Читать книгу Поветрие - - Страница 2

Глава первая, в коей рыцарь желает убить врага совсем не по-рыцарски

Оглавление

Отслужили вечерню. После нее, как водится, потянулась длинная очередь, чтобы подойти к отцу-игумену под благословение. Инок Родион тоже пристроился в конце, следом за толстым Никишкой, чувствуя, как голова по-всегдашнему неприятно гудит от долгой, утомительной службы. Он знал, что грех это – тяготиться служением Божиим – но ничего не мог с собой поделать.

Шел он к благословению, а сам уже томился: скорее бы прийти в келью, засветить лучину, сотворить побыстрее молитву, да и приступать сызнова к чтению.

В чтении этом заключалась нынче вся его отрада. В прежние счастливые времена отец его, Роман Заболотский, был у государя в большом доверии, и отправил тот его в посольство в англицкую землю, к великой королеве Елисавете. Из поездки той привез он Родиону – тогда еще семилетнему, да и не Родиону еще, а Максиму – оловянного рыцаря в доспехах, а также книгу англицкого дворянина Фомы Малория «Смерть Артурова», коию по приезду стал переводить на русский язык.

Одна эта книга – точнее, тетрадь толстая с черновыми отцовскими записями – у инока на память об отце и осталась. Сама-то книга сгорела вместе со всей усадьбой – да и на что бы она ему сдалась, коли он англицкого языка не разумеет? Рыцарь оловянный тоже, должно быть, при пожаре растаял.

Одним словом, это было последнее, что напоминало ему, что когда-то у него была семья. Скажи он такое отцу-игумену, тот, должно быть разгневался: он всегда говорил, дескать, ваша семья ныне – это Христос и братия. Инок воздавал братии честь, а Христу – и подавно, но про себя всегда помнил, что его семья – это род Заболотских, да и сам он никакой не Родион, а Максим. А коль скоро так, то и мы далее будем звать его Максимом.

В общем, шел он сейчас читать двадцать раз уже прочитанную от корки до корки книгу, потому что больше никакой радости в его жизни не осталось.

Путь его пролегал мимо дощатого коровника, где терся боками и мычал основной капитал монастырский. Завтра Максиму предстояло его чистить.

Подумал об этом Максим и поморщился. Вот бы как-нибудь от этого избавиться? Как человека книжного, его иногда звали грамоты келаревы переписывать, но в бедном монастыре такой работы было мало, навоз вилами кидать куда как чаще требовалось.

Монастырь стоял среди леса, от дорог в стороне. Еще недавно был это просто скит в лесу, а теперь вот, частокол отстроили и монахов живет три десятка – уже считается монастырь, и даже грамота имеется от митрополита.

Однако же ни стены настоящей, ни церкви каменной здесь не было. Все кельи – рубленые из бревен, церковь – тоже. Жили бедно, трудились много. По духовной от дворянина Сыромятова принадлежало к монастырю село Гремиха, да еще несколько деревень. Вот только разорили Гремиху дотла еще в опричнину, так что крестьяне тамошние едва концы с концами сводили, а в деревнях и вовсе жили ныне только звери лесные.

Но монахи этим не особенно тяготились: был у них и пчельник, и скотина, даже две лошади, в разное время по духовным грамотам полученные. Так что монахи за послушание и землю пахали, и за скотиной ходили, и в лес на охоту.

Возле коровника встретился Максиму Сорока, послушник, единственный в монастыре Максимов ровесник: рыжий, веснушчатый, востроносый. Так-то он был не Сорока, а в миру – Ероха Кузьмин, в монашестве же – Никодим. А Сорокой его отец-келарь в шутку прозвал за то, что везде летает, все про всех знает и трещит без умолку. Да так уж к нему и прилепилось.

– Ты эта… слыхал про отца Серафима-то? – затарахтел Сорока по-обычному. – Я к его келье сегодня сбегал.

– И что он? – спросил Максим без особенного интереса.

– Плох он, – отвечал Сорока. – Я в келью-то не заглядывал, но Никишка сказывал, отец-игумен его связать повелел. А то далеко ли до беды. Рычит, словно медведь, орет, и все такое непотребное – страсть!

