Читать книгу А и Б. Финал менипеи - Иван Алексеев - Страница 8
А и Б
Повесть
3
Рассказ Алексеева
Оглавление«Творчество Белкина произвело на меня столь сильное впечатление, что когда он отказался тянуть лямку сочинительства дальше, я решил впрячься вместо него.
Пробой пера стал «Чечен», к которому на пойманной эйфории творчества прибавились опыт творческого «манифеста» и повесть поздней любви, приземлившие некоторые мои фантазии на заданную тему. Получились три «светлые истории»: «Чечен», «Мы есть», «Чаяно, нечаянно», – которые попробовали раскрыть, говоря высоким стилем, тему «любви в самом широком понимании, когда ожидание, вера, надежда и чувство к милому другу» ведут к миру и совершенству, а не к войне и упадку нравственности.
«Чечен» родился откликом на Киевский бунт и войну на Донбассе, понятых русскими людьми как новое наступление запада на восток. Причины нападения казались особенно понятными с позиций теории искусственного отбора мозга, а так как складывающиеся обстоятельства традиционно оказывались против нашей страны, подразумевая неизбежность затухания весенней волны открытого русского сопротивления, то требовалось поучаствовать в организации полупартизанской борьбы за нашу жизнь и любовь.
На роль проводника этой борьбы в задуманной повести лучше всего подходила девушка с крепким нравственным стержнем – такая отыскалась в закромах памяти. А тех, за кого предстояло бороться, – дети погибших в кавказской войне чеченских милиционеров, с которыми волей случая получилось однажды соседствовать на астраханской базе отдыха.
База отдыха стояла на берегу, когда-то занятом летними загородными лагерями – этими ежегодно доступными местами оздоровления детишек рабочих и служащих, оставившими след в душе каждого советского ребёнка. Меня в них отправляли со 2-го по 6-й класс – до тех пор, пока вместе с доброй половиной ребят лагерной смены я не оздоровился до дизентерии и месячного карантина в областной инфекционной больнице.
Но последний мой пионерский лагерь начала 1970-х годов запомнился не только диареей. После тихого часа в тенистой беседке между щитовыми домиками нашего и соседнего старшего отряда устраивались посиделки, на которые было трудно пробиться. Воспитательница старшего отряда —очкастая студентка пединститута, устроив с помощью бумажных гирлянд под потолком и дыма от свечки некую ауру тайны, пересказывала мальчишкам и девчонкам, которые чуть не смотрели ей в рот, хорошую фантастику, за которой тогда мы безуспешно охотились в библиотеках и книжных магазинах. В беседку было не протолкнуться, постоять с краешка и послушать рассказчицу мне удалось только два раза. При мне она пересказывала «Туманность Андромеды» Ивана Ефремова и его же «Час быка», переиначив обе эти книжки в единое повествование о будущем и сумев заинтриговать мальчишечье сердце. Так что списывать для «Чечена» воспитательницу Марину было с кого. Отражая авторское неприятие нынешнего времени, образ Марины потребовалось приукрасить. Мама, всю жизнь проработавшая воспитательницей в садике, отметила, что таких идеальных девушек, какой получилась Марина, сегодня встретить трудно. Мама есть мама – мой замысел она раскрыла точно.
Что до ребят-чеченцев, то они находились под постоянной охраной двух бородачей, затворничали на выделенном им этаже и не понятно, чем занимались. Воспитательницы им явно не хватало, как показала живая детская реакция на устроенном для них студенческом концерте. Концерт и его озорная ведущая с негритянской внешностью, перебравшаяся вскоре на один из столичных телеканалов, естественным манером перекочевали в мою повесть.
К месту в «Чечене» пришлись и яркие наблюдения – те самые точные связующие мелочи, важные, по Белкину, для работы воображения.
Это и десятки потревоженных гадюк, прыгающих в воду с высокого берега на одной из проток волжской дельты, где в детстве я ловил воблу и куда добрался на своей первой машине вспомнить рыбацкую удачу. Моя пугливая спутница змеиных прыжков не видела. Ей хватило вильнувшей ящерки, чтобы согласиться с тем, что здесь не клюёт, и лучше нам поехать обратно.
