Читать книгу Литература (Русская литература XIX века). 10 класс. Часть 1 - Каллум Хопкинс, Коллектив авторов, Сборник рецептов - Страница 10

Романтизм. Истоки русской поэзии
Русские писатели конца XVIII века и предромантическая эпоха

Оглавление

Итак, завершился XVIII век. Столетие великих надежд на всесилие человеческого разума и страшных разочарований в нем, робкой веры в чувствительность и разуверений в ней, век революций и контрреволюций. Какой будет новая эпоха? Что принесет с собою? Об этом задумывались лучшие русские писатели последней четверти XVIII века, с творчеством которых вы уже познакомились в предыдущих классах.

Оду «Осьмнадцатое столетие» написал Александр Николаевич Радищев (17491802), возвращенный Павлом I из сибирской ссылки в столицу (1797) и впоследствии (1801) приглашенный молодым либеральным императором Александром I к сотрудничеству:

Нет, ты не будешь забвенно, столетье безумно и мудро,

Будешь проклято вовек, ввек удивлением всех…

…Ах, омоченно в крови, ты ниспадаешь во гроб…


И хотя финал стихотворения, как и полагается в философской оде, был торжественно-оптимистическим, тем не менее его основной тон был трагичным до безысходности. Радищев словно предчувствовал, что не сумеет вписаться в новый поворот истории, что жизнь его скоро оборвется, и не мог скрыть от читателя свой страх перед будущим.

А Гаврила Романович Державин (17431816), один из самых крупных русских поэтов XVIII столетия, в 1801 году сочинил стихотворение «Снигирь» памяти великого полководца Суворова, который последние годы жизни провел в опале, не угодив Павлу I:

Что ты заводишь песню военну,

Флейте подобно, милый снигирь?

С кем мы пойдем войной на Гиену?

Кто теперь вождь наш? Кто богатырь?

Сильный где, храбрый, быстрый Суворов?

Северны громы в гробе лежат.


Суровая, воинственная, торжественная звукопись отличает эти стихи: «ч», «п», «m», «cm», «гд», «хр», «гр», «грб» – сочетания взрывающихся звуков создают атмосферу тревожную и величественную одновременно. Ритм – колеблющийся, как сомкнутый военный строй на параде. Очень сложная рифмовка: два последних стиха одной шестистрочной строфы рифмуются с двумя последними стихами другой строфы. Между ними – зияние, провал, пропасть, вроде тех пропастей в Швейцарских Альпах, которые умел преодолевать лишь военный гений Суворова. И за всем этим – горькая интонация прощания. Прощания не только с Суворовым, но и со всей грандиозной эпохой, которую тот для Державина олицетворяет и которой поэт всецело принадлежит:

Кто перед ратью будет, пылая,

Ездить на кляче, есть сухари;

В стуже и зное меч закаляя,

Спать на соломе, бдеть до зари;

Тысячи воинств, стен и затворов,

С горстью россиян все побеждать?..

…………………………………….

Нет теперь мужа в свете столь славна:

Полно петь песню военну, снигирь!

Бранна музыка днесь не забавна,

Слышен отвсюду томный вой лир;

Львиного сердца, крыльев орлиных

Нет уже с нами! – что воевать?


«Нет теперь в свете мужа столь славна…» Неуместна «бранна музыка», лиры новых поэтов издают «томный вой», державинская муза «днесь» (то есть сегодня) «не забавна». Державин, подобно Радищеву, предвидит, что вместе с новым столетием наступает новое время культуры. И сознает, что им, писателям предшествующего поколения, людям совсем не старым (а подчас и вовсе молодым – Карамзину в 1801-м было всего 35 лет), трудно будет найти отклик у читателя.

Другое дело, что в отличие от Радищева он не отчаялся, не потерял веру в себя и в конце концов нашел выход. Обладая невероятно широким творческим диапазоном, Державин в начале XIX века перешел от мощных, громокипящих одических стихотворений к анакреонтической лирике, к сочным, жизнелюбивым описаниям своего имения «Званка». Так, в стихотворении «Евгению. Жизнь Званская» он пишет:

Бьет полдня час, рабы служить к столу бегут;

Идет за трапезу гостей хозяйка с хором.