Серафима Максиму было жалко. Он был могучий мужик, из поморских рыбаков. Спокойный, кряжистый, рукастый. Говорил мало, но увесисто, словно пудовые гири ронял. Зачем в монастырь ушел – никогда не сказывал, но между собой в братии шептались, что что-то там у него такое вышло в его поморском краю: не то он кого убил, не то у него кого убили. Места там совсем дикие. По сравнению с ними, даже здешние дремучие тверские леса – все равно что Москва. Так что случается там всякое, а потом – поди сыщи.

– Что ж он такого орал? – спросил Максим.

– Ой, страх и сказать! – зашептал Сорока. – Он там царя последними словами ругает, и отца-игумена! Говорит, царь их край разорил, жену Серафимову страшной смертью убил, и теперь за то, будто бы, Бог царю несчастья посылает.

Сорока заозирался по сторонам и сам себе рот рукой прикрыл: сообразил, что сморозил лишнее. За такие речи людям на площади руки и ноги рубят. Здесь, правда, донести некому, а все же, жуть берет, и Максима тоже немного взяла. Что это вдруг Серафим такое говорить начал? На него совсем непохоже.

– А еще он кричал, – продолжил шептать Сорока. – Что отец-игумен, и мы здесь все – кислые постники и ханжи, сидим взаперти, и до горя людского нам дела нет, ну и много еще такого. Чего это он, а?

– Мало ли, чего люди в болезни говорят, – пожал Максим плечами.

Болезнь у Серафима была какая-то мудреная. Третьего дня назад ездил он дрова рубить, да вернулся без дров и без топора, говорил невнятицу какую-то: вроде как, напал на него в лесу кто-то, а кто – так объяснить и не смог. Не то разбойники, не то что – еле ворочал языком, не разберешь. А на руке и на боку при этом – следы от зубов.

Не успел прийти, как охватил его жар страшный и бред, так что свели его в келью, а потом уж он метаться начал, да в бреду ругать всех, на чем свет стоит.

Должно, бешеный зверь укусил Серафима. Коли так, то помрет он: от бешенства не излечиваются, это Максиму дядя рассказывал, тот во всяких болезнях был знаток, точно заправский знахарь. Об этом Максим и сказал Сороке.

– А по-моему, вовсе это и не бешенство, – ответил на это Сорока – у него на все было свое мнение. – А просто-напросто напал на Серафима в лесу оборотень, что лик свой человеческий на звериный меняет. И теперь, стало быть, и Серафим таким же станет, будет волком оборачиваться и людей жрать.

– Оборотней не бывает, – заявил на это Максим, но без всякой уверенности.

– Почем ты знаешь! – взвился Сорока. Он терпеть не мог, когда ему не верят, хоть и болтал чепуху с утра до ночи. – У нас в деревне лесорубы сколько раз оборотней видели. Один раз словили даже, да он веревку перегрыз и утек. А то еще один раз поймали лешего!

– Тьфу, что ты про такое к ночи! – буркнул Максим, толкнув слегка Сороку в плечо. Болтовня эта ему надоела – и так за Серафима переживал. Да к тому же, дошли они уже до дверей его кельи, и Максиму не терпелось приняться за чтение сызнова.

 Но тут Максима словно громом поразило. У ворот монастыря стоял человек, лицо которого он узнал бы из тысячи. Та же черная бородища, тот же шрам через щеку, от которого казалось, что человек этот чему-то ехидно ухмыляется. Только морщин на лице стало больше – но это и неудивительно. С тех пор, как Максим видел его в прошлый раз, прошло уже лет десять. Сам Максим был в ту пору малым ребенком, а нынче ему уже семнадцать – ну, и человек со шрамом тоже не помолодел. Но это был он, сомнений быть не могло. Про себя Максим называл его Меченым, так как имени его не знал. Когда-то отряд всадников в черных кафтанах под предводительством Меченого сжег дотла усадьбу Максимова отца. Сколько раз он видел это перечеркнутое шрамом лицо во сне, сколько раз мечтал взмахнуть саблей и срубить ему голову.