И поле цветущей верблюжьей колючки перед прибрежной рощицей вязов – сотни плотных стеблей с большими розово-красными мохнатыми шариками, а над ними тучи больших стрекоз и слышимый сухой треск их прозрачных крыльев.
Стрекоз над верблюжьей колючкой я увидел в поездке на другую протоку, между Ахтубой и Волгой, куда теперь без денег не пустят шлагбаумы, заборы и сторожа ушлых хозяев всевозможных рыбацких баз и домов отдыха. Там мы ловили судаков: с высокого берега на леску с грузилом и резинку – после будящей кровь борьбы с попавшей на крючок рыбой перед вечерней зорькой, и с песчаного мелководья на далеко заброшенные удочки со сторожками – ночью, без сопротивления вытягивая безвольно заснувшие на крючке тушки.
Для полного писательского удовлетворения оставалось оживить героя придуманного Мариной рассказа и полюбившего её чеченского мальчишки. Первому пригодились мои туристические впечатления о походах в советское время через Кавказские горы из Карачаево-Черкесии в Абхазию, второму – выложенные в блогосфере рассказы нового чеченского лидера о своих родителях, детстве и отношениях внутри рода.
Последовавшую за «Чеченом» повесть «Мы есть» я интуитивно обозвал манифестом, не зная поначалу точно: манифестом кого? Собирательное «мы» стало образом, нащупываемым в тумане скучной обыденности. В опубликованных письмах академика Колмогорова, который был намечен заочным героем манифеста, я нашёл и вставил эпиграфом согласное с моим представлением видение: «человечество всегда мне представлялось в виде множества блуждающих в тумане огоньков, которые лишь смутно чувствуют сияние, рассеиваемое всеми другими. Но они связаны сетью ясных огненных нитей, каждый в одном, двух, трех… направлениях».
Фактическим содержанием манифеста стал процесс взросления умов Игната Прянишникова и его талантливых одноклассников по школе-интернату, «белорусов и ребят из ближних к столице областей. Много было тамбовских – Игнат связал это с тем, что уроженцем Тамбова был Колмогоров, придумавший эти интернаты для одаренных детей».
Провинциалы, отобранные для столичного употребления, представляли собой замечательный предмет художественного анализа процессов ускоренного отбора мозга. С рождения отличающиеся от большинства, формирующие сознание в столкновении с инстинктивно-гормональными принципами поведения, некоторые из них вырастают в странных людей, вынужденных скрывать свою мыслительную активность, которая направлена на решение отсроченных рассудочных задач. Один из них – Прянишников, который «понял и удивился людям, с которыми общался, и которых видел со стороны, и о которых только слышал – и уже всю жизнь потом мог не только догадываться, но и знать о существовании в людском многообразии таких же, как он, и много лучших него, и настолько лучших, что дух захватывало от одной мысли, что они есть».
По сути, «Мы есть» утверждает неизбывность «рассудочного меньшинства», которое интерпретаторы результатов искусственного отбора мозга полагают носителем принципов социальной эволюции, «принудительно отдаляющих человечество от его обезьяньего прошлого».
Для думающего Прянишникова попытка понять, хорошо ли он жил, неразделима с греющими душу ответами на некоторые вечные русские вопросы.
На один из них, о «чумазых», ответил Колмогоров, которого Игнат узнал в недобром уже здравии и не важным лектором.
«Ответ на этот вопрос был ответственным, поэтому умные люди от него обычно уклонялись, предпочитая послушать, что по этому поводу скажут другие умники. Чехов, например, уклонился, зато Михалков решил за него договорить». «Чумазый не может! Я же говорил!» – с той побеждающей интонацией барина, роль которого так удается мастеру, и с искренней радостью от того, что он, как всегда, оказался прав, ответил Михалков и за своего героя, и за себя. «Чумазый может!» – возразил своим подвижничеством Колмогоров».
