякой плотвы
и – у берегов пресноводных морей – кефали.
А рядом играют тюлени, дельфины, киты.
И всё их разнообразье
вместе с горами на дне Океана и на земле,
вместе с лесами подводными и земными,
вместе с каждой их веткой – мшистой или нагой —
это тоже Россия.
Как сказал наш «собрат» (пусть
«по правописанью»)13
невозможно «вырастить ветвь» понимания «в пустоте»14.
А вот я вывел целые
рощи
слов из нематерьяльного сева —
да ещё в одиночку, почти что «без отзвука»,
и, разрастаясь и дальше, те рощи трепещут
сами собой с востока на запад, с утра на вечер
под водой или в воздухе, но особенно на Земле —
сквозь короткую ночь кронами – листьями, хвоей:
и так просто, почти незаметно стороннему взгляду.
Всё «дело в том, что
исчезла граница между временем и веществом» 15,
точнее само вещество стало функцией времени,
его способности длиться,
и «неземная зеница»16
(если отбросить сомненья, и это – не Солнце)
видит лишь время в его становленье и в торможенье,
время, которым всё дышит и всё замирает,
время начала и время конца, и носители времени – мы
и вообще вся Природа.
III
Теперь пора и тишь библиотек
на Моховой воспеть17 – покой, который
стал мне поддержкой в мой смятенный век,
всегдашний – под приспущенною шторой —
их полумрак (идёт ли долгий снег
или ведут немые разговоры
деревья за окном на Моховой
в кирпичной и асфальтовой тюрьме) и,
конечно, запах старых книг, какой
я описать, пожалуй, не сумею.
Но запах этот мысленно со мной
и, только лишь подумаю, хмелея
сознаньем, что когда-то разрезал
издания «Весов» и «Скорпиона»
(за семь десятков лет не прочитал
никто их!), как, весь воодушевлённый,
помолодев на сорок лет (не мал —
что ж делать – срок) под люстрой, под колонной,
как у ствола какого-то, стою
под ветром озарений и прочтений —
уже как бы в сверхбуквенном раю
вне тени стен и планетарной тени,
в лесу из диких смыслов – и мою
рвёт шевелюру мощный, предвесенний
внезапный шумный ветер, что в душе
связался с обретеньем пониманья,
и светит мне не люстра – Солнце, ше=
лест листьев книжных, мирозданья
бунтарский шум, я повторюсь: в душе
счастливой мощный ветер пониманья —
он из заветной этой тишины
читален, где понятливей любого —
да и себя потом – я будто сны
какие наблюдал, к которым слова,
верней ключа не подобрать, а ны=
не мне легко без прежних снов – о,
ты – счастье, зрелость, большее! – понять,
что бушевало в этом пробужденье
сознания, когда я стал читать,
но был не в силах передать значенье
открывшегося мне. Пора назвать,
что выявило правильное зренье
тогда. Во-первых, горизонт, каким
определяем внутреннее время,
в котором дышим, мыслим, говорим —
вот в этой мозаичнейшей поэме
или с сестрой (и с братом) – с той (с таким),
кто понимает нас, пока со всеми
иными лишь соседствуем. А стих —
он разве что число какое, мера
условного. Важнее «во-вторых»:
и тут не окоём, а как бы сфера,
вместившая и нас, и мысли, вслух
нечасто говоримые: простора
достаточно для всех внутри неё.
Та сфера расширяется, покуда
мы собственное мыслим бытиё
возможностью уже на грани чуда
и тем, что бьёт в сосуд – как бы струёй –
выплёскивается за край сосуда.
А в-третьих, понимая свой предел,
его раздвинув, сквозь смятенье речи,
чащобу букв или извивы тел,
через язык – древесный, человечий,
что я узнал? Чем я разбогател?
Каким отныне мне не пренебречь и
не возгордиться знаньем? Да любым.
И вот в едином строе, в пониманье:
не только то, что ныне говорим,
не только всеохватное желанье,
а каждое из слов-опор – по тем
словам не прекращается движенье
как через хлябь по гатям: по весне,
в беспутицу, а что уж жарким летом! —
И все три вещи, явленные мне
тогда, когда студентом – не-поэтом —
я в неком сонме мысленных теней
под вечным, даже в полдень странным светом
от люстр, едва мигающих, от штор
приспущенных в прохладном иномирье
(в сравненье с миром, где земной простор
и Солнца жар; увы, в ту пору ширь я
искал в словах) – все три со мной с тех пор,
и если мысль – эфир, то в заэфирье
они – всего прообразы – уже:
те сфера, горизонт, соотнесенье
всего со всем, на высшем этаже
сознанья, где виденье крепче зренья,
где мысль – и в залихватском вираже —
выруливает в верное движенье.
IV. Новые доски судьбы – 2: «Удел поэта»
Поэт, бросающий пригоршнями в борозды, вспаханные
плугом постижения,
зёрна зрения, слуха и речи,
шествующий повсюду с древком, на котором хоругвь
Числа, —
а за ним следуют выстроившиеся в один ряд
планеты,
возглашая Солнцу: «Ликуй! Ярись!
Да насытится энергией мир и наступит
в человецех благоволение!» —
поэт знает: он только эхо
межпланетарных и внутригалактических бурь —
эхо, усиливаемое в разы
тем, что ему дан громкоговоритель сердца.
Солнце, проходя одиннадцатилетний цикл
(я, постигший время В. Х.,
высчитал его – это сумма троицы и единицы,
усиленная присутствием умножения на два
и возведением во вторую степень,
т. е. 32 + 1 × 2 = 11,
и все три первозданные числа танцуют внутри
одиннадцати оборотов Земли
вокруг Солнца) —
Солнце-самодержец беспокоит поэта, как мы теребим
струны.
Поэт есть блуждающий звук,
вливаемый в разные сосуды понимания. Или непонимания.
Он – то самое в этих сосудах,
чем шествующие за поэтом становятся причастными Числу.
Судьба поэта – раствориться
в их кровеносной системе,
стать зрением, слухом и мыслью,
которые кажутся «их», но были прежде «его».
У поэта нет собственности.
Какая может быть собственность у эха,
у мысли, у слуха и у зрения?
Он – о́рган, точнее несколько органов сразу,
которыми чувствуют и понимают,
которыми мыслят и говорят.
Он – чувство и мысль, закреплённые в слове.
Но – прежде всего мера мысли и чувства,
ибо на хоругви поэта мы видим Число.
10
Из стихотворения Владимира Набокова «Око» (Париж, 1939). См. Владимир Набоков. Стихи. СПб.: Азбука, 2016. С. 176.
11
Из стихотворения Николая Заболоцкого «В этой роще берёзовой» (1946). См. Н. А. Заболоцкий. Избранные сочинения / Сост., вст. ст. и прим. Никиты Заболоцкого. М.: Художественная литература, 1991. С. 138.
12
Из того же стихотворения. Там же.
13
Из стихотворения Владимира Набокова «Слава» (Уэльслей, 1942). См. Владимир Набоков. Стихи. С. 179.
14
Из того же стихотворения. Там же.
15
Слегка изменённая цитата из стихотворения Набокова «Око» (Париж, 1939). В оригинале: «Дело в том, что исчезла граница / между вечностью и веществом…» (Там же. С. 177).
16
Из того же стихотворения (цитата точная). Там же.
17
Библиотеки гуманитарных факультетов Московского государственного университета и Российской государственной библиотеки, расположенных практически друг против друга (через улицу).