Одет Меченый был в дорогой кафтан – черный с серебряным шитьем, на ногах были мягкие алые сапожки с изогнутыми кверху носами. Должно быть, пошел в гору с тех пор, как погубил всю семью Максима. Он стоял и о чем-то расспрашивал согбенного седого сторожа Маркела. Слов было не разобрать, но говорил Меченый с повелительной интонацией, словно имел на это право.

Первым порывом Максима было кинуться, схватить, что попало, обрушить на убийцу, но он удержался. Никакого оружия при нем не было, да и быть не могло – это ведь монастырь, а не стрелецкая слобода. Пришелец же имел на боку ножны с саблей, и, вне всякого сомнения. умел обращаться с нею получше Максима.

Дрожа от волнения и злости, Ярец торопливо попрощался с Сорокой и вошел в свою келью, где засветил лучину не с первого раза – сильно дрожали руки. Что было ему делать?

Рыцарь короля Артура, несомненно, вызвал бы убийцу на поединок, поверг его наземь и, отвергнув мольбы о пощаде, срубил бы ему голову. Но Ярец отлично понимал, что он-то не рыцарь, и станет ли еще Меченый с ним биться? А если и станет, то у Ярца ведь нет ни оружия, ни пансыря, и биться ему, иноку, не подобает – отец-игумен ни за что не даст на это благословения.

Нужно было что-то придумать. Может быть, проследить за Меченым? Да чего за ним следить – раз уж приехал он среди ночи, значит, Маркел проводил его в гостевую келью, где для редких костей монастыря были приготовлены подушки, перина и умывальник. Пойти туда ночью, пока он будет спать? Вломиться, и пока он не опомнился, жахнуть топором? А что потом? А потом – пропадай душа, что уж. Все одно, жизнь в монастыре ему опостылела.

Теперь нужно было только дождаться ночи, когда Меченый будет уж видеть десятый сон. Дрожащими от волнения руками Максим открыл неоструганный сундучок без замка – запирать вещи на замок в монастыре не полагалось, и на дверях кельи замка, конечно, тоже не было. В сундучке этом помещалось ныне всего Максимово имущество: запасная свитка, сапоги, Псалтырь, Часослов, Евангелие, да под ними схороненная – тетрадь с переводом Малория.

Книги такие, недуховного содержания, в монастыре, конечно, были под запретом, и ежели бы кто Максима за чтением такой книги застал, то получил бы он великую епитимью, бил бы поклоны дня три без всякого отдыха прямо на улице – хоть в дождь, хоть в метель. А книга бы, конечно, в печку отправилась. Потому читал он ее тайно, положив поверх Часослова.

Читая книгу эту, вспоминал он о том, что мог бы и он скакать по полям на коне, носить доспехи и поражать врагов мечом булатным или копием. Да вот, не сложилось. Как угодил он тринадцати лет в монастырь, так, верно, и суждено бы ему было здесь состариться, если б Меченого не встретил. А так хоть умрет, как воину подобает: понесет кару за жизнь вражескую.

Раскрыл он сейчас книгу Малориеву на том месте, где Бомейн Прекраснорукий отправляется вызволять леди Линессу из плена Красного рыцаря. Самое это его любимое место было во всей книге. Потому что Бомейн долго жил при дворе короля простым кухонным мужиком, и никто не знал, что он на самом деле рыцарь, пока он подвиг не совершил. В этой истории Максим видел отражение его собственной судьбы: вот он также живет в иноческом чине, а сам – сын боярский, считай, тот же рыцарь. Он все ждал, когда же дождется своего подвига, и вот, видать, дождался, хотя и не совсем такого, о каком мечталось.

Но сейчас чтение, конечно, не шло на ум, глаза скользили по буквам, которые не складывались в слова. Неужели же все вот так и закончится для него? А может быть, убить Меченого да податься в бега? И в лесу ведь люди живут.

Но не успел Максим хорошенько это обдумать, как послышались под окошком кельи торопливые шаги, а тут и дверь скрипнула, так что едва он успел книгу захлопнуть, как на пороге возник отец-игумен.

