Читать книгу Собрание сочинений. Том 2. Проза - Илья Кормильцев - Страница 27

Проза. Часть II. Вогульские духи
Прыжки по крышам сараев

Оглавление

При каждом бараке (а их было возведено немало еще в далекие предвоенные годы) в обязательном порядке имелись сараи – причудливые строения в два и даже три этажа, разбитые на клетушки стаек, украшенные башенками голубятен и резными балкончиками неясного назначения, опутанные с фасада лестницами и лесенками, переходами и пропилеями. За скрипучими дверьми, затворенными косыми полосами железа, мирно бродило варенье, сохли сурик и белила в неплотно закупоренных банках, и покрывались ржавчиной детские велосипеды. Жаркими летними днями нередко занимались пожары, и мы восторженно сбегались поглазеть на неслаженные действия самодеятельных пожарных, а затем и на то, как неторопливо разворачиваются в боевые порядки регулярные солдаты огненного фронта.

Вскоре бараки попали под снос, но сараи милостиво пощадили как не попавшие в границы зоны застройки. Некоторые из них были тут же самочинно захвачены обитателями наших многоквартирных домов под хранение той рухляди, что уже не вмещалась в подвалы и кладовки. Другие так и остались пустыми; двери стаек были сорваны умелыми руками домовитых отцов разночинных семейств на хозяйственные цели, резные перильца балкончиков растащены по дачам, спешно возводимым буржуазящимся советским народцем. Опустелые сараи стали мышиными питомниками, паучьими джунглями, где под упавшими с потолков досками и листами железа еще можно было изредка отыскать точильные круги, облезлые малярные кисти и даже мельхиоровые солонки.

Для нас, выросших в тесноте малометражных квартир, где каждый шаг был скован пристальным педагогическим вниманием, сараи эти являлись и критским лабиринтом, и одесскими катакомбами, и замком Отранто, и домом Эшеров; короче говоря – самой воплощенной романтикой. Мы скакали по лестницам и карнизам привольнее и раскованнее каких-нибудь мартышек, резвящихся на развалинах буддистского храма на берегах мелководного озера ТонлеСап. Сараи были оптимальной площадкой для игр, микрокосмом, чреватым подлинными и непредсказуемыми приключениями, в отличие от сотворенных постной фантазией жэковских культуртрегеров фанерных ракет, изгаженных котами песочниц и стилизованных в духе фильмов Абрама Роу сказочных теремков á la russe, стены которых изнутри изобиловали скудоумными граффити, начертанными взрослой шпаной под влиянием паров мадеры.

Сараи были идеальной декорацией, набором модулей романтической вселенной – они преображались с произвольной легкостью в корабельные палубы, пещеру Али-Бабы, подвалы третьего управления РСХА, штаб чапаевской дивизии и даже в логово облаченного в зеленую маску коварного Фантомаса; они были постмодернистским конструктором, приложением к нашему кругу чтения, сценой, на которой мы играючи ставили пьесы по страницам любимых книг и сюжетам популярных кинокартин.

Среди всех игр, сыгранных нами на скрипучих деревянных подмостках голубятен и чуланов, мне, однако, больше всего запомнилась та, в которой отчетливо не просматривалось никакой литературной или кинематографической основы: прыжки с крыши на крышу.

Сами прыжки как таковые входили в качестве элемента практически в любую игру на сараях, но то, что я называю собственно «прыжками с крыши на крышу», производилось всегда в одном и том же месте – там, где карниз второго этажа Большого Сарая, величественного, как Эмпайр-Стэйт-билдинг, сближался с крышей отдельно стоявшего низкого строения, служившего некогда гаражом для мотоцикла с коляской. Это была единственная точка в сарайном комплексе, где никому из нас не удавалось перепрыгнуть, – да и немудрено: между двумя крышами было не менее семи метров, так что прыжок оказался бы нелегким даже для тогдашнего рекордсмена мира по прыжкам в длину – гуттаперчевого негра Сэма Джонсона.

