Читать книгу Дневные поездки, ночные вылазки. I. Нулевой километр. II. Нерукотворные лестницы - - Страница 10
I. Нулевой километр
9. Три ветра Солонки
ОглавлениеПо-простому регион звали Солонкой, по-столичному – Соляным Полукружием.
«Соляным полу-кружевом», – так слышалось Илу при долгом ветре, когда трава на склонах оврага стелилась под кристаллической взвесью, когда летние окна покрывались матовым орнаментом леса, когда расступался почвенный слой и на тропинках хрустела известь, которая не была известью, слюда, которая не была слюдой, льдистая корочка, которая не была снегом и настом.
«Уникальные природные условия», – повторял с чужих слов директор.
«Противоестественные», – кашлял в кулак заведующий столовой: он не понимал, почему на территории интерната росло что-то кроме галофитов, и боялся, что в один судный день аномальное везение кончится.
С точки зрения Ила с тем же успехом имело смысл опасаться превращения жёлтого карлика в красного гиганта: аномальное везение было налицо, но дату судного дня не назначали и даже предварительных слушаний не проводили. Как гласила одна из присказок Карла-Густава: «Зарекаться от круглого сосуда из пластичного переходного металла бледно-розового цвета, конечно, не стоит, но постоянно вверх смотреть – не летит ли, родимый – шея затечёт и, что гораздо хуже, деформируется».
Подопечные принимали среду обитания как данность. При разнообразнейших секретах и скелетах, бзиках и фишках, холёных травмах и любимых расстройствах «юная поросль» вообще демонстрировала удивительную способность не дёргаться по мелочам. Дёргались исключительно с размахом – на пустяки ресурса не оставалось.
К осени созревали каштаны; из диких яблок получалось вино: «приличное белое с минеральными нотами», согласно рецензии Муза.
В крытом саду культивировали персики, апельсины и, опять же, яблоки, но уже для еды, а не для брожения. О них директор говорил своими словами, без цитат и заимствований: «не водянистые, не маринованные – нормальные».
Причин оспаривать эту характеристику и подвергать порицанию интернатские фрукты не было, несмотря на присущий всем плодам минеральный привкус «приличного белого», а может, именно благодаря ему.
Виноградные лозы не приживались.
За пчёл отвечала Маб. Статус её был неопределим и в то же время предельно ясен. Маб не работала на интернат, потому что не получала жалованья, Маб не жила в спальном корпусе и не посещала занятий как другие ученики, Маб никогда не выпускалась из интерната, потому что обитала на территории, а не смутно маячила за горизонтом. Маб командовала пчёлами и называла это «просвещённой монархией». В её хозяйство никто не вмешивался, то есть не совался.
Ил полагал, что Маб – подопечная, причём из давних. Просматривался взаимовыгодный пакт, симбиоз: к Маб не приставали с ерундой, пчелиная диаспора бесперебойно опыляла и медоносила. Впрочем, Ил давно пришёл к выводу, что подопечные в интернате – все. Включая рафинированных преподавателей и безобидного директора.
Однажды он очнулся посреди урока биологии: Карл-Густав рассказывал, что пчёлы тоже спят.
– Пчёлы – тоже люди, – хихикнул за спиной мальчик, чьё имя с поразительным упорством ускользало от Ила.
– Зачем вообще дрыхнуть? – рассуждал Карл-Густав. – Отдых для туловища, превращение еле усвоенной информации в постоянное знание – эти пункты ежу понятны. С добрым утром, Ил, присоединяйся, у нас сегодня довольно весело. Так вот, есть бонус для тех, кто не сачкует: сновидения.
– Это не бонус, – буркнуло за спиной.
– Ингаляцию от кошмаров? – живо предложил Карл-Густав. – Ага, не вдохновляет… Вернёмся к мохнатым и полосатым. Фаза быстрого сна им несвойственна, зато с глубоким порядок. Кто скажет, что сновидений в медленной фазе не бывает, тому пропишем ингаляцию: не от кошмаров, а от дремоты мозга на моих лекциях. Ergo: не все пчёлы – люди, не все люди – пчёлы, но привилегия видеть сны положена и тем, и другим.