Был тот весь седой, тощий, сутулый, но было в его манере держаться что-то эдакое, величественное, словно он один что-то такое на свете знает, чего не знают другие. Когда Максим читал в книге про чародея Мерлина, то представлял его похожим на отца-игумена.

Сейчас, однако, этой величественности, как не бывало: глаза у игумена бегали, руки перебирали четки быстро-быстро.

– Благослови, отче, – проговорил Максим робко, подставив ладонь, хоть игумен его и так благословлял – часу еще не прошло. Тот, однако, перекрестил машинально, не глядя на него.

– Почто с огнем сидишь? – спросил настоятель рассеянно, кивнув на лучину.

– Вот… Часослов читаю, – сказал Максим, показав книгу, про себя думая: «Только б внутрь не заглянул, а то, пожалуй, запрет на ночь в церкви, велит класть поклоны, и до Меченого не доберешься».

– Дня тебе, что ли, мало, Часослов читать, – пожал плечами игумен. – А потом у заутрени носом клюешь, того гляди, сомлеешь на молитве, свалишься, грех выйдет.

Максим на это ничего не отвечал – на поучение отвечать не полагалось. В иное время отец-игумен непременно завел бы тут с Максимом обстоятельную беседу о том, что всякому делу – свой час. И что расписание сих часов недаром отцами Церкви утверждено: когда Богу молиться, когда послушания исполнять, когда трапезничать, когда спать ложиться.

Но сейчас игумену, верно, было не до поучений. Только сейчас, когда он поближе подошел, заметил Максим, что тот бледен сверх обычного, и губа нижняя у него словно подрагивает слегка. Сердце Максима стукнуло: не связано ли это с гостем со шрамом? Не скажет ли сейчас игумен что-нибудь насчет него?

– Впрочем, я не за тем пришел, – сказал игумен. – Ты мельницу знаешь, что за Гремихой, в лесу?

Максим кивнул и взглянул на игумена вопросительно. Мельницу ту он знал, осенью возил туда с Серафимом рожь, что в Гремихе собрана. Вот только для чего она нынче игумену понадобилась? Не рожь же молоть, ночью-то? Да и не время сейчас, июль на дворе.

– Возьми в конюшне Сивку, скачи туда, – сказал игумен. – Скажи мельничихе, что Серафим плох совсем. Пусть пришлет человека… хм… она знает, какого.

– Знахаря, что ли? – переспросил Максим. Известно, что мельники, которые на отшибе живут, многие заодно и знахарствуют, а то и вовсе ведовством пробавляются. Сорока как-то рассказывал, что гремихинская мельничиха по ночам летает по небу на мельничном колесе – голая и простоволосая.

– Ну, да, навроде знахаря, – произнес игумен. – Давай, иди ступай, время дорого. И помни: скажи ей, чтоб поскорее человека этого привела. Упаси Господи промедлить – кажется, дело плохо совсем.

Но Максим помедлил. Он понял, что спросить надо сейчас – или никогда.

– Я на дворе видел человека со шрамом, кто это? – спросил он отца-игумена, стараясь никак не выдать голосом, насколько это для него важный вопрос.

– Что тебе за дело? – удивился игумен. – Человек этот от боярина приехал, по надобности.

Монастырям здешним покровительствовал боярин Иван Петрович Шуйский, имевший в этих местах вотчины. Когда в монастыре говорили «боярин», обычно имели в виду его.

– А надолго он? – спросил Максим.

– Да дня два, должно быть, пробудет, – ответил игумен. – Все, хватит лясы точить. Собирайся скорее, до мельницы путь неблизкий.

«Значит, когда я вернусь, он все еще тут будет», – смекнул Максим, и эта мысль его успокоила. Он не мог бы сейчас ответить, что именно собирается он делать, когда вернется и застанет здесь Меченого. Может быть, случай зарубить его спящим уже и не представится. Но про себя он решил, что не простит себя ни за что, если хотя бы не выяснит, как того зовут и кому он служит. Просто на будущее. Жизнь впереди долгая.