Пожалуй, невыполнимость прыжка и привлекала нас, когда зимой в тяжелых шубах и валенках мы разбегались по ржавому железу Большого Сарая, отталкивались от гулкого пружинистого карниза и, описав ньютоновскую параболу, закономерно падали в толстый податливый сугроб, испещренный янтарными пятнами собачьей мочи. Задним умом каждый из нас понимал, что никому и никогда не удастся допрыгнуть до крыши гаража, но вслух мы наперебой расписывали друг другу, как вот сейчас мы по-особому разбежимся, как используем какой-то небывалый прием и перемахнем через воздушную бездну. Многие дурачились, прыгая (издавали самолетное гудение или размахивали по-птичьи руками), но ветераны игры, ее оголтелые фанатики, прыгали в серьезном молчании, с одухотворенными лицами, и те, кто стоял на крыше в ожидании своей очереди, провожали летящего сосредоточенными взглядами, словно пытаясь подтолкнуть его при помощи таинственной энергии телекинеза.

В определенной точке траектории у многих прыгунов, в том числе и у меня, часто создавалось впечатление, что земное тяготение удалось преодолеть и полет продолжается по прямой, а не пригибается к земле, как уставшая, мертвая ветка. Удивительнее всего были, конечно, не эти субъективные впечатления, которым легко подыскать какое-нибудь объяснение из области физиологии, но то, что в эту секунду и многим зрителям казалось, что прыгнувший висит в воздухе и даже несколько двигается параллельно земной поверхности.

Это ощущение свободного парения и его зрелище мы называли «зависом» и хвастались друг перед другом своими «зависами» и их длительностью. При этом чисто соревновательный момент, который должен, якобы, присутствовать в каждой мальчишеской игре, напротив, полностью отсутствовал. Конечно, кое-кто, торжествующе указывая на след приземления в глубоком снегу, пытался обратить внимание приятелей на особую дальность своего прыжка, но такого обрывали сакраментальной фразой: «А до гаража-то допрыгнуть тебе все равно слабо!» Это была игра без чемпионов и без победителей (потому-то она и носила глубоко альтруистический характер); все мы жили надеждой, что кому-нибудь одному в конце концов удастся преодолеть сию бездну и тем самым будет проложен путь остальным.

Надо также прибавить, что крыша гаража была легко достижима с земли, но какой-то негласный запрет, первобытное бессловесное табу удерживало нас от того, чтобы святотатственно вскарабкаться на нее по гаражной стене, осквернив тем самым ее фатальную недосягаемость.

С наступлением лета прыжки стали значительно более рискованными; снег растаял, и ничто уже более не смягчало наши столкновения с родной планетой. Но мы продолжали прыгать, хотя родители смотрели на это наше развлечение весьма косо (как, впрочем, почти на любое наше развлечение). Мы настолько вошли во вкус игры и так мастерски овладели иллюзией «зависов», что казалось: дайте только время, и мы долетим и перелетим гараж, и полетим дальше, к синеватому окоему, над лесными кронами и в беспредельную даль, открытую округлившимся весенним небом.

Но судьба уже стерегла нас, таилась где-то по соседству, тихая и незаметная. Как-то раз один из нашей ватаги, несколько неуклюжий и полноватый мальчик, похожий на плохо скроенного игрушечного медведя, неловко оттолкнулся от карниза и круто пошел вниз. Ничего особенно страшного с ним не приключилось – он просто растянул себе связки на правой ноге, – но мы слишком часто выслушивали сетования взрослых, прозвавших нас цирковыми прыгунами и постоянно вопрошавших, когда же мы, наконец, свернем себе шеи, чтобы не почувствовать, что это происшествие станет вожделенным поводом к войне.

Мы довели незадачливого летуна до двери его квартиры и там бросили, предоставив ему самостоятельно объясняться с родителями.

На нашу беду отец Паши Щуся занимал весьма почетную общественную должность – он был старшим по дому. Функции его заключались, насколько я понимаю, по большей части в составлении манифестов, указующих на недопустимость захламления подвалов легковоспламеняющимися материалами, противозаконность выгула животных на газонах и преступность разбиения лампочек в подъездах. Эти листовки, выполненные четким почерком военного образца, с ключевыми словами, подчеркнутыми строгим красным карандашом, старательно расклеивались автором на дверях подъездов. Наши родители изучали декреты Щуся-старшего с некоторой долей иронии и за глаза называли автора Фурмановым, однако подвалы расчищали, животных не выгуливали и лампочки систематически вкручивали. Мы же, ощущая себя юными молодогвардейцами, часто производили вороватую корректуру указов оккупационной администрации, придавая им при помощи химического карандаша непристойный смысл.

