Читать книгу Жизни обратный отсчет. Воспоминания - - Страница 4
Часть 1. Военное лихолетье
Глава 1. Война
ОглавлениеВ это утро я проснулся с боем больших настенных часов, висевших над диваном. Часы и особенно диван, недавно купленные родителями, являлись предметом особой гордости мамы, привыкшей жить в спартанской обстановке многодетной еврейской семьи, где не то что мебель, детская одежда чаще всего не покупалась, а переходила от старших к младшим, соответствующим образом перелицованная и обновленная. Оттого-то, а еще и потому, что с малых лет знала цену заработанным деньгам, радовалась каждой новой покупке, придававшей ей уверенность в дне завтрашнем.
Диван и впрямь был хорош. Красного дерева, обтянутый кожей, не дерматином, не заменителем, а настоящей, мягкой, в цвет дерева тонкой кожей, источавшей какой-то особый аромат; с высокой спинкой, которую венчали продолговатое овальное зеркало, обрамленное резным орнаментом в виде виноградной лозы, и две полочки по бокам, на которых выстроились по ранжиру безучастные ко всему белые фарфоровые слоники. Только однажды мне довелось увидеть, что и забытые всеми слоники могут напомнить, сами того не желая, о своем существовании. Я любил этот диван, любил сидеть на нем, ощущая упругость его пружин и округлость боковых валиков, служивших подушками, считал его своим и не разрешал меньшему брату играться и прыгать на нем. Исключение делалось только для трехлетней сестрички, от которой мы все были без ума, и которая, как и я, предпочитала диван любому стулу и креслу. Она в своем вышитом украинским национальным орнаментом платьице органически вписывалась в этот диван, как бы становясь его неотъемлемой частью. В послеполуденное время, когда и брата, и сестричку укладывали в свои кровати спать, я становился единоличным обладателем этого дивана, раскладывал на нем свои книги и рисунки, читал или рисовал. Именно этим и занимался я в тот на всю жизнь запомнившийся день, когда какая-то неведомая могучая сила внезапным рывком выдернула из – под меня диван, и я в мгновение очутился на деревянном полу, странным образом ходившем ходуном, как палуба попавшего в шторм корабля. Возле меня метались, словно ожившие, слоники, безуспешно пытаясь сохранить равновесие на своих, ранее казавшихся мне крепкими, ногах.
Надо мной раскачивался оранжевый абажур с кисточками; слышался звон разбивающейся посуды и треньканье оконных стекол; из-под земли доносился мощный гул, а с улицы – лай собак и мычание коров. Наш добротный каменный дом содрогался от ударов рокочущей стихии. Это было мое первое знакомство с землетрясением, волна которого пронеслась по ряду европейских стран и докатилась до нашего местечка на Винничине.
Под стать дивану были и часы, огромные старинные неизвестно каким образом попавшие к нам. Они властвовали в нашем доме, их маятник шагал взад-вперед, как часовой на посту, их бой был слышен везде, даже в павильоне, где работал мой отец – единственный местечковый фотограф, мастерство которого поражало воображение даже видавших виды столичных гостей, временами навещавших
нашу семью. Приятель отца – писатель Аронский, писавший на русском и живший в Киеве, говаривал, рассматривая очередной шедевр отца:
– Знаешь, Иоси, у тебя талант выглядывает из каждого твоего снимка. Посмотри-ка на это фото. Ведь это настоящее произведение искусства. Какой ракурс, какая экспрессия! Я по-настоящему завидую тебе. Мои стихи – они что. Через время их никто не станет читать, а меня, скорее всего, забудут. Твои же снимки будут хранить вечно. Их будут передавать из поколения в поколение как исторический документ, в котором запечатлены не только конкретные люди, но и конкретные события – радостные и грустные, иногда торжественные, иногда обыденные. Жаль, конечно, что сейчас не принято, как это было в прошлом, указывать на фотографиях фамилию человека, сделавших их. Но и без этого они все равно останутся твоими работами, твоим детищем. В будущем наверняка появятся новые возможности, новая аппаратура, новые технологии. Исчезнут такие вот громоздкие деревянные аппараты с мехами и кассеты со стеклянными пластинками. Фотографам не придется действовать таким примитивным образом. Но я уверен в одном – какой бы аппаратурой не пользовались, главным всегда останется мастерство и художественный вкус фотографа, которыми природа тебя, дорогой мой, не обделила.
