Читать книгу Поветрие - - Страница 6

Глава пятая, в коей рыцарь постигает науку, и она ему пригождается

Оглавление

И в самом деле, с завтрашнего дня началось учение. Мина был учителем совершенно немилосердным: с утра он заставлял Максима бегать вокруг села, и если тот останавливался передохнуть раньше положенного, подбегал к нему сам и отвешивал пинка пониже спины.

Объяснял он эту науку так, что мертвяки двигаются быстро, но не сверх быстроты человеческой, и тот, кто хорошо и долго выучится бегать, всегда сможет от них оторваться и жизнь себе спасти. Когда же бегать Максим приучился быстрее самого Мины, то тот стал водить его на специально обустроенную им за околицей площадку, где наставлены были на разной высоте необтесанные бревна, брусья, дощатые стенки. Все это Максим должен был быстро преодолевать.

В то время, когда Мине было недосуг за ним следить, он доверял это дело Домне Пантелеевне, а чаще – своему сыну, десятилетнему Кузьке. Тот был быстроногий и неуемный, сам норовил на всякое препятствие залезть, хотя многие ему были явно не по росту, а пару раз было, что Максим ловил его падающим с бревна, так что он едва голову себе не расшиб. Но и свою работу надсмотрщика Кузька исполнял на совесть: подгонял Максима, если тот останавливался передохнуть дольше положенного, обещал батюшке нажаловаться, хотя больше в шутку – он был не из кляузников, а с Максимом быстро поладил.

Затем, пообедав чем бог послал, принимались за бой на бердышах. Точнее, вместо бердыша Мина выдал Максиму длинную палку с приделанным наверху подобием топорища, чрезвычайно тяжелым. Стоило помахать таким несколько минут, как руки наливались чугунной тяжестью и болели потом там, что, казалось, не заснешь. Впрочем, Максим, утомленный таким учением, все равно, спал, как убитый.

Не сразу до Максима дошло, что топорище то – свинцовое, а не железное, а когда он об этом спросил об этом Мину, тот подтвердил: так и есть. Мине когда-то, много лет назад, иноземный алебардщик рассказывал, что они так тренируются: дескать, потом настоящая алебарда – что твоя пушинка.

Мина, кстати, махал таким же свинцовым бердышом, но у него он летал, словно заговоренный. Даже Фрязин, кажется, эдак не умел.

– Где ты так драться выучился? – спросил его как-то Максим, с трудом поднимаясь с земли и отряхивая пыль с порток. – Ты в стрельцах раньше был? Или, может, в опричнине?

Мина в ответ хохотнул свои раскатистым басом.

– Нет, княжич, ни то, ни другое. Я купцом был в прежней жизни. В Колу ездил за мехами, в Пермь, и даже за Пермь, к диким охотникам. А в этом деле нельзя без того, чтоб драться уметь. Места дикие, ни судей там нет, ни приставов. Если с кем чего не поделил – то нож тебе судья, а пристав – медведь. Так что ты не гляди, что купец – человек мирный. Матерого купца против стрельца выпусти – точно одолеет он стрельца. А вот сто стрельцов, должно быть, сотню купцов одолеют, потому что они строевому делу обучены и командам, а купцы – сами по себе. Впрочем, сто купцов со стрельцами и драться не будут, просто купят их с потрохами, вот и вся недолга.

– И что же, большие ты деньги имел?

– Большие, – ответил Мина и вздохнул.

«Так что же ты теперь здесь?» – хотел, было, спросить Максим, но не стал: как-то еще Мина отнесется к таким расспросам? Ясно же, что не от хорошей жизни он в лесу живет, как медведь в берлоге. Вон, Фрязин тоже большие деньги имел в своей Венеции, да и сам он, Максим, живал в усадьбе боярской. Впрочем, Мина его вопрос, кажется, угадал.

– В Новгороде я взрос, – сказал он. – Ты ведь, чай, знаешь, как оно с Новгородом вышло?

Максим знал, ему в свое время дядя рассказывал. Осерчал государь за что-то на Новгород, выехал вместе со всем опричным войском, по дороге что ни встретили, все разграбили, а сам город – пожгли и чуть не всех жителей побили, а кто выжил, тех расселили по другим сторонам, а сам город населили новыми, отовсюду свезенным.