На другой вопрос, о русских евреях, Прянишников ответил сам.
«То, что среди самых выдающихся математиков оказались евреи Арнольд и Синай, и на всех остальных математических уровнях среди учеников Колмогорова было непропорционально много евреев, а отпрыски „чумазых“ семей из глубинки, воспитанные в интернате и на том же математическом факультете, в массе своей оставались на вторых математических ролях – никак не отменяло вывода Прянишникова. Он видел многих, стремившихся не быть, а стать, и давно понял, что для лучшего результата важно не упустить нужный момент развития. По своевременности приобщения к наукам „чумазые“ были евреям не конкуренты и поначалу заведомо отставали, но как быстро догоняли и обгоняли лидеров и какую конкуренцию смогли им составить! И поднялись бы Арнольд или Синай на свою высоту без этой конкуренции? Прянишникову довелось повариться в мехматовской смеси из натасканных к поступлению в вузы выпускников интерната, больше половины которых были из „чумазых“, а евреев не было ни одного, и москвичей из сильных школ и математических классов, больше половины которых была евреями, а из „чумазых“ – никого, довелось учиться у разных учителей и посмотреть на университетских преподавателей разной национальности – и вот, до чего он дошел в собственном исследовании национального вопроса. Среди евреев было много неудачников – значит, только своевременного воспитания и образования мало. Успеха добивались те их них, кто искренно хотел сделать, а не имитировать дело. А еще не мешал делать свое дело не одноплеменнику. Поэтому если в чужой Игнату среде было поначалу хотение другого рода, оно или вело к неуспеху или преобразовывалось в искреннее намерение состояться. И самые успешные евреи многое в себе преодолевали, чтобы подняться – национальные условности, в том числе. Прянишников признал точное название феномена, которое объяснило его уважение к тем, кто состоялся, – русские евреи. Не вынося свои мысли на обсуждение и не боясь поэтому укоров в высокопарности, он говорил себе, как чувствовал: в них был русский дух».
В юном Игнате сидели беспокойными занозами и мучили ожидание любви и желание дружить. Но их Прянишников выводил не из желания владеть другим человеком, а из раскрытия творческих способностей.
«Дружбу и творческий импульс Прянишников связал, прочитав воспоминания о Колмогорове. Он и раньше слышал о необычной дружбе А.Н.Колмогорова и П.С.Александрова, бывших вместе до смерти. Состоявшаяся дружба как творческий толчок – это было понятно Прянишникову. Он бы не стал спорить с тем, что несостоявшаяся дружба и несостоявшаяся любовь тоже может быть сильной встряской и дать импульс к творчеству. Но эту возможность смело отдавал западу – все то, что было вопреки, ему никогда не нравилось».
Мифам о дружбе академиков, подразумевающей владение и физическое обладание, Прянишников не верил. С их авторами ему не договориться. Воспитанники западной культуры, на чувства они смотрят сквозь призму права собственности, – сами мастера маскировки под гуманистов и верят тому, что маскируются все.
К человечности – утверждает Прянишников – ведут две заповеди: не бояться, если страх угнетает волю, и не обращать других в господ. Те, кто этим руководствуется, «освещают общий путь, показывая его каждому народу и каждому человеку, глаза которых видят».
«Озноб пробежал по телу Прянишникова, когда он подумал, что бог ему дал и глаза, видящие в тумане, и душу, различающие огоньки. И если нет у него сил говорить в полный голос, то их достаточно, чтобы присоединиться к праведникам и силой своих дум усилить сказанное ими. Перед ним вырисовалась лесенка ступенек дружбы, братства, любви к близким, любви к дальним, любви ко всем людям, достойным любви; она вела прямо к сияющим вершинам, и то, что не каждую ступеньку этой сложной лесенки удалось Прянишникову пройти достойно, не отменяло для него возможности прийти к свету».
Почти параллельно с манифестом сочинялась «чаяно нечаянная» любовная история женщины и мужчины с похоже устроенными мозгами.