Я озреваю стол – и вижу разных блюд

    Цветник, поставленный узором.


Багряна ветчина, зелены щи с желтком,

Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны,

Что смоль, янтарь – икра, и с голубым пером

    Там щука пестрая – прекрасны!


Прекрасны потому, что взор манят мой, вкус;

Но не обилием иль чуждых стран приправой,

А что опрятно все и представляет Русь:

    Припас домашний, свежий, здравой.


В своих ранних стихотворениях Державин представал в образе поэта-вельможи, умеющего «истину царям с улыбкой говорить», в образе Гражданина, в образе философствующего мудреца.

В философской оде «На смерть князя Мещерского» (1779) голос его напряженно звенит: «Глагол времен! металла звон! / Твой страшный глас меня смущает». Поэт стремится постичь тайну человеческого существования – тайну смерти:

Где стол был яств, там гроб стоит;

Где пиршеств раздавались лики,

Надгробные там воют клики,

И бледна смерть на всех глядит.


В стихотворении «Властителям и судиям» (1780 <?>), перелагая 81-й библейский псалом (авторство которого приписывается царю Давиду), Державин горько (и при этом – громогласно) обращается к царям с обличительным словом:

Цари! Я мнил, вы боги властны,

Никто над вами не судья,

Но вы, как я подобно, страстны,

И так же смертны, как и я.


А в оде «Бог» он и вовсе выводит итоговую поэтическую формулу места человека в мироздании; сотворенный Богом, он Богом и поставлен в самый центр Вселенной:

Я связь миров, повсюду сущих,

Я крайня степень вещества;

Я средоточие живущих,

Черта начальна Божества;

Я телом в прахе истлеваю,

Умом громам повелеваю,

Я царь – я раб – я червь – я бог!


За этот дар поэт слезно благодарит Бога; но даже благодарность его исполнена мощи, силы, энергии.

И вот отныне Державин принимает новый образ – государственного мужа, пребывающего не у дел, но не утратившего своего величия и воли…

Более молодой Карамзин, который после «Бедной Лизы» опубликовал еще несколько повестей и отдал дань веяниям предромантизма («Остров Борнгольм», «Сиерра-Морена»), предпочел вообще покинуть пределы «изящной словесности». (Так тогда называли художественную литературу.) И это несмотря на то, что новое литературное поколение, поколение ранних русских романтиков (см. следующий раздел), считало Карамзина своим лидером и следовало по дороге, которую в русской словесности проложил именно он, Карамзин. В 1803 году автор «Бедной Лизы» приступил к работе над грандиозным научно-литературным трудом «История государства Российского», призванным дать полную картину русской национальной истории от зарождения славянских племен до XVIII века. Работа эта займет 23 года творческой жизни и будет прервана лишь смертью Карамзина в 1826 году.

В чем сходство, в чем принципиальное различие литературной и жизненной позиций Державина и Карамзина перед лицом новой эпохи? Как они ответили на вызов времени?

Что же касается замечательного русского драматурга и прозаика конца XVIII века Ивана Андреевича Крылова (1769 или 1768–1844), то он в начале XIX века полностью поменял основной жанр своего творчества. Читатели знали его как автора остроумных комедий, язвительных и глубоких философско-сатирических повестей. Но с 1807 года он полностью сосредоточивается на одном-единственном жанре – басне. Мы привыкли воспринимать Крылова именно в образе баснописца, седовласого, мудрого, насмешливого; нам трудно теперь понять, насколько важным, насколько принципиальным и насколько сложным был для него этот переход, с какими мировоззренческими проблемами был связан.