Ил подумал о Маб и вряд ли был в одиночестве.
Мясо, муку, сливочное масло и молоко закупали через посредников в городах: на первый пункт не всегда хватало бюджета, то есть как минимум половину года жили вегетарианцами.
Воспитатель Лори разводил перепёлок в отдельном флигеле. Формально ради яиц, по факту из любви к семейству фазановых. Умные люди неоднократно указывали на то, что куриные яйца будут покрупней калибром. Лори обещал завести страусов, как только изловит хотя бы пару, потом переключался на особенности корма своих протеже – изюминками служили семена пикульника и цикуты – а в финале неизменно посылал аудиторию к Андерсену за историческими байками о случаях отравления мясом перепелов (с неизменно летальным исходом).
Андерсен полагал, что больше всего на свете Лори боится разводить птиц, которых не преминут сожрать в голодный год, и с чистой совестью уверял любопытствующих: самая мелкая и неказистая из перепёлок Лори несомненно станет последней трапезой в их жизни. Правда, он никогда прямо не утверждал, что причиной скоропостижной смерти послужит накопленный в птичьем мясе токсин.
Юго-западный ветер, лакирующий рощи, стены и колокольню, являлся не по заявкам публики, но к лику стихийных бедствий не причислялся. Его крупитчатые вихри снижали видимость до невидимости ландшафта и вызывали першение в горле, однако обходилось без аллергий и истерик.
Соляную пургу пережидали на кураже. В корпусах при её разгуле пахло ракушками, водорослями и почему-то фруктовой мякотью: не поддающейся идентификации, но дразняще знакомой – навскидку жёлтой и терракотовой.
После шквала древесные кроны звенели. Часть листьев опадала под весом наведённого глянца, но основной массив стряхивал соль за несколько суток, стеклянный звон переходил в оркестрованный шёпот, всё шло своим чередом.
На интернатском жаргоне дыхание с юго-запада называлось пушистым взмахом: подразумевался монструозных размеров кот, выходящий из недр океана с рыбой-луной в зубах. Рыба-луна привыкла к подобным играм – кот выносил её на пологий пляж, разжимал зубчатую пасть и гонял добычу по глянцевому песку, а потом закидывал в темнеющее поднебесье, задирал голову и басом мяукал. Рыба-луна прилипала к стеклянному куполу и медленно, по дуге, скатывалась обратно в лиловые воды большого аквариума. В ожидании манкого плеска кот сушил шерсть: с хвоста разносилась добрая соль, потому что весь исполинский felis catus был очень даже ничего.
Не каждая тварь, имеющая подвижный хвост, заслуживала мифа и устойчивой формы. Прямолинейно южные ветры плевались совсем другими солями: их мелкая пыль не претворялась в туманности и не липла к поверхностям, только воздух мерцал и царапал ноздри. От россыпей с чьего-то дурного хвоста неистово слезились глаза, выворачивались лёгкие, трескались веки и губы, шелушились лопатки, портились волосы. Кто-то из подопечных впадал в летаргию, другие маялись бессонницей. К концу первого дня неравномерный румянец сменялся неинтересной бледностью.
Карл-Густав мешал антигистаминные с седативным и обезболивающим – по индивидуальным рецептам, выверяя пропорции на весах, «собственноручно доведённых до лютого крохоборства». Без его капель на четвёртые сутки начинались припадки, потасовки без повода, суицидальные поползновения, жертвоприношения, самоистязания, превращения в электрических скатов, сгустки неньютоновской жидкости и предметы обихода, истечения волей через нос и кровью через поры, возрастные скачки с амплитудой не в пять, а в тридцать лет, обострения болезней, перенесённых в забытых снах, и прочие энергозатратные перфомансы.