Ирина и Дима Третьяков работают вместе, на многое в жизни смотрят одинаково. Когда-то между ними был вероятен, но не состоялся служебный роман. Она замужем, он женат. Женились они по любви и любят свои половинки. Но… Им трудно в мире, где деньги стали значить чрезмерно много. Не легче их супругам и выросшим детям, отчего в семьях не всё хорошо.
Год назад Ирине исполнилось сорок пять, она решила, что пошел обратный отсчет лет, и ей теперь ничего не надо. Третьяков же тосковал от того, что ему нечего предъявить в качестве итогов повернувшей к закату жизни. И даже поговорить, думая вслух и надеясь на понимание, не с кем, если не считать Ирины.
Стечение обстоятельств, всегда готовый обмануть самую разумную голову «чёртов» голос инстинктов и нежданно подступившая к обоим страсть довели-таки моих героев до роковой близости, подобной украденной, которая порушила их дружбу и разлучила родственные души.
«Поздняя любовь» поначалу показалась мне самым точным названием этой повести, от которого позже пришлось отказаться как от занятого другими сочинениями с иной смысловой направленностью. Поздним «любовям» отдали дань и классики, и графоманы, но ни у кого из них, даже сумевших достоверно обыграть двойственность нашего сознания и поведения, я не нашёл того осмысленного переворота греховной слабости к человечности, который попытался вложить в душу своей героини.
«К ней вернулись пойманные вчера настроение безмятежности и медленное время, в которых она четко увидела, как люди убивают любовь и несут в мир ненависть, мучая свою душу и души своих близких. Она с ужасом видела, что тоже участвовала в этом процессе массового помешательства, когда опутывала Антона паутиной долга, а в минуты собственной слабости проклинала его и даже желала ему смерти; когда ненавидела людей, оказавшихся рядом и нелюбящих ее, считая причиной своих душевных болей не себя, а их. Она видела, как любовь уходит, когда люди стараются запастись ею впрок. Как в огороженных для нее, чтобы не улетела, клетках, появляется ненависть и приводит с собой зло, которое начинает разъедать душу. Любовь – вольная птица. Прилетает свыше. Дается всем и не принадлежит никому. Ее можно прогнать или убить, как и все живое, и тогда жизнь станет мукой, потому что петь о радости будет некому. С высоты медленного времени Ирине показалось, что она способна побороться за любовь и многое исправить. В себе она уже не сомневалась, она думала о других, веря, что ее любви хватит на всех».
«Луна двигалась по черному небу слева направо, спускаясь и меняя цвет отраженного света с белого на желтоватый. Ирине казалось, что луна знает, как дрожит её сердце от неизъяснимой любви ко всем людям и ко всему миру, в который перешла её любовь к милому и странному Третьякову. Пусть её любовь несовершенна, пусть люди не замечают её, но она есть, она такая, на какую Ира способна, без обмана».
На эту повесть я получил первые отзывы. Два их них были от графоманствующих писательниц, моих ровесниц, пытающихся испытать то ли на деле, то ли в бреду фантазий самые смелые плотские удовольствия. Рассудочный смысл описанного мной им был безразличен, важной представлялась исключительно биологическая составляющая. Особенно меня разозлила одна дама, посчитавшая подспудные призывы становиться человеками ловким прикрытием радостей страсти, пробуждающих вожделение. Похвалившись собственным романом, которым «зачитываются все» её родственники и друзья, она попросила за деньги помочь ей «переписать моменты истинной близости тем лаконичным стилем, который Вам повезло найти в своей повести».
Тогда же, благодаря моим восторженным читательницам, я задумался над вопросами с подразумевающимися и тяжёлыми для души ответами: о возможности договориться с людьми, недалеко ушедших от нашей обезьяньей природы, о причинах и следствиях их видимого размножения и доминирования в обществе и о разных других, не менее грустных предметах.