Отец был начисто лишен честолюбия, но слова приятеля были ему приятны, тем более, что он действительно не был ремесленником, для которого фотографирование лишь способ зарабатывания денег. Он в первую очередь был художником, чье творческое начало, – неважно делал ли он пейзажный снимок, портрет или фото на память, – позволяло ему выразить в них самого себя.
Надо было видеть, как, перед тем, как сделать снимок, всматривался он в лицо человека, словно пытаясь найти в нем то единственное, принадлежащее только ему, что определяло характер этого человека и делало его узнаваемым не только внешне. И он находил это единственное и выделял его легким поворотом или наклоном головы, взглядом, устремленным в какую-то точку пространства или прищуром глаз, улыбкой, едва заметной, прячущейся в морщинках, или, наоборот – широкой и щедрой. Отца никто не учил рисовать, но его карандашные рисунки, акварели и немногочисленные полотна, написанные маслом, выдавали в нем мастера. Его местечковый друг Леонид Сойфертис, ставший впоследствии известным карикатуристом, сотрудничавший с редакциями столичных газет и журналов и отличавшийся своеобразной манерой рисования, предрекал в свое время отцу известность художника. Судьба, однако, распорядилась иначе, и он стал простым фотографом, хотя страсть к рисованию у него осталась надолго. Время от времени брался он за карандаш или кисть и тогда появлялись рисунки и полотна, которые он нигде не выставлял и не развешивал на стенах нашего дома. Единственным исключением были задники в его павильоне, которые он с завидным постоянством менял время от времени, отчего какое-то время в павильоне сохранялся характерный запах грунта и красок. Отец любил также раскрашивать фотопортреты. Делал это он мастерски, создавая в пору отсутствия цветного фото новый жанр портретного искусства. Павильон отца был сделан по его эскизам и рисункам. Это было светлое и просторное помещение со стеклянной ячеистой крышей, выполненной из очищенных от эмульсии пластинок размером 18х24. Эта крыша доставляла отцу немало хлопот: в дождливую погоду, как не
герметизировали стекла, вода просачивалась сквозь щели и тогда в ход шли все ведра, тазы и кастрюли, весело вбиравшие в себя дождевые капли; зимой нужно было очищать крышу от снега, и тогда отец проявлял чудеса эквилибристики, балансируя, словно канатоходец, на узкой доске, перемещавшейся по плоской и не очень надежной крыше. Павильон был уставлен разного рода софитами на штативах, экзотическими креслами, стульями и этажерками, использовавшимися как реквизит.
Были там и игрушки, и педальный детский автомобиль, подаренный мне как-то на день рождения. В первое время этот автомобиль вызывал среди моих сверстников всеобщий ажиотаж. Во время выездов по центральной улице местечка они гурьбой бежали за ним, оглашая окрестности криками, разобраться в которых человеку постороннему было непросто. Так ими выражалось и восхищение автомобилем, и советы водителю, и просьбы прокатится на нем. Автомобиль был прекрасен: бежевого цвета с хромированными бампером и фарами; оснащенный клаксоном, багажником и открывающимися дверцами, он производил впечатление всамделашнего настоящего лимузина. Со временем, когда интерес к нему поубавился, он был перемещен в павильон отца, который часто фотографировал детей, гордо восседавших в нем с баранкой в руке. Впрочем, истинной причиной перемещения автомобиля в павильон стала не потеря заинтересованности в нем дворовых ребят и не желание отца использовать автомобиль в качестве реквизита. Скорее – наоборот. Видя, какими глазами мальчишки смотрят на этот автомобиль, отец, сам никогда никому не завидовавший, посчитал неэтичным давать повод детям завидовать материальному благополучию других. Отец с детских лет усвоил простую истину: зависть – греховное чувство, способное довести человека до исступления, а то и до преступления, хотя по сути тот, кто завидует достатку и положению, завидует не человеку, а результатам его труда, воспринимает чей-то успех, как подтверждение собственной ущербности. Отец говорил: не следует сравнивать себя с богатыми, талантливыми и удачливыми, а лишь с теми, кому живется хуже, кто обделен достоинствами и от того, возможно, радуется жизни во всех ее проявлениях.