Это-то Максим Мине и ответил, а тот только головой покачал.

– Так, да не так, – ответил он. – За несколько месяцев до того, как пошел царь на Новгород, открылось в окрестных землях поветрие. Мертвая хворь, вот такая же. А вскоре началось поветрие уже и в самом городе. Мертвые по улицам бегали, кусали живых, жрали прямо на мостовых.

Все тогда по дворам попрятались, ночью нос высунуть боялись. По утрам ходили специальные люди по городу – все найденные мертвые тела жгли. Но поветрие, все равно, не унималось. Мертвяки – они ведь не простые. Как утро наступает, они с первыми лучами норовят запрятаться куда-нибудь: в погреб ли, под телегу ли, в колодец. А ночью сызнова вылезают, если хоть одного пропустить.

Одним словом, когда царские войска к Новгороду подошли, был он уж до такой степени истерзан и напуган, что никто и не подумал сопротивляться. Открыли ворота, а царские опричники и говорят: у вас здесь хворь, надо ее каленым железом выжечь. И стали жечь…

– Что же ты хочешь сказать? – спросил Максим. – Не хочешь ли ты сказать, что эта хворь была на Новгород нарочно напущена?

При одной мысли о том, что такое злодейство вообще возможно, Максим почувствовал, как по спине пробежал холодок. Было это даже пострашнее тех чар, что напускали иной раз злые волшебники из Малориевой книги.

– Всякое тогда говорили, – ответил Мина. Но чувствовалось, что он почти что не сомневается: так все и было.

– И ты там был в то время?

– Был, – Мина кивнул. – Как раз груз соболей привез хороший, думал Домне подарок богатый справить – мы в ту пору меньше года как поженились, и она на сносях была, Кузьку носила. Брат у меня младший тоже в ту пору жениться надумал, я ему хотел помочь свадьбу справить. Он ведь дочку самого тысяцкого я тогда сватал. Да только тысяцкому тому голову срубили, брат тоже сгинул, а невеста его… невеста его упырицей стала. Бегала, сказывают, вдоль Волхова в обрывках шелкового летника, вся посиневшая. А красивая девица была, глаза такие…

Он на миг задумался, глядя куда-то в небо.

– Как же ты-то уцелел? – спросил Максим.

– А вот в том-то и штука. Мне тогда чудом удалось из города выбраться, да схоронился я с Домной у одного крестьянина в сарае. Пять собольих шкурок дал ему за то, чтоб не выдавал. Там же она и родила Кузьку-то. Сам я и роды принимал.

А крестьянин, едва показался разъезд опричный, сразу их во двор зазвал и на сарай указал, где мы прятались. И вот заходит, значит, в сарай опричник – а это Фрязин был. Только Фрязиным его еще тогда никто не звал, а звался он тогда Федором Озерцевым. И говорит он:

– Кто здесь есть, выходи добром.

Вышел я тогда и говорю:

– Бери меня, руби мне голову, только пожалей жену и ребенка малого.

А он, Федор-то, сперва что-то подумал про себя, а потом велел мне и жене показать руки и ноги, что на них укусов мертвецких нет. А как увидел, что взаправду нет, то велел отсюда уходить по добру, по здорову, и на глаза ему более не попадаться.

Очень он тогда рисковал: его ведь товарищи могли на него же донести, что он беглого отпустил. А все-таки, вот, отпустил же. Не захотел ребенка без отца оставить. Так-то.

Мина помолчал немного, а потом прибавил:

– А крестьянина я того потом топором зарубил. Потому что ничего нет поганей того, что он сделал.

По средам Мина Максима после обеда не трогал, а вместо этого отправлялся Максим с отцом Варлаамом либо на охоту, либо просто пострелять из пищали по дощатым целям, которые тот выстроил в ряд на окраине села.

Тот был учителем куда как более милосердным, большею частью рассказывавшим разные истории и прибаутки, и любившим, в то же время, послушать, когда Максим пересказывал ему «Смерть Артурову». Но и про ученье тоже не забывал: выдавал Максиму пороха, которого в селе хранился огромный запас, наставлял, как стрелять следует.