За «нас», существование которых я утверждал предыдущей повестью, отвечать было особенно муторно. Либо «мы» исчезающе малы относительно большинства, либо ничтожны наши возможности поисков, либо и возможности малы, и самих нас столь мало, что окликнуть родственную к сопереживанию и человеколюбию душу сравнимо с вероятностью найти инопланетный разум во вселенной.
Жаль, если мои наблюдения и находки, которыми я так старательно опутал своих героев, останутся лишь информационным отчётом перед надмирным наблюдателем, о котором говорил Белкин, да развлечением мне на старости.
Впрочем, интересно представить, как это через сколько-то лет я открою свои книжки и буду удивляться со слезой на глазу увиденному и запечатлённому когда-то.
Ирина напомнит мне про пляжный береговой склон, «по верху которого располагались ряд железных навесов-грибочков с синими, желтыми, зелеными и красными крышами, выложенная красной плиткой пешеходная дорожка и аллея могучих обрезанных тополей», – и про обманно неспешную летнюю грозу. Её глазами я увижу тревожные облака, плотно наплывающие на пляж с потемневшего на западе небосвода, и проникнусь её размышлениями на их счёт и не только.
«Слушая разум, как она делала всегда, следовало испугаться надвигающейся грозы и поспешить домой, но беспечность расположившихся у воды немногочисленных купальщиков, и все еще пробивающееся из-за облаков солнышко уговорили Ирину искупаться. Мягкая и тёплая вода приняла её ласково и долго не отпускала. Когда она вышла на берег, на минутку выглянуло хитрое солнышко и так мило пригрело, что совсем расхотелось уходить. Ирина попросила грозу подождать и улеглась позагорать, подставив солнцу и облакам ноги с упругими икрами и белыми стареющими бёдрами, длинные руки, узкие плечи, плоский бледный живот и тонкую шею с морщинами, выдающими возраст худеньких женщин. Закрыв глаза, она плыла по волнам безмятежности, радуясь игре радужных зайчиков, возвещающей о проглядывавшем солнце, и грустя, когда они пропадали. Когда она совсем загрустила, глаза открылись, и перед ними оказалось затянутое тучами небо. Ирина села, огляделась вокруг. На опустевшем берегу осталась загорелая дама с двумя внучками, из которых старшая, лет десяти, недовольно кривила губы, и две девчонки в белых трусах и темных футболках на голое тело, азартно толкающиеся в воде у берега. Потянул, и всё свежее, ветерок. Переодевшись, Ирина заняла один из грибков. Под соседним молодящаяся бабушка переодевала младшую внучку. Старшая стояла рядом, надувшись. Подростки внизу продолжали баловаться. Одинакового роста, коротко стриженые. Одна плотная, с оформившейся грудью, другая – худая и безгрудая, какой в её возрасте была Ирина. Дождь начался неожиданно и быстро перешел в косой ливень, от которого крыша грибка не спасала. По спине побежал ручеёк, и женщина забралась на лавочку с ногами, просунув голову между поперечинами из металлических уголков, скрепляющих основание крыши. На своеобразном „чердаке“ была паутина в углах и ничего интересного. Ирина выбралась на волю, где гроза разворачивалась во всем великолепии. В черном небе сверкали молнии, реку избивали сильные дождевые струи, ветер делился на несколько меняющихся направлений и гонял дырявую поверхность воды, как хотел, разукрашивая её светлыми и темными кружевами, разбегающимися от берега до берега и во все стороны. Загорелая бабушка переодевалась, стоя босыми ногами на мокром песке. Внучки кутались в покрывало и полотенце. Губастая позабыла капризы, во все глаза глядела на грозу. Напрыгавшиеся под дождём пацанки прибежали под свободный грибок, заскочили грязными ногами на лавку, одели шорты и юбку на мокрые трусы, сжались и дрожали. Ирина не могла на них смотреть, думая, что скоро её зубы застучат от холода не слабее девчоночьих. Когда на горизонте появилась спасительная синева, скрючившиеся под зонтиками люди мысленно принялись подгонять чёрные тучи, которые, казалось, не слушались ветра и уходили невозможно медленно, да ещё вдруг меняли направление и чуть не возвращались обратно. Как их ни уговаривали, верных десять минут ещё тучи ходили над головой, дождь заряжал с новой силой, далёкое прояснение оставалась далёким. Гроза заканчивалась неспешно, как начиналась. И также неожиданно закончилась. Как только последние большие дождевые капли разбились о землю, полнеба сразу стало синим, жаркое солнце принялось согревать всё вокруг, и через пару минут стало тепло, хоть снова плыви. Мокрые девчонки так и сделали, погнав друг друга в воду и визжа от избытка чувств. Река покрылась плавными гребешками, набегающими стройными рядами на песок. Солнечные блики от волн сложились в большое мерцающее светом пятно, вытянувшееся от середины реки почти до играющих девчонок у берега. Такое бликующее пятно Ирина видела в детстве и всегда пыталась забежать по нему в воду как можно дальше, разгоняясь на берегу изо всех сил…»
Ириному дружку тоже будет, что мне напомнить: о наших с женой поездках по лесам, речкам и родникам, за ягодами-грибами и просто так, отдохнуть от города.