В павильон можно было попасть как из квартиры, так и с улицы, точнее со двора. К павильону примыкала фотолаборатория – святая святых, где отец проявлял, печатал, ретушировал, изготавливал проявитель и фиксаж, взвешивая на крохотных лабораторных весах составляющие их компоненты. Он не пользовался резиновыми перчатками, отчего кончики его пальцев всегда были коричневыми. Из всех видов технологических операций, проделывавшихся в лаборатории, мне больше всего нравилось таинство печатания фотоснимков, когда при тусклом свете красного фонаря на фотобумаге, переворачиваемой пинцетом в ванночке с проявителем, словно по волшебству появлялось изображение, вначале блеклое, слабое, а затем сочное и контрастное. В эти минуты отец казался мне магом, точно выбирающим момент, когда снимок должен быть извлечен из проявителя и помещен в ванночку с фиксажем.
Отпечатанные снимки отец мокрыми наклеивал на те же стеклянные фотопластинки, очищенные от эмульсии, а когда их не хватало, то и на зеркало, стоящее в павильоне. Пластинки с наклеенными на них снимками обычно ставились поближе к теплу, чтобы ускорить процесс сушки, и они – снимки, будто
радуясь тому, что уже могут послужить людям, ниспадали на пол с характерным щелкающим звуком. Часто в лаборатории отец работал вместе с матерью, которую научил некоторым премудростям фотографирования и обработки фотоматериалов, что очень пригодилось впоследствии уже в годы войны, когда, оставшись после ухода отца в армию одна с тремя детьми, зарабатывала на хлеб фотографированием. Благо был фотоаппарат – единственная вещь, не считая одежды, взятая с собой по настоянию матери в эвакуацию. Считалось, что война продлится недолго, и что уже через несколько недель можно будет вернуться домой, в привычную для себя обстановку, к привычному делу.
Иногда отца приглашали в близлежащие села. Летом за ним присылали телегу, зимой – розвальни. И телега, и сани устилались соломой, а зимой поверх соломы овчиной. В большинстве случаев отец брал меня с собой, и меня до сих пор волнуют запахи соломы, овчины, конского навоза и лошадиного пота. Лежа на соломе, отец рассказывал мне о своем детстве, о старшем брате, которого боготворил, считая его талантливейшим человеком, умевшим все: рисовать, играть на скрипке, плотничать, класть печи. Неизвестно, как сложилась его жизнь в Америке, куда занесла его и все его многочисленное семейство судьба в смутные времена первой мировой войны. Рассказывал отец о своей службе в царской армии, о ранении, которое он получил под Бродами, о своих товарищах, с которыми ставил любительские спектакли в местечке с красивым названием Китайгород, где родились, росли и полюбили друг друга мои родители. Слово Китайгород, которое отец произносил, делая ударение на втором слоге, часто фигурировало в разговорах между родителями. Мне лишь однажды посчастливилось побывать там, и оно запечатлелось в памяти как утопающее в зелени огромных деревьев – лип и акаций, залитое ярким солнечным светом местечко, больше похожее на декорации для пасторального спектакля.
Обычно, поднявшись и умывшись на скорую руку, я бежал в павильон, чтобы удостовериться в том, что красная лампочка над дверью в фотолабораторию горит, и, стало быть, отец дома, и занят делом, и только затем перемещался на кухню, где всегда можно было перехватить что-либо вкусненькое прежде, чем умчаться на улицу на встречу с приятелями, такими же непоседами и выдумщиками, как я, изобретавшими разного рода игры и забавы. У нас, ребят, действовали неписанные правила, позволявшие участвовать в играх всем, кто того желал. Однако обязательным условием было добровольное исполнение отрицательных ролей (а без этого не обходилась ни одна игра) и корректное отношение к проигравшей стороне. Отрицательными персонажами наших игр в предвоенные годы были испанские и немецкие фашисты, шпионы, а также японские самураи. Нападение фашистов на Советский Союз проигрывалось нами задолго до того, как эта война стала реальностью. Очень популярными были игры сезонные, повторявшиеся многократно. Зимой мы играли в полярников: папанинцев или челюскинцев, строили из снега и льда жилище и теплоход, разыгрывали действо, походившее своим сюжетом на известные события не столь далекого прошлого. Весной, когда талые воды образовывали ручьи, стекавшие в распухшую ото льда реку Собь, начинались гонки выструганных из дерева и оснащенных мачтами с парусами игрушечных кораблей, как правило, заканчивавшиеся гриппом или ангиной, а также взбучкой родителей. К концу лета, когда созревали тыквы, мы тайком