– Ты не ерепенься! – говорил он Максиму после очередного промаха. – Не тараканься! Успокойся сперва, а потом стреляй. Тогда и руки дрожать не будут, и завсегда во всякую цель попадешь. Пищаль-то пристреляна – на загляденье просто!

Как бы желая показать, что пищаль и впрямь пристреляна, отец Варлаам брал ее, ставил на сошки, тщательно наводил, прикладывал фитиль, пищаль оглушительно рявкала, наполняя поляну горьким дымом, и через пару мгновений можно было уже различить, что он уложил пулю почти в самый центр мишени.

– Видишь, каково? – говорил он Максиму, приосанившись. – А знаешь, отчего? Оттого, что я ни о чем не беспокоюсь. Чего понапрасну сердце себе волновать? Что Богу угодно, то и будет, а чего не угодно – того не будет.

Но Максиму эту науку постичь никак не удавалось. Все он волновался: попадет или нет? Покажет или не покажет себя искусным стрелком? Заслужит или нет от Варлаама похвалу? Оттого руки его слегка подрагивали, да и плечо иной раз дергалось сильнее нужного, и пуля сызнова уходила куда-то в кусты.

После этого Максим с горечью думал, что легко отцу Варлааму, одинокому старому обжоре, ни о чем не волноваться. Что ему, в самом деле? Жизнь свою прожил, а теперь нет у него ни печали, не воздыхания. Впрочем, должно быть, он и всю жизнь таким был: ел, пил, балагурил, ни о чем не задумывался.

– Что же, ты никогда ничего не боялся? – спросил он как-то Варлаама.

– Отчего ж? – ответил тот. – Раньше много боялся. Боялся, что жена разлюбит. Боялся, что приход отберут. За детей тоже боялся, что с ними что случится. Еще боялся, что по миру пойду, есть будет не на что. Ну, а теперь чего мне бояться?

Призадумался над этим Максим. Если этак рассудить, то ему, одинокому сироте, выходит, тоже бояться особенно нечего? Однако же, отчего-то у него, все равно, так, как у Варлаама не выходило. Как станет стрелять – так обязательно о чем-нибудь да переживает.


 ***

Иной раз Максиму учение давалось очень тяжело. До того тяжело, что думал он бросить все, послать к чертям собачьим и Фрязина, и Мину с его мучительской наукой и отправиться самому по белу свету или пристать к какой-нибудь обители. И то сказать: он грамотный, может книжником сделаться. Почетное дело: сиди себе в тихой келье, шелести бумагой, пиши летопись или своди келарю его цифирь. Куда как лучше, чем свинцовой чушкой махать, тем более, когда тебя к настоящему делу не подпускают.

Время от времени Фрязин уезжал из Воскресенского, когда призывал его кто-нибудь по делу. Как говорил мина, раньше так часто их не тревожили, а в это лето – словно с цепи сорвались упыри. Всякий раз Максим просил Фрязина взять его с собой.

– Нет, не возьму тебя пока, – отвечал тот неизменно, а однажды прибавил, что не хочет, чтобы Максим примеру прочих последовал.

Максим тогда стал его расспрашивать, про каких это еще прочих он говорил, но тот ничего не отвечал, только мрачнел челом и отмахивался.

После только Максим выпытал у Мины, что, оказывается, до Максима и в самом деле Фрязин трижды брал себе ученика, и все трое погибли. Двоих растерзали мертвецы, а один угодил в стрелецкую облаву, когда ловили разбойников под Кашином, да так, видно, и сгинул, потому что вестей от него не было.

От этакой истории стало Максиму не по себе. Решил он, что, похоже, надо или и впрямь бежать отсюда, или приниматься за учение хорошенько – от этого будет жизнь зависеть.