Третьяков увезёт меня вместе с Ириной жарким летом из города, чтобы поплавать в лесном карьере и показать любимые роднички.
На спокойном шоссе с плавными поворотами мы будем смотреть на ленту асфальта перед собой, на тёмные еловые леса и березовые заросли по обочинам, слушать ровный шум двигателя и шуршание шин. Шоссе выведет нас на поле и к богатой деревне с коттеджами вдоль узкой извилистой реки. Проехав мост, мы поднимемся на сосновый пригорок и свернём на грунтовую аллею, пересекающую поля. Затем дорога заведёт в перелесок, пересечёт ручей и поднимется по косогору на широкое поле, за которым откроется расположенная у запруженного ручья деревня в одну улицу, только несколько домов в которой кричаще кичатся размерами и этажами. А впереди, за березовым подлеском, позовёт к себе светлый сосновый лес с покачивающимися на ветру красно-жёлтыми стволами деревьев.
Дорога в лесу пойдет длинными слегка укачивающими волнами. Дима расскажет нам, куда ведут отвороты налево и направо, про проданные частникам пионерские лагеря, про сколоченные из досок городки играющих в историю реконструкторов, про забор вокруг одинокого коттеджа на берегу лесной реки, про грибы и ягоды, которые здесь собирают. Мы будем ехать и ехать по этому лесу и этим волнам, несущим безмятежный покой и радость жизни, и согласно кивнём на Димин вопрос: «Правда ведь, лес лечит?»
Мы проедем отворот на родник, отворот к речным лугам со сладкой клубникой-белобочкой, отворот к деревне, отворот на древнее лесное кладбище, выедем на гравийную дорогу, с неё на асфальт, переедем речку по мосту и станем возвращаться другим берегом и просёлком, с одной стороны которого будет лес, а с другой, внизу, речка. Обратный путь более прямой, короткий и менее живописный. Все отвороты будут к реке, к машинам на берегу и вьющимся кое-где дымкам из мангалов. Дима, перекупавшийся во всех близлежащих речках и озерах, объехавший на велосипеде все пригородные рощи, а на машине забиравшийся в такие дебри, что даже со своей осторожной ездой на отечественном внедорожнике два раза ходил искать трактор, – скажет, что речка, вдоль которой мы едем, красива лесами и лугами, а купаться в ней летом скучно – воды по колено.
Проехав уже знакомую деревню с коттеджами, мы свернём к недалекой сосновой роще, за которой окажется песчаный карьер размером не больше двухсот метров, с двумя заводями, заросшими камышом, и высоким обрывистым берегом со стороны рощи. Обогнув высокий берег с редкими соснами, между которыми будут тесниться машины и виться дымки, доносящие запах сгоревшего мяса, мы проедем к противоположным нижнему берегу, заросшему кустами. За кустами будет большой песочный пляж, на котором всегда найдётся никем не занятое место.