Максим поклонился, сложил книгу в сундук аккуратнее и бегом бросился в конюшню, где жевал овес старенький Сивка – конь, которого еще лет десять назад оставил в монастыре дворянин Хвощов, отправляясь в поход на Литву. Оставил в залог, так как отец-игумен ему денег ссудил на пансырь железный, да в походе том он, вероятно, и сгинул вместе с сыновьями, так как за конем так никто и не явился, отчего и остался он навсегда монастырским.

Максим Сивку потрепал по гриве, стал седлать, достал седло – тоже еще хвощовское, все уж насквозь протертое – приладил, приготовился уж выезжать. Коня он любил, да и конь его, кажется жаловал. Из всех насельников монастыря Максим был единственный, кто в прошлой жизни на лошадях езживал. Батюшка его, еще малого совсем, учил управляться с лошадью – готовил к воинскому поприщу.

– Погоди, – раздался вдруг у него за спиной запыхавшийся голос.

Максим обернулся – в дверях конюшни стоял игумен – запыхавшийся, бледнее прежнего.

– Вот что, возьми-ка ты вот это, на всякий случай, – с этими словами протянул он Максиму топор серафимов.

– Для чего это? – спросил Максим, приняв топор у игумена и взглянув на него с удивлением – словно забыл, как с топором обращаться.

– Дело сейчас ночное… – начал игумен, отводя глаза. – Всяко там, бывает, таится в нощи. Оно, конечно, Господь милостив, а все-таки… Вдруг разбойники или что.

Хотел, было, Максим сказать, что тракт проезжий отсюда далеко и про разбойников в здешних лесах не слыхано, да не стал. Игумену перечить не положено, да и к чему это делать на ровном-то месте? Привесил топор к поясу, вскочил в седло. Отец-игумен его перекрестил, а затем придержал коня и напоследок еще зашептал:

– Ты ей это, скажи, мельничихе-то… коли начнет запираться: не досуг-де мне идти, или еще чего, что я на нее управу найду. Она всякие, там, отвары варит, к ней со всего уезда за этим ездят, я это отлично знаю, и могу отписать, куда надо. Так и скажи. Пусть поторапливается.

Максим на игумена взглянул удивленно. Он знал, что отец-игумен человек мягкий, на злобу нескорый. Наказаниями и епитимьями в монастыре ведали келарь и пономарь, а игумен в это дело мешаться не любил. Коли кто провинился, он обычно говорил келарю: накажите его, но по-божески. С чужими же он и подавно собачиться не любил, от чего бывали нередко монастырю убытки. Вот, к примеру, о прошлом годе нанял он мужиков частокол починить, пообещал муки три мешка, да по курице каждому. А они, как починили, стали приставать, чтоб еще по три копейки на брата выдал: дескать, работы вышло больше, чем рядились. Казна в монастыре тощая, в ней каждая копейка на счету, а игумен сперва увещевать их взялся, да в итоге плюнул и выдал деньги, чтоб только по злу не расстаться с работниками.

Чтобы он кому судом и карой грозил – такого про него Максим никогда не слыхал. А теперь, стало быть, вот что.

Открыл заспанный сторож Маркел ворота, и вылетел Максим рысью на тропу, что вела к Гремихе. Ночь была лунная, теплая, ни ветерка, ни колыхания. На небе выступили звезды, дорога была пуста совершенно. Стук копыт отдавался далеко, теряясь эхом в лесу.

И на секунду помнилось Максиму, что вовсе не инок он, а рыцарь, что не свитка на нем монашеская с клобуком, а шлем и латы железные, что по бедру его хлопает на топор простецкий, а булатная сабля в дорогих ножнах, и несется он ночным делом не звать в монастырь знахаря, а вызволять из башни благородную девицу, заточенную в нее злокозненным чародеем.

Часто на него такие мечтания находили, но сейчас ему вдруг стало от них неприятно, так что он даже сплюнул.

– Тьфу ты, чего попусту мечтать! – сказал про себя Максим с горечью. – Шестнадцать лет, а все словно ребенок малый! За отца отомстить, и то не умел!

И поехал дальше, уже понурясь, но хода не сбавляя. Знать бы ему в ту минуту, что все дальнейшее, что с ним случится, будет и диковиннее, и страшнее всего, что в книге Малория описано.

Поветрие

Подняться наверх