Впрочем, когда начались первые осенние дожди, учения стало поменьше, потому что начался главный промысел, которым живо было Воскресенское. На полянах, которыми изобиловали здешние леса, да по опушкам начали вылезать из-под земли белые крепкие грузди какого-то особого сорта, которого нигде в округе больше не было, и который, как уверял отец Варлаам, будучи правильно засолен, превращался в истинную амброзию, такую, что и на царский стол подать не стыдно. За этими-то груздями все население Воскресенского отправлялось в лес на целый день, распределив между собой все окрестные поляны. Приносили большими корзинами, чистили, укладывали в бочки, а затем над ними принимался священнодействовать отец Варлаам, помолившись предварительно и приняв для ясности ума пару чарок рябиновой настойки. Рецепта засолки никто, кроме него, в точности не знал, но выходило и впрямь изумительно, Максим пробовал. Бочки потом ждали весны, чтобы потом спустить их на струге по реке в город Зубцов и там продать либо обменять все потребное в хозяйстве. Ну, а одну-другую бочку сами, конечно, съедали за зиму. Как же, у ручья да не напиться?

Когда началась зима, пошло другое учение. По вечерам Фрязин приходил к Максиму в его избу и рассказывал, что нужно ему знать для упокойного ремесла. Иногда расспрашивал его о том, что в прошлые разы говорено. Иногда просто разговаривали по душам, но на такие разговоры Фрязин был не тороват, больше норовил свернуть на дело.

К примеру, как-то раз зашел разговор о том, почему люди, когда приходит упырное поветрие, не стрельцам и дворянам в ноги падают, а ищут по лесам упокойщиков.

– Потому что у этого дела свои тонкости есть, которые простому воину неведомы, – отвечал Фрязин рассевшись на лавке и потянувшись. – Многие, скажем, как увидят упыря, сразу норовят бить его в голову, как били бы человека, чтоб наповал свалить. Это большая ошибка, и немало таких, кому уж она стоила жизни.

Максим при этом тут же вспомнил, как и сам он, когда они со Стешей наскакали в лесу на упыря, именно так и сделал – рубанул его топором в голову. А тот потом стоял с топором в башке и на Максима скалился.

– Почему так? – спросил Максим.

– Бог его знает, – ответил Фрязин. – Я ж тебе не колдун и не знахарь какой, чтобы такое ведать. Отец Варлаам говорит, дело тут в том, что душа у человека помещается в голове: как в нее ударишь хорошенько, так враз душа вон. А упыри – те, ведь, уже померли, души у них нет уже, только злоба. И помещается эта злоба не в голове, а в хребте. Вот как хребет им перерубишь – шею ли или ниже, все равно – так они тут же и затихают: ну, ты сам видал. Туда-то и надо метить. Потому и бердыш – лучшее против них оружие. Потому что им, ежели умеючи, легко прорубить до хребта. Саблей не всякий так сможет, да и сама сабля нужна правильная. Из пищали же в упыря стрелять вовсе плохая затея, если ты не такой умелый стрелок, как батюшка Варлаам. Одной пулей перебить хребет нелегко.

Еще узнал Максим, что боятся упыри огня и дыма, но не сильно. В костер не сунутся, и большим костром можно их остановить, но ежели будут они за костром чувствовать живых – не уйдут.

А живых они чувствуют, видимо, по запаху и по звуку, а вот видят ли очами – этого Фрязин доподлинно не знал, но подозревал, что не видят. Однако эта слепота их менее грозными противниками не делала.

Еще одной слабостью мертвых было то, что их чрезвычайно привлекал крик, особенно если крикнуть по-особенному: как Фрязин говорил, прокричать зайцем. Звук получался неприятный, какой-то по-бабьи писклявый. Если его издать достаточно громко, упырь побежит к тебе, даже бросив жертву.

Как Фрязин как-то со вздохом сказал, звук такой подчас сами по себе издают от страха столкнувшиеся с упырями ребятишки, и издают на свою беду, потому что после этого упырь уж их не отпустит.

Он также сетовал, что если б был у него отряд хотя бы человек в десять, он мог бы распределить между ними роли, как их распределяют охотники. Одного определить в загонщики, другого – в приманщики, третьего – в засидку посадить. Тогда бы можно было быстро и почти без опаски целые леса очищать, и, может быть, вовсе извести на Руси упырей лет за десять. Но набрать такой отряд Фрязин не мог, кому попало в этаком деле не доверишься, приходилось обходиться, как есть.

Поветрие

Подняться наверх