На отмелях на середине небольшого и неглубокого озера две девчонки будут бесстыже целоваться, обняв руками и ногами похожих друг на друга бритых мужиков, а у пляжа шумная компания разгорячённых пивом великовозрастных детей – драться понарошку за надувной матрас. Ирина поплавает у берега в сторонке, выглядывая, как солнце присаживается на макушки сосен, а высокий берег отбрасывает тень на воду, в которой сначала потеряется и из которой выплывет вместе с утками её кавалер.
На большом покрывале, разложенном у самой воды, мы увидим двух женщин, маленькую мохнатую собачку и больного на голову мальчика лет восемнадцати с вывернутой правой рукой. Раз в минуту он будет громко называть себя резким лающим голосом: «Паша видит!», «Паше жарко!», «Паша купаться!» – и протягивать маме маску с трубкой. Ирина ровесница, с хорошей фигурой, приятным лицом и мягким взглядом, она будет ласково поглаживать сына, тихо уговаривая его, почти напевая, и смотреть в одну далёкую точку за озеро. Молча сидящая на покрывале молодка отвернётся от них, показав нам пустые глаза и вывернутую, как у мальчика, правую руку. Вслед за ней и собачка, терпеливо лежащая на покрывале с вытянутыми передними лапками, повернёт в нашу сторону мордашку с умными преданными глазками, словно просящими ничему не удивляться и принимать всё таким, как оно есть.
На следующий день мы поедем на источники.
Первый из них, самый простой и близкий, – в овраге, в сосновом лесу, который мы проезжали накануне. Вода вытекает из-под корней многовековых сосен, держащих края ямы. Тонкие ручейки бегут с разных сторон по её дну, собираясь у небольшой каменной запруды, из которой по желобу водичка выливается водопадом на ровную площадку, устроенную для питья и набора воды в посуду, и утекает вниз по заросшей травой и крапивой земле в сторону речки. Вода хороша на вкус, ломит зубы. Овраг метров двадцати шириной, глубиной в три-четыре человеческих роста. На дно ведёт тропинка со ступеньками, образованными корнями деревьев. Из обязательных святынь здесь крест с крышей домиком, вкопанный между двух ручейков в тени самой древней сосны. Сосны-хранительницы снизу, из оврага, кажутся сказочными великанами, достающими до неба. Заросшая травой темная часть оврага с крестом тоже как из сказки. Склоны оврага, ручейки, солнечные лучики, пробивающиеся сквозь кроны деревьев, трава, тропинка, поднимающаяся в сухой теплый лес, – завораживающая панорама словно замедляет время. Полная идиллия сопричастия и проникновения в еле слышное гулкое волнение леса, – если бы не настырные комары над водой.
Ориентир для поворота к второму источнику – деревня с трёхглавой белой церковью и пристроенной колокольней, синяя глава которой из луковицы в нижней части переходит в устремленную в небо пирамиду в верхней. Наезженный проселок ведёт мимо деревни в тёмный еловый лес. В лесу утоптанная многими ногами влажная дорожка, вдоль которой как часовые стоят высоченные необхватные ели. Перед спуском к источнику, на широкой полянке, закрытой деревьями от солнечного света, стоят резные беседки с лавками и дубовым столом. На орешнике и берёзе за ними сотни разноцветных тряпочек, привязанных суеверными людьми, а чуть дальше капитальная деревянная лестница с удобными перилами и широкими ступеньками ведёт вниз, к бревенчатому домику с купальней. Над входом в домик висит иконка, внутри, над чашей с водой – ещё одна. На полочке под иконкой потухшая свечка и несколько кривых огарков.