Впрочем, на этот раз не понадобилось и манифеста: Щусь-старший собственной персоной обошел наших отцов, и на следующий день, затаившись за боярышниковыми насаждениями, мы с болью созерцали, как силы наших родителей численностью до отделения приступили к ликвидации гаража. Скрип выдираемых ржавых гвоздей царапал нам окончания нервов, а стук топоров отдавался в самой глубине наших сердец. От самого домового старосты мы подсознательно всегда ожидали какой-нибудь подобной пакости, но соучастие в этой пакости наших отцов было нестерпимо обидным. Ясно, что родители руководствовались самыми гуманными соображениями и пытались уберечь своих чад от возможных будущих травм, но, на наш взгляд, нам предстояло заплатить слишком большую цену за собственную безопасность.

Когда борцы с детским травматизмом завершили разрушение Карфагена и поспешили к экранам телевизоров – смотреть, врезая жестким кулаком по ручке кресла, как Рудаков проводит второй мяч в ворота «Спартака» с паса Пузача, мы вышли из укрытия и направились на то место, где еще вчера стоял гараж. Покружившись по вытоптанной родительскими сапогами площадке и подобрав на сувениры пару ржавых скоб, мы молча сбились в кучку, не зная, что делать дальше.

– Все равно будем прыгать! – взорвал молчание наш признанный атаман. – Пошли, ребята!

Мы поднялись на крышу без приличествующих этому процессу воинственных воплей и только уже на крыше заметили, что со своего балкона на нас внимательно смотрит младший Щусь, сияя белизной бинтов на стянутой щиколотке. Окатив презрением виновника нашего злосчастья, мы сделали вид, что больше не замечаем его; присутствие ренегата, однако (а мы считали Пашу ренегатом, ведь ему ничего не стоило соврать отцу, где он подвернул свою дурацкую ногу), еще более отравило нам настроение.

Атаман разбежался и рванул к краю крыши, но на самом краю резко затормозил и, обернувшись, посмотрел на нас. Лица наши были хмурыми и непроницаемыми. Тогда, шумно харкнув, атаман вернулся на стартовую позицию, снова разбежался и прыгнул.

Прыжок получился хорошим – может быть, это был самый сильный прыжок из всех, которые когда-либо совершались с крыши Большого Сарая, – но, несмотря на силу прыжка, траектория его представляла тривиальную параболу, в которой мы не усмотрели ни малейшего признака «зависа». По недовольному лицу атамана, когда тот встал, отряхивая с колен гнилую труху, мы поняли, что и он не испытал того волшебного и вожделенного чувства, без которого мы уже не мыслили прыжков с крыши.

– Ну, прыгайте! – крикнул с земли наш вожак, но никто не последовал его призыву. Было ясно, что теперь, когда недостижимая цель уничтожена, любой прыжок обернется скучной кривой второго порядка, более или менее отвесной, но всегда предсказуемой. Каждая точка параболы заранее просчитана, и никакое волшебство уже не заставит тело лететь параллельно линии горизонта, ибо ничто, кроме инертной массы земли, больше не притягивает его.

Мы спустились с крыши и разошлись по домам. Огорчение быстро забылось, потому что, как-никак, нам было всего по двенадцать лет. Вскорости был даже прощен и принят обратно в коллектив переставший прихрамывать ренегат Щусь. Но некоторое огорчение, конечно же, осталось. Оно прорывалось наружу, например, в наших подростковых снах, когда летишь себе, как вольная птица в небе, и вдруг падаешь камнем, чтобы проснуться в холодном поту и с горечью задуматься о том, что парабола падения является основным законом движения человеческого тела в пространстве.

1992

Собрание сочинений. Том 2. Проза

Подняться наверх