Поколение Крылова с самого детства обречено было переживать одно социальное разочарование за другим. Сначала оно стало свидетелем пугачевского восстания, которое буквально потрясло основание Российской империи, напомнило дворянству, сколь обманчиво и ненадежно его привилегированное положение в огромной крестьянской стране. Юный Крылов своими глазами видел кровавые следствия пугачевского бунта (в подавлении его, кстати, принимал участие Державин). Перебравшись в Петербург (1782), Крылов вошел в круг молодых литераторов, драматургов, поверил в идеалы позднего Просвещения. Он надеялся, что благодаря им человечество обретет выход из страшных противоречий современного жизнеустройства. Сатира, комедиография призваны были помочь в утверждении этих идеалов. Но как? Выжигая общественные пороки огнем насмешки, обличения, иронии и готовя души зрителей, читателей, слушателей к принятию новых истин. Однако грянула Французская революция. Она поначалу воодушевила неродовитых и небогатых дворян вроде Крылова, подарила им надежду на относительно мирное переустройство общества. (Первая фаза революции не была столь жестокой, как ее финал.) Но и эта надежда была вскоре отнята – революция обернулась террором не менее кровавым, чем террор пугачевского бунта.

На рубеже веков, около 1800 года, Крылов, покинувший столицу, сочинил стихотворную комедию «Подщипа» («Трумф»), где зло и весело посмеялся над всеми героями. И над царем Вакулой, который олицетворяет «патриархальную» традицию российской власти. И над тупым пруссаком Трумфом, символизирующим фрунтоманию Павла I и ориентацию на прусские порядки. И над жеманной Подщипой, напичканной новейшими представлениями о любви. И над ее женихом Слюняем, пародийно повторяющим «модные» сентиментальные обороты… То есть Крылов обличил все существующие типы социального поведения. Но при этом наотрез отказался от незыблемого правила просветительской комедии: обличая – просвещай. В «Подщипе» нет и намека на общественный идеал, которого придерживается автор и ради которого, во имя которого бросается в бой против частных недостатков. Сквозь блистательно-остроумные шутки в комедии то и дело прорывается вздох автора, разочаровавшегося во всем.

Пережив этот страшный идейный кризис, Крылов в начале царствования Александра I возвратился и в Петербург, и в литературу. Он заново открыл для себя один из древнейших литературных жанров, басню – краткое сюжетное стихотворение с иносказательным (и, как правило, поучительным) смыслом. В баснях обличались «вечные» человеческие пороки: жадность, глупость, сребролюбие, горделивость. Но обличались не так, как это было принято в сатире, не прямо, а косвенно, «обходным путем». Вы знаете об этом, поскольку с крыловскими баснями уже знакомы. Но, как это было с «Бедной Лизой» Карамзина, повторение позволит нам открыть в хорошо знакомом нечто неизведанное, непривычное.

Вот самая известная из крыловских басен – «Ворона и Лисица», открывающая басенный свод. Вы ее уже изучали, но сейчас мы впервые обратим внимание на противоречие, заключенное в самом ее построении. Все дело в том, что «мораль» помещена здесь не в конце, а в начале. Вывод, сформулированный в ней до основного рассказа, словно бы заранее лишает басню «воспитательного» значения:

Уж сколько раз твердили миру,

Что лесть гнусна, вредна; но только все не впрок,

И в сердце льстец всегда отыщет уголок.


Первая строка звучит как тяжелый вздох старого учителя, смертельно уставшего от бесполезности излюбленного занятия: «…сколько раз твердили миру». Во второй строке горечь усиливается: «все не впрок». А третья содержит предельное обобщение, которое распространяется не только на прошлое и настоящее, но и на будущее: «…льстец всегда отыщет уголок». Для чего после такого безутешного вывода приступать к «основному» рассказу:

Вороне где-то Бог послал кусочек сыру;

          На ель Ворона взгромоздясь,

Позавтракать было совсем уж собралась,

          Да позадумалась, а сыр во рту держала.

          На ту беду Лиса близехонько бежала;

          Вдруг сырный дух Лису остановил:

Лисица видит сыр, – Лисицу сыр пленил.


Ведь заранее известно, что «вороны» останутся «воронами», «лисицы» – «лисицами»; Бог будет посылать сыр одним, а доставаться он будет другим, ничего не поделаешь… Басня из нравоучительного эпизода превращается в сюжетную иллюстрацию к философской сентенции о неисправимости человеческих нравов; «основной» текст и «дополнительный» меняются местами.