Муз тосковал: читал верлибры, жаждал проникновенных бесед, переедал, открывал драгоценную бутылку, вдыхал пары, тщательно её закупоривал и шёл к преподавателю естественных наук за «бальзамом для угнетённого духа». Лирических разговоров Карл-Густав предоставить не мог: во-первых, потому что зашивался, во-вторых, по природе своей, а вот накапать Музу противоядия – мог. Учитель словесности вырубался на двадцать четыре часа, а просыпался уже с восстановленным центром сытости и духом, «угнетённым в пределах нормы».
Директор становился несколько апатичен, в остальном не демонстрировал признаков жестокой зависимости от примесей в воздухе, но заготовленное Карлом-Густавом лекарство принимал – для профилактики.
Андерсен казался сосредоточенным до отрешённости. Сам вспомогательными препаратами не соблазнялся, но Ила поил горькими травяными чаями, так как в незапамятные времена выяснилось, что алхимический арсенал Карла-Густава способен мальчика «разве что усыпить». («Как-то нехорошо прозвучало», – не удержался от ремарки к собственному заключению ветеринар-не-любитель).
Усыплять пробовали, Илу не понравилось: передоз дурной соли переключал мозг в режим, при котором мир убедительно прикидывался нагромождением изношенной материи – рухлядью. Ил боялся проснуться не собой, а размазнёй на костных палочках, поэтому «под южным хвостом» предпочитал бодрствовать.
Пчелиное королевство не жужжало, пока не менялся ветер, но Андерсен утром и вечером относил к Маб сахарную воду.
Лори запирался во флигеле с перепёлками, Нелли входила в активную фазу: то есть ничего не могла делать – «не справлялась с нервозностью» – но выцветшую подшивку газет перечитывала с красной ручкой наготове, восстанавливала исчезнувшие буквы, обводила прежде упущенные абзацы. Обитателей интерната она окончательно переставала различать: кто бы ни рискнул к ней приблизиться, Нелли открывала огонь на поражение. Выяснялось, что подросткам дают плохое образование, а воспитание и того хуже, никто не подготовлен к самостоятельной жизни в регионе, никто не думает о будущем, а будущее непременно настанет, и вот тогда… Что тогда – было не совсем понятно, однако Нелли вся морщилась от страха, который никто не хотел разделить, глазами же сверкала враждебно и чуть не весело – с упоением. Огребал даже Андерсен: Нелли забывала, что решилась игнорировать «этого псевдоисторика, которому точно до фени».
Карл-Густав бился над рецептом для Нелли сколько люди не живут: искомая формула не удавалась, воспитательница хлестала настойки и набирала обороты. В конце концов Карл-Густав пришёл к выводу, что допустил ошибку мышления: искал средство, помогающее оставаться собой, какая бы взвесь в воздухе ни носилась – его и находил.
Сдавшись, он стал угощать Нелли валерианой и леденцами.
– Значит ли это, что от ваших лекарств я превращался в настоящего себя – в спящее месиво без смысла и воли? – спросил Ил.
– Не значит, – отмахнулся Карл-Густав. – У тебя другая химия: не будь специалиста, я бы вник, а при живом Андерсене зачем изобретать чужой велосипед?
– Может, у Нелли тоже другая химия?
– Может! – легко согласился преподаватель естественных наук. – Хотел бы я посмотреть на специалиста по этой части. Как знать, глядишь насмотрюсь: мало ли кто к нам ещё проснё… Подселится.
Сам ветеринар-не-любитель был словно железный: соль с дурного хвоста его не брала.