таскали их с огородов, извлекали из них сердцевину, проделывали отверстия, имитирующие глаза, нос и рот, устанавливали внутри зажженную свечу и с наступлением темноты, водрузив тыквы на палки, устраивали шествия, пугая одиноких прохожих. Иногда устанавливали светящуюся тыквенную голову на подоконники опрометчиво оставленных открытыми окон. Особым успехом у нас пользовались разного рода розыгрыши, например, такой: на тротуар (в нашем местечке это был деревянный настил) на видное место клался кошелек с привязанным к нему тонким шнурком, который присыпался песком. Второй конец шнурка находился в руках у одного из нас, прятавшегося в кустах за забором. Там же находились и остальные в ожидании, что приманка клюнет. Как правило, это срабатывало. Прохожий, заметив лежащий на тротуаре кошелек, наклонялся, чтобы подобрать его, и в момент, когда его пальцы почти касались кошелька, тот на глазах изумленного и не успевшего еще обрадоваться находке человека, ускользал за забор. И только тогда, когда из-за кустов раздавались крики и смех, до обалдевшего прохожего «доходило», что он стал очередной жертвой ребячьей проделки. Смеясь и чертыхаясь, прохожий спешно уходил, чтобы уступить это место очередному любителю поживиться случайной находкой. Осенью, когда через все местечко к сахарному заводу сплошной вереницей тянулись подводы, верхом груженные свеклой, мы устраивали состязания в ловкости и сноровке. Нужно было исхитриться и незаметно для возницы снять с движущейся подводы свеклу специально изготовленным для этой цели крюком, похожим на кочергу с заостренным концом. Побеждал, естественно, тот, которому удавалось стащить наибольшее количество корнеплодов. Азарт, с которым мы это проделывали, не без опасения схлопотать батогом, может быть сравним разве что с азартом грибника или рыболова, для которых важен сам «процесс», а не его последствия. В сущности, промысел свеклы был нелеп, так как домой нести эту «добычу» было бессмысленно и опасно. Нам постоянно доставалось и за грязную обувь и одежду, и за воровские наклонности, которые родители усматривали в нашем, как нам казалось, безобидном деле. Вместе с тем, никакие увещевания и наказания не могли отвадить нас от этого занятия, в которое мы постоянно вносили новые элементы состязательности.
Сегодня, в это жаркое июньское воскресенье, меня ожидало нечто большее, нежели игра с приятелями. Еще накануне мама обещала взять меня на реку к запруде, где такое прозаическое занятие, как стирка белья, становилось своеобразным ритуалом, еженедельно устраиваемым местечковыми женщинами в летний период времени. Стирка была и поводом, чтобы пообщаться, посудачить о том, о сем, обменяться новостями, а главное почувствовать себя раскрепощенными, сняв, пусть на время, груз домашних забот, насладиться ласковым солнцем, шумом ниспадающей зеркально чистой воды, почувствовать тепло плоских каменных плит у запруды и, не стесняясь, оголить ноги выше колен, заткнув за подол сарафан. Для нас, мальчишек, чье самостоятельное купание в реке было строжайше запрещено, стирка белья предоставляла прекраснейшую возможность общения с рекой, воды которой брали нас в свои ласковые объятия, освежали и успокаивали, принимали наши игры, потакая нам в шалостях и озорстве. Они позволяли нам погружаться на глубину, открывая свой удивительный подводный мир и, словно беспокоясь нашим длительным пребыванием там без воздуха, требовательно выталкивали на
поверхность, где, напевая на ухо незатейливую мелодию, убаюкивали так, как может убаюкивать только любящая мать. Я любил подставлять себя упругим струям водопада, ощущая его мощь и величие, а затем, обессилев от единоборства с ним, оставлял его наедине с собой, играющим своими мускулами. Сам же бросался ничком на мягкую, пахнущую свежестью густую прибрежную траву, словно надеясь вобрать в себя живительную силу земли и энергию солнца, необходимые мне для новой схватки с водопадом.
_. На кухне мама заканчивала готовить завтрак. На столе уже высилась горка свежеиспеченных лепешек, на сковороде выжаривались гусиные шкварки, столь любимые мною, рдел, словно устыдившись своей красоты, только что вымытый редис, зеленый лук источал аромат грядок.
– Мам. Так мы идем на реку? – обратился я к маме, перемывавшей клубнику.
– Да, позавтракаем и пойдем. Ты пока приготовь ведра для белья – они стоят в углу коридора. Вынеси их во двор и поставь у корыта с бельем. Белье не трогай. Хорошо, Абрашенька? А я тем временем позову папу и детей к завтраку.