Какой же выход из создавшейся ситуации видит Крылов-баснописец? На этот вопрос он отвечает во второй басне своего свода, «Дуб и Трость»:

С Тростинкой Дуб однажды в речь вошел.

«Поистине, роптать ты вправе на природу, —

Сказал он, – воробей, и тот тебе тяжел.

Чуть легкий ветерок подернет рябью воду,

          Ты зашатаешься, начнешь слабеть

          И так нагнешься сиротливо,

          Что жалко на тебя смотреть.

Меж тем, как, наравне с Кавказом, горделиво,

Не только солнца я препятствую лучам,

Но, посмеваяся и вихрям и грозам,

          Стою и тверд и прям,

Как будто б огражден ненарушимым миром»…


Спор между Тростинкой и Дубом кончается, естественно, в пользу Тростинки. Если мир, окружающий нас, неисправим, если в нем царят вечные беспорядки, то героическое противостояние естественному ходу вещей не только бесполезно, но и вредно. Оно лишь свидетельствует о гордыне, о неразумии, чреватом поражением. Тростинка гнется, потому и не ломается; она как бы огибает порывы всемирного зла, стелется по ветру, а как только буря утихнет – занимает прежнее, на самом деле независимое положение… И потому (об этом третья басня первой книги) лучше смириться с незначительными недостатками людей, лишь бы не проявились худшие человеческие черты:

Сосед соседа звал откушать;

    Но умысел другой тут был:

    Хозяин музыку любил

И заманил к себе соседа певчих слушать.

Запели молодцы: кто в лес, кто по дрова…

    «…Они немножечко дерут;

Зато уж в рот хмельного не берут,

    И все с прекрасным поведеньем».


    А я скажу: по мне уж лучше пей,

    Да дело разумей.


И недаром любимым историческим деятелем Крылова был Михаил Илларионович Кутузов – с его мнимой «уступчивостью», гибкостью, умением обойти препятствие, а затем ударить с тыла. Басни, написанные во время Отечественной войны 1812 года, вообще стоят в крыловском собрании несколько особняком. Они не столь скептичны, не столь печальны, как остальные; в них есть место если не надежде на будущее, то восхищению настоящим. (Потому-то четвертая басня первой книги посвящена Кутузову, «заманившему» Наполеона в глубь России.)

Однако большинство басен все-таки лишено этого «оптимистического» начала. Жизненная философия Крылова была принципиально иной: главное для него – не навредить. Поскольку же навредить можно лишь совершая активные действия, лучше «заморозить» историческое время, остановить любые социальные процессы, отказаться от перемен: будущее вполне может оказаться хуже неприглядного настоящего. Потому на шестое место в первой книге Крылов поставил басню «Лягушка и Вол»:

Лягушка, на лугу увидевши Вола,

Затеяла сама в дородстве с ним сравняться:

          Она завистлива была.

…И кончила моя затейница на том,

              Что, не сравнявшися с Волом,

          С натуги лопнула и – околела.


Вывод из этого печального эпизода столь же насмешлив, сколь и невесел:

          Пример такой на свете не один:

И диво ли, когда жить хочет мещанин,

          Как именитый гражданин,

А сошка мелкая – как знатный дворянин.


Лучше оставить все как есть; каждый сверчок знай свой шесток… Так в первых шести баснях первой книги намечаются все основные смысловые ориентиры басенного свода, состоящего из девяти книг (Крылов работал над ним до последних дней своей жизни).

А в итоге сложился грандиозный цикл, который приобрел в русской культуре совершенно особый, ни с чем другим просто не сопоставимый статус. Единственно точное определение его дал русский критик XIX века Виссарион Григорьевич Белинский: «Это повесть, комедия, юмористический очерк, злая сатира – словом, что хотите, только не просто басня».

В чем заключалась причина кризиса, который предшествовал приходу Крылова к жанру басни?

Литература (Русская литература XIX века). 10 класс. Часть 1

Подняться наверх