– Тут как с мало приятным запашком, – объяснял Карл-Густав Андерсену, не стесняясь присутствия Ила. – Не знаешь, откуда воняет – места себе не находишь. Невольно принюхиваешься: не от тебя ли? А если определился – так либо выносишь источник амбре, либо сам перемещаешься на удовлетворительную дистанцию. Либо моешься. Или лечишься. Есть, конечно, пятый вариант: наш. Несёт мертвечиной из пустынного Сайя, верней из некогда градообразующего предприятия – Сайских шахт. Избавиться от источника – руки коротки, переместиться – ограничительный эдикт не диктует. Но опыт подсказывает: повоняет три дня, неделю от силы – потом задует не оттуда. Перспектива светлого будущего – великое дело: и не к таким запашкам привыкаешь, они ж не навсегда. Только выносить мою теорию в широкие массы – затея такая же бесполезная, как выезды при любимом циклоне. Это Муз хорошо тогда придумал: «экологически обоснованные» исходы в заштатную урбанистику. Пыль-то по всему Полукружию. В городах народ попроще наших, но был я и в Жемсе, и в Хаторине в удачное время. Посмотришь любому прохожему в физиономию: очевидно – нанюхался. Представляю, как они при южном ветре обрадуются броуновскому движению нашей нервной поросли: ещё сильней обрадуются, чем обычно. Да и подопечные, напрыгавшись по возрастным планкам, вдруг возьмут и обнаружат, что не такой уж это праздник – дневные поездки. Симпатичный молодой человек Муз, не злой, а удумал, не подумав, диверсию против рода человеческого и против меня лично: я, знаете ли, на целый город капель не намешаю, но ведь попробую и сгорю на работе. Так вот, уважаемый коллега, делиться с нашей публикой моими соображениями об источнике запашка ещё сильней не стоит, чем брать на вооружение идеи Муза. Шахты – брошенные, но не заваленные, воздух, засасываемый в воронку: ветер ныряет в индустриальные недра, орёт и гудит как резанный, потом вырывается на волю, отяжелевший и буйный от переизбытка хлорида натрия… Это красиво, драматично, на грани мистики – то есть в их вкусе. Вы мне верите – они мне тоже поверят, а я сам себе верю гипотетически: сколько южную соль ни исследовал – нет в ней ничего, чего не нашлось бы в россыпях с востока и юго-запада. Только она помнит шахты, а шахты помнят: а) осуждённых, которые в них загибались за бесплатно; б) шестьдесят четыре военных конфликта, которые из-за них развязались, и про которые в учебниках пишут не каждый год, а в зависимости от настроения и состава Фогрийской Дюжины. Но вот заговорю я на шарлатанском: скажу ученикам, что соли цепляют на себя то, что под микроскопом не видно, что нас повально кроет от эха в индустриальных недрах. Да, нас – мне тоже запашок не нравится, но для меня он как звонок на урок. Правда, вместо «пошёл трындеть про устройство вселенной» мелодия выводит «пошёл облегчать маету тем, кто реагирует как здоровые люди»… Или как неподготовленные к жизни в регионе существа – тут уж смотря кого цитировать. А поросль наша что? Ну десять-пятнадцать личностей соберутся по моему примеру: примут к сведению, что Сайский порошок-запашок выводит их из себя и доблестно прекратят выводиться. Что касается Ила, который всем видом демонстрирует намерение впредь имитировать непробиваемость – вряд ли он сменит психосоматический сценарий, разве что теперь выражаться как вы его не учили будет не про погоду, а про места не столь отдалённые. Ладно, Ил, дважды прошу прощения: в третьем лице о присутствующих говорить без надобности, к тому же я тебя только что недооценил, но – к чести моей – лишь на словах. Крыть обсценной лексикой ты станешь не величины, определяющие положение Сайских шахт относительно поверхности земного эллипсоида, а всю систему координат, в которой не могла не завестись абстрактная дрянь, от которой мы тут конкретно дуреем. Так вот, сделай милость: пей отраву-на-травах, которую Андерсен невзирая на нестерпимую горечь непритязательно называет отварами, и не рассказывай никому про мои инсинуации. Вас тут около сотни впечатлительных и впечатляющих личностей. И если половина будет настойчиво думать про зловещие шахты – особенно надышавшись соли с южной метлы – там такие, с позволения сказать, демоны заведутся и примутся размножаться, что в столице запахнет гнусью, не то что по всей Солонке.