Я очень боялся, что после завтрака за нами увяжется брат и тогда – прости-прощай река, поскольку с ним из-за непредсказуемости его поведения на реке мама не пойдет, а отвадить его от этой затеи, и это доказал опыт прошлого, невозможно. Он все равно будет бежать за нами, рыдая и канюча, будет падать на землю, катаясь в пыли, вызывая жалость и сочувствие у проходящих мимо людей. К счастью, у него в этот день были свои планы, и мы с мамой после завтрака, нагрузившись бельем, двинулись к реке. Запруда встретила нас влажным дыханием реки, рокотом водосброса, плеском стирающегося белья и гомоном переговаривающихся между собой женщин. Мокрые с ног до головы, с прилипшей к телу одеждой, откровенно вырисовывающей их фигуры, они своими движениями походили на дровосеков. Без видимых усилий вскидывали они за спину тугие жгуты намыленного белья и с силой ударяли ими о каменные плиты, едва покрытые водой. Закончив махать, они складывали белье в ведра с тем, чтобы после короткого отдыха, сопровождаемого возобновлением прерванного разговора, вновь вернуться к ведрам, развернуть похожие на паруса простыни и плавными волнообразными движениями прополоскать их в проточной воде. К нам подошла увидевшая нас мама Лелика Бонецкого – тетя Аня.
– Здравствуй, Гителе, – обратилась она к маме, улыбаясь и шутливо встряхивая на нее капли с мокрых рук.
– Ой! – вскрикнула мама, защищаясь от брызг. Здравствуй, Анечка.
– А я тебя с Абрашей увидела, когда вы еще только подходили к реке.
– Ты что, уже соскучилась по мне? – спросила мама, улыбаясь и опуская ведра на землю. По-моему, на прошлой неделе мы виделись.
– Верно. Но я тебе всегда рада, ты знаешь. А потом у нас всегда есть, о чем поговорить, и, кстати, пока ты еще не начала стирать, хотела обсудить с тобой кое- что.
– Что-нибудь серьезное? – поинтересовалась мама. Абраша нам не помешает?
– Да нет, напротив, ему это будет даже интересно, тем более, что разговор пойдет о нем и о Лелике.
– Что они уже натворили? – забеспокоилась мама, зная, что мы с ним в последнее время при ее появлении заговорщески замолкали.
– Ничего не случилось, я надеюсь, – усмехнулась тетя Аня.
– Послушай Гителе. Ты знаешь, что этим летом мы всей семьей решили поехать в Одессу на море. Нас пригласили приятели Бори – тоже врачи. У них в Одессе свой дом и дача на берегу моря, которую они отдают в наше распоряжение на целый месяц.
Дядя Боря – отец Лелика, работал зубным врачам, и не было, наверное, в местечке человека, не испытавшего на себе действие его бормашины, приводившейся в движение ножной педалью.
– Как ты относишься к тому, чтобы Абраша поехал с нами. Они с Леликом неразлучные друзья, и часа не могут прожить друг без друга. Лелик и слышать не хочет о поездке. А причина – в нем, в этом мальчике, которому море тоже не помешает. Ты-то сам как думаешь, Абраша?
Я не ответил и вопросительно посмотрел на маму. В августе, мы уже который год подряд ездим в Киев, где живет наша многочисленная родня, как со стороны мамы, так и со стороны отца. Мы гостим там поочередно то у одних, то у других. Этот год не должен был быть исключением, и родители уже сообщили в Киев о готовящейся поездке. Я очень любил бывать в Киеве. За последние годы у меня там появились друзья, которые тайком от родителей возили меня по незнакомым мне местам. Со своими двоюродными сестрами мы с братом посещали Днепр, зоопарк, кинотеатр и другие достопримечательности; тетя Люба – жена маминого брата, иногда отпрашивала меня у родителей к себе в киоск на Сенном базаре, где она торговала пивом и другими горячительными напитками на разлив. Сам по себе киоск был мне неинтересен, возле него постоянно толпились какие-то неопрятно одетые громко говорящие люди. Но тетю Любу на рынке все знали, и продавцы других магазинов и киосков забирали меня к себе, а уже там можно было найти для себя немало интересного. Тетя Бася, мамина сестра, худая энергичная маленькая женщина, работавшая на кондитерской фабрике, однажды показала мне эту фабрику, поразившую меня своими огромными медными котлами, в которых варилось повидло, непрерывно движущимся конвейером, доставлявшим конфеты в отделение упаковки и, наконец, само отделение упаковки, где работали сплошь женщины, заворачивавшие конфеты в яркие обертки и наперебой угощавшие ими меня. Все это было исключительно интересно. Но Одесса, море, которое я никогда не видел, – все это, ранее казавшееся очень далеким и сказочным, могло обрести реальность, согласись родители отпустить меня.