От второго источника до третьего полчаса езды через райцентр, железнодорожный переезд, красивый мост через красивую узкую Волгу с непривычно высокими зелёными берегами и белыми валунами у воды и в воде. Путь с многими поворотами, надёжно сбивающими ориентацию по сторонам света. Обжитой, с несколькими постройками источник располагается не в лесу, а в речной низине между полей. Вокруг спускающегося к речке луга с подстриженной травой и разбитыми цветочными клумбами, между купальнями, часовнями, молельным домиком, мостиком через речку и полянкой для пикника с мангалами и крытыми верандами проложены дорожки и деревянные мостки над болотистыми местами. По дорожкам и мосткам парами и группами ходят люди. Сверху в луг уткнулись десяток легковушек и два заказных автобуса. Перед часовней две предприимчивые женщины в белых платках собирают пожертвования на строительство храма и заодно торгуют пятилитровыми пластиковыми бутылками – пустыми и наполненными освящённой водой из родника, все по одной цене и дороже, чем в магазине. Одинокая бедная берёзка на задах часовни как разукрашенная ёлка – в ленточках и тряпочках, шевелящихся на ветру. Купальни для мужчин и женщин отдельно. От сараев их отличают небольшие окошки по обе стороны от двойной двери, открывающейся половинками налево и направо. За купальнями мостки к роднику в сторону большой часовни и, далее, к роднику у реки, который скрыт в домике с тремя оконными проёмами без стекол. Через мостик, за заболоченной и закрытой кустами лозняка шустрой речушкой, возле малой почерневшей часовни, самый дальний родничок. Две худосочные берёзки перед мостиком и за ним повязаны разноцветными тряпочками не с ног до головы, а только там, где доставала рука.
Накатавшись по родникам, мы вернёмся готовить шашлыки в близкий к городу светлый сосновый лес. Повернув от одиноко затаившегося в лесу коттеджа, мы выедем на высокий речной берег с песчаным обрывом. На берегу сухо, редко растут корабельные сосны, рассмотреть макушки которых можно, только задрав голову. Сосны покачиваются от верхового ветра, и это качание чувствуется спиной, если встать на краю обрыва. Там замирает дух от высоты, и нужно удерживать себя от желания побежать-покатиться по отвесному песчаному склону, врезающемуся в реку. На сухих полянках с бодрым вереском и грустными черничными и брусничными кустиками, ягоды на которых горят от жары, и ниже по течению, в скрытой высоким берегом от ветра зелёной низине, – места для палаток, вкопанные в землю бревенчатые столы и лавки около чёрных кострищ. Ветер и возможное соседство других шашлычников заставят нас проехать в другое, более интимное место.
Вернувшись к коттеджу, проехав ручей за ним и не доехав до оврага с родником, мы свернём в сосновое редколесье и окажемся на редко посещаемой поляне на высоком берегу. Там мы устроим костёр, а когда огонь развалит выстроенный в мангале домик, языки пламени перестанут взлетать вверх, и надо будет дать время на обугливание поленьев, прогуляемся по тропе, идущей над старицей. За ней, за заросшим крапивой и кривыми низкорослыми деревьями берегом будет призывно шуметь невидная речка. Мы спустимся к старице, перейдём её по бобровой плотине, осторожно, чтобы не обжечься, минуем заросли крапивы, пройдём лозняк, тальник и выйдем к ивам, берёзам, осинкам, одинокой яблоне, усыпанной зелёными плодами, и намытому быстрой речушкой узкой песчаной косе. С нашего низкого берега, укрытого кустами и деревьями, высокий противоположный, с красным сосновым лесом на утёсе и шикарным песочным обрывом, – будет как на ладони. Река тут делает резкий поворот, и если решить, что в кустах напротив нет подглядывающих глаз, случайно оказавшейся под обрывом беззаботной парочке легко представить себя здесь Адамом и Евой в раю. В один из жарких майских деньков я там видел таких счастливчиков. Молодая женщина, шумно поплескавшись в холодной воде, неспешно выходила на берег к своему мужчине, который терпеливо ждал её с полотенцем. Голая женщина, её кавалер в семейных трусах, белые тела с капельками воды в солнечном свете, смех и голоса, радость жизни, видная на расстоянии любовь одних на целом свете людей, – они несли в наш мир настолько сильную и интимную красоту, что понимать его созданным не для жизни в радости и любви было невозможно».