– Я придерживаюсь вашего мнения в общем, но не в деталях, – заявил Андерсен, когда Карл-Густав иссяк. – Допустим, недопогребённый под дюнами Сай – святилище немыслимого и легко повторимого ужаса. Но газ, которым под завязку заполнены шахты – лишь концентрированный воздух любого государства. У наших подопечных нет привычки к этому яду, что, по правде, продолжает меня изумлять, особенно в некоторых случаях. Казалось бы: уж кто видел и делал всякое, так это наши «подростки», но нет – от Сайского ветра их тошнит и выкручивает. Может, потому и выкручивает, что все как на подбор – господа с послужным списком, а не tabulae rasae. В главном я с вами согласен: не надо прикармливать страх перед миром людей и делать наживкой Сайские шахты. Но не потому, что наши впечатлительные 97 поселят в индустриальных недрах плотоядных демонов, которые хором надышат чуму на Фогру – хоть бы и так, мне что за дело, а потому, что хватит с них ежегодных прививок южного ветра и воинствующей Нелли, которую хорошо бы отправить в бессрочную командировку в Жемс или Капу, но она там не выживет, а запирать её в отдельном флигеле некрасиво, стыдно, не по-человечески… Как же мы запутались в терминологии. Что с тобой?
Последний вопрос предназначался Илу, с которым за два монолога случилось пять возрастных скачков, пусть и в пределах личной нормы.
– «Разве что усыпить», – процитировал он Карла-Густава, балансируя на шестнадцати, откатился к двенадцати и расшифровал: – Не думать в сторону шахт слишком настойчиво, особенно под больным ветром? Не плодить – раз уж предупредили – осязаемых страхов и прочих бесов? Как нефиг делать!
– Боишься в одиночку поселить в Сайских недрах что-нибудь монструозное? – ухмыльнулся Карл-Густав. – Не бойся! Видишь, Андерсен разрешает, особенно если дышать чумой и орать по ночам оно будет в сторону Фогры, а не в нашу. Но если серьёзно, держи себя в руках. Я знаю, ты можешь.
Потом Карл-Густав ушёл мешать капли, а Ил опять качнулся к верхней границе личной нормы и прошуршал:
– Ну и откуда у него такие заблуждения на мой счёт?
Историк усмехнулся, сказал:
– Знаешь, задерживаясь на планке 12, ты удивительным образом мудрее и проницательней.
– Зато на планке 17 ноги длинней, – фыркнул Ил.
– Незначительно, – пожал плечами Андерсен.
Илу стало обидно.
– В быту заметно, – он уткнулся в пустую кружку. – Стремянка нужна не всегда, а через раз. И шмотки лучше сидят.
– Кто же спорит, – донеслось с той стороны учительского стола. – Чуть меньше драпировки на щиколотках, чуть больше сходства мешка со свитером на плечах, чуть гуще туман в голове до следующего стойкого отката. Меж тем Карл-Густав на твой счёт не так уж заблуждается. Будешь ли ты болтать о его инсинуациях? Вслух, конечно, не будешь. Отразится ли этот разговор на бумаге? Возможно. Знает ли Карл-Густав о дневниках, фрагменты которых расползаются по всем корпусам? Знает. Считает ли он, что твои записи – не худший способ внедрить отравленный Сайем ветер в интернатский фольклор: исподволь, страшной сказкой, а не набатом? Очень на то похоже, иначе стал бы он распинаться. Можешь ли ты держать себя в руках и не дышать в сторону упомянутых шахт? Поверхностно – ещё как можешь, если захочешь, но речь-то не о поверхности. Только чего ты испугался, слушая Карла-Густава? Подземной тьмы, заблудившихся сгустков отчаяния, которые обязаны были стать злобными духами? По-моему нет. Ты дёрнулся, когда представил, каких явлений сам налепишь из гнусного воздуха – невольно, ненароком, в лучших традициях. Почему я спокоен? Ты слышишь про брошенные шахты не в первый раз – прежде ты их не связывал с южным ветром, но Сай для тебя – не иррационально жуткое место, а кусок нескольких неприглядных историй.