Я вновь посмотрел на маму, перевел взгляд на тетю Аню. От меня ждали ответа, хотя ответ напрашивался сам собой. Я почувствовал себя взрослым, от которого требуется однозначно выразить свое отношение к очень серьезному делу. Мне хотелось крикнуть: Хочу в Одессу! Но что-то удерживало меня от этого. Заметив мою нерешительность, тетя Аня сказала:
Мы с твоей мамой все обсудим без тебя. Беги к Лелику, он – вон под той ивой. Лелик лежал на густой сочной траве, еще не успевшей выгореть, подставив свое тело лучам солнца. Казалось, он дремал, но он лишь прикрыл глаза, защищая их от солнца. Я быстро разделся и осторожно, чтобы не поскользнуться на глинистом спуске, сошел в воду, спугнув лягушек, гревшихся на берегу. Поплескавшись вдоволь в теплой воде на мелководье (плавать я тогда еще не умел), вышел на берег и плюхнулся рядом с Леликом, который, заметив мое появления, лениво произнес:
– А, это ты.
– Салют, камарадос! – приветствовал я его по-испански так, как это делали республиканцы в Испании несколько лет тому назад. Это приветствие было очень популярным, и мы, мальчишки, им часто пользовались.
– Как вода? – спросил Лелик, позевывая.
– Ты что, еще не купался? – удивился я. – Ты ведь здесь давно.
– А откуда ты знаешь?
– Так твоя мама уже почти все перестирала; мы видели ее и разговаривали с ней.
– О чем? – поинтересовался Лелик.
– А то ты не знаешь – упрекнул я его.
– Откуда мне знать, я же там не был.
– «Откуда мне знать» – передразнил я его. – Сам заварил кашу, а теперь делает вид, будто не знает, о чем речь. О поездке в Одессу, конечно!
– А! – оживился Лелик, вскакивая на ноги. Ну, так что, едем вместе?
– Какой ты быстрый, – охладил я его пыл. Мама сама без папы не решится отпустить меня с Вами.
– Но ты-то сам как – хочешь?
– Спрашиваешь! Здорово! – воскликнул Лелик. Просто здорово! Мы с тобой там научимся плавать. Папа сказал мне, что на море легче научиться, море само тебя держит на воде.
– Как это? – удивился я.
– Очень просто. Вода в море соленая, – начал объяснять мне Лелик и вдруг умолк, словно вспомнив что-то. Да! В Одессе есть порт и туда приплывают большие корабли. Надо сказать, что Лелик в разговоре часто перескакивал с одной темы на другую. Иногда трудно было понять ход его мыслей, когда, не закончив одну фразу, он начинал другую без всякой связи с предыдущей. Лелик был очень похож на своего отца. Смуглый, черноглазый, словоохотливый, он, как и его отец, в ходе разговора смотрел не на собеседника, а куда-то в сторону.
– Папа обещал мне, – продолжал Лелик, – покатать нас на корабле. Его друг в Одессе – капитан большого корабля. Он покажет нам весь корабль, все его помещения, капитанский мостик, трюм и машинное отделение. Дядя Витя обещал в письме, что научит меня управлять кораблем. Я буду рулить, и командовать: полный вперед! Полный назад! Стоп машина! И матросы будут выполнять все мои команды, понял? – хвастался Лелик. Я был сражен его эрудицией и знанием морских команд и терминов.
– А что, – поинтересовался я, – на корабле есть руль, как на автомобиле?
– а как же! – с жаром ответил Лелик. Руль – это главное, что есть в руках капитана, им он и управляет кораблем.
– А как? – не унимался я.
– В автомобиле руль управляет колесами. – Я это знал точно, поскольку свой педальный автомобиль изучил досконально.
– На корабле колес нет, так чем же он управляет? Лелик задумался, видимо не зная, как ответить.
– Раз на корабле есть руль, значит, он чем-то управляет, – резонно рассудил мой друг. Я не хотел препираться и потому спросил его:
– А дядя Витя, он капитан военного корабля?
– Нет, он не военный, но в Одессе можно увидеть и военные корабли и даже подлодку. А еще мне сказал папа, что в Одесский порт заходят и иностранные корабли. Я никогда не видел кораблей, военных тем более, и потому, когда Лелик умолк, я нарисовал в своем воображении Одессу, корабли; живо представил себя стоящим рядом с дядей Витей, зорко всматривающимся в морскую даль и отдающим команды матросам. Лелик молчал, тоже думая о чем-то своем, а я продолжал рисовать одну картину за другой, видя себя то на подводной лодке, то на мачте корабля, то плывущим в море навстречу волне. Занятый своими мыслями, я не заметил подошедшую к нам вечно улыбающуюся тетю Аню. Я уже решил, было, что она обрадует нас долгожданным известием о моей поездке, но она просто взяла Лелика за руку и увела его с собой, ничего мне, не сказав на прощание.
– Солнце было в зените, когда мама закончила стирку, а я успел еще несколько раз окунуться в воду, прежде, чем, собрав выстиранное белье, мы медленно поднялись на запруду по дороге домой. Необычную картину застали мы на улицах местечка: обычно пустынные в эту пору дня, они были заполнены группировавшимися в кучки людьми, что-то озабоченно обсуждавшими; их лица были серьезны и сумрачны, на них словно налегла какая-то тень. Разговаривали они между собой тихо, без обычной жестикуляции; удивляло отсутствие на улицах детей. Это было странно, и мама, почуяв неладное, заспешила домой, не замечая тяжести ведер с бельем.
Дома, уже в прихожей были слышны мужские взволнованные голоса, доносившиеся из столовой. В этот день мы не ждали гостей, и потому их присутствие в обеденное время могло означать, что произошло что-то из ряда вон выходящее. Уже потом вечером, мама признавалась отцу, что еще на улице у нее возникли дурные предчувствия, которые не оставляли ее на всем протяжении пути. Ей вспомнился 37 -ой год. Тогда тоже на улицах можно было увидеть группки людей, обсуждавшие шепотом страшные новости об арестах в местечке. В том году арестовали и отца. Моя детская память запечатлела на всю жизнь тот поздний дождливый вечер, когда трое в штатском, произвели в квартире обыск и увели с собой растерянного отца, который так и не нашел, что сказать маме, стоявшей у стены с каменным лицом, с которого, казалось, сошла кровь. Беременная, она крепко прижимала меня к своему упругому животу, больно вцепившись в мои худые плечи, словно опасаясь, что у нее отберут и меня. В тот вечер я не видел ее плачущей, плакала она, когда увозили отца и еще двух арестантов из нашего местечка в Винницкую тюрьму. Не знаю, каким образом мама узнала день и время их отправления. Арестованные сидели в кузове грузовика, спиной к кабине низко опустив головы с надвинутыми на лоб кепками; их колени упирались в колени милиционеров, вооруженных винтовками. Лиц арестованных не было видно, но отца мы узнали, и сердце мое защемило – таким согбенным я не видел его никогда ни до, ни после ареста. Был и радостный день возвращения, которого мы ждали и в который верили, несмотря на то, что мало кто из наших друзей верил в такую возможность. Оттуда, – говорили они, – не возвращаются. Отец не любил рассказывать, о том, что тогда произошло. Лишь спустя много лет я узнал, что арестовали его по навету; в ходе следствия пытались склонить его к даче ложных показаний на известных людей, бывших в 20-х годах в отряде самообороны, организованном с целью защиты населения Китайгорода от многочисленных банд,
грабивших и убивавших еврейские семьи. У отца было военное прошлое: в первую мировую войну он солдатом воевал с немцами, был ранен, удостоился Георгиевского креста, что для еврея было большой редкостью. Его военный опыт и помог ему создать отряд самообороны. Оружие в то время можно купить дешево; он обучил пару десятков парней владению винтовками и пистолетами, организовал патрульную службу, и когда ничего не подозревающие бандиты делали попытки войти в местечко, они натыкались на хорошо организованную оборону. Позднее арсенал отряда самообороны пополнился еще и пулеметом, что укрепило уверенность бойцов в их силе.
В тюрьме отца запугивали, били по пяткам бутылками, но он не сломался. Ему и его друзьям, ставшим впоследствии партийными деятелями высокого ранга, инкриминировали т.н. контрреволюционную деятельность, проявившуюся будто бы в вооруженном сопротивлении отрядам Красной Армии. Возможно оттого, что обвинение было бездоказательным, а еще и потому, что за отца заступились его могущественные друзья, спустя три месяца после ареста он был освобожден. В день его возвращения в нашем доме, как и сейчас, собрались люди, близко знавшие нас, а отец – худой с впалыми щеками, небритый скупо отвечал на их вопросы, стараясь обойти щекотливые темы, о неразглашении которых с него была взята подписка перед освобождением. Еще долго не мог отец отойти от пережитого, он бросил курить и отдал мне свой портсигар из карельской березы, который я приспособил для хранения первой в своей жизни коллекции – кадров кинопленки из известных в те времена кинофильмов, которые присылала из Киева моя двоюродная сестра, работавшая киномехаником. Некоторые из моих друзей коллекционировали марки, конфетные обертки, гербарии, но такой коллекции, как у меня, не было ни у кого, чем я немало гордился.