– Куски неприглядных историй иногда норовят превратиться…
– В больные лоскуты пространства, я помню.
– А больные лоскуты дают метастазы неприглядных историй.
Андерсен взглянул на часы, констатировал:
– Через две минуты отвар.
– Отрава-на-травах.
– Пускай, если так забавней. Пока отслеживай. На чём замешаны самые фертильные страшилки? Проникающие в поры, оставляющие под кожей кладки яиц, откуда вылупляются монстры, чтобы в назначенный час прогрызться наружу сквозь тонкие плёнки одухотворённости, разума, цивилизации? На непривычном, непонятом, неизвестном. А ты вцепился в идею, которая для тебя конкретна как костная мозоль на линии перелома, как выпуклый шов на месте любимой травмы. Я бы сказал, ты обобщаешь и спешишь с выводами, что тоже нездраво, но ты не поселишь в шахтах ни в чём не повинных чудовищ: рычание в зарослях у дороги может превратиться в инфернальную стаю, но если ты уверен, что там – напуганная собака, вряд ли рядом с ней материализуются волки. Тот же принцип: если ты знаешь, что в кустах засела пара недружелюбно настроенных адских гончих, хоровой рык не трансформируется в несколько дюжин прожорливых пастей.
– Иначе говоря, я вцепился в любимый шов, встал на дорогу, где меня на кривой кобыле не объедешь, повесил на Сай диагноз «больной лоскут» и тем стреножил воображение. Не повод для гордости, но в практическом смысле успокаивает, – подытожил объект экспертизы.
– С объездом автоматических выводов, которые не повод для гордости, потом разберёмся, – пообещал Андерсен.
– У вас где-то завалялась кривая кобыла? – оскалился Ил.
– Навскидку чуть больше тысячи лошадиных сил, – ответил историк и, не давая времени на уточняющие вопросы, продолжил: – Есть и другие причины не бить тревогу. Ты всегда предпочитал мрачноватые сказки, где источник зла гнездится не в сверхъестественном, а в повсеместном, будничном, человеческом. Так с чего вдруг перекладывать Сайские ужасы с больной головы на здоровую? И последнее: даже если ветер с дурного хвоста и Нелли, в отношении которой ты самоистязательно тактичен, общими усилиями отравят тебе кровь и воспалят содержимое черепа, ты не поселишь в соляных недрах ничего, за что лично мне было бы стыдно. Ты не будешь отвечать пошлостью на пошлость, удушьем на удушье… Уродством на уродство. Суммируем: было ли ошибкой рассуждать при тебе о Сайском поветрии? Вряд ли.
Андерсен снова посмотрел на часы и ушёл в подсобку, где держал чайник, газовый баллон и плитку на две конфорки, но дверь оставил открытой.
– Как же плохо вы меня знаете, – сказал Ил ему вслед с неподдельным сожалением и осязаемым замешательством.
– Я знаю тебя достаточно, – отозвался Андерсен, будто абзац перечеркнул жирной линией или шваркнул очередной учебник в мусорное ведро.
Юноша посмотрел на свои руки, ожидая обратного возрастного скачка, но ломко-рельефные контуры не спешили смягчаться миллиметровой прослойкой гиподермы, которую Ил именовал пост-младенческой пухлостью.
– Хорошо, – сдался он. – Тот я, которого воспитали вы, не станет отвечать уродством на уродство. Сможет, но не захочет.
Историк явно собирался ответить – то ли возразить, то ли согласиться, то ли совместить – но передумал и молча кивнул, освобождая место для высокой и узкой кружки.
– На самом деле мне нравится вкус отравы-на-травах, – признался Ил, вдыхая зеленоватый пар над перевёрнутым конусом. – Есть в непроходимой горечи что-то чистое, свежее. Заострённое.
– Возвращающее к ядру, – поддержал Андерсен. – Стержневое. Дай мне глотнуть.