Когда мы с мамой зашли в столовую, голоса на миг смолкли. Я растерялся, увидев так много людей, едва разместившихся у нас. Из них я знал лишь дядю Борю – отца Лелика, портного, шившего мне в свое время костюм, в котором я был запечатлен на фотографии, сохранившейся до настоящего времени и учителя музыки, обучавшего меня игре на скрипке. Было еще несколько не знакомых мне людей: клубный работник, директор канато-вязального кооператива, коренастый медлительный мужчина с бычьей шеей и провизор, распространявшего вокруг себя специфические аптечные запахи. Мама с вымученной улыбкой поздоровалась со всеми, и хотела – было уйти на кухню, чтобы приготовить чай для гостей, но отец остановил ее.
– Что случилось? – поинтересовалась мама, оглядывая всех.
– Война, мадам, – ответил кто-то глухим голосом, и мама схватилась за спинку стула, чтоб не упасть.
– Не стоит волноваться, Гителе, – поспешил ее успокоить дядя Боря. Я думаю, что это ненадолго. Скорее всего, это какая – то провокация, о которой предупреждал Сталин.
– Какая провокация! – возмутился директор кооператива, и от его голоса закачалась люстра. Молотов сегодня по радио ясно сказал – война; война, вероломно начатая немцами. А ты, Борис, твердишь о какой-то провокации.
– Все равно, не унимался дядя Боря, – если это даже война, то не пройдет и двух недель, как она будет закончена. У нас самая сильная армия мира; и немцы не
могут это не учитывать. Кроме того, сложно вести войну одновременно и с Англией, и с нами. По-видимому, они хотят предупредить возможный союз СССР и Англии. Гитлер совершил самую крупную в своей политике ошибку, за которую он дорого заплатит. А немцев мы всегда били! – патетически закончил он.
– Кто это «мы»? – язвительно спросил провизор. Уж не ты ли Борис? Так насколько я знаю, ты в своих руках, кроме поганых щипцов, которыми калечишь нас, никакого оружия не держал.
– Ну почему же «калечишь» и почему «щипцы поганые», обиделся дядя Боря. Вот зуб твой, который я удалил на прошлой неделе, он действительно был поганый. А то, что немцев мы всегда били – это исторический факт. Поверьте – они скоро поймут, в какое дерьмо влипли. Что такое дерьмо, я не знал, но живо представил себе огромную лужу дымящейся смолы, в которой застревают сапоги немецких солдат.
– Я одного не понимаю, – вступил в разговор учитель музыки – мы ведь заключили с ними совсем недавно пакт о ненападении, действует торговое соглашение. Я на днях был в Липовцах и видел, как на запад идут один за другим эшелоны с углем и еще с чем-то.
– Вот это-то и удивительно, – поднялся провизор. Война не может быть внезапной, и подготовка к ней не может оставаться незамеченной. Наша разведка не зря ест свой хлеб, – я надеюсь. Если бы немцы готовились к войне, товарищ Сталин знал бы об этом.
– Но ведь Молотов ясно сказал, что немцы внезапно, вне-зап-но! напали, – зарокотал директор кооператива, не вынимая изо рта незажженную папиросу Казбек. Это может лишь означать, что им удалось сбить с толку и нашу разведку. Разве это исключено?
– Да, – вмешался отец, – товарищу Молотову, конечно, видней, но я твердо знаю, что прозевать начало войны может лишь тот, кто близорук и не замечает того, что делается у него под носом, либо тот, кто не хочет это замечать.
– Как ты можешь такое говорить, Иоси, – перешел на шепот дядя Боря и впервые посмотрел прямо в лицо отца. Ты вообще-то понимаешь, что ты говоришь! Если бы я не знал тебя, подумал бы …, замялся он.
– Но ты ведь меня знаешь, – усмехнулся отец. Ладно. Не нам и не сейчас давать оценку действиям нашего правительства. Давайте думать о том, что сейчас делать нам в этой ситуации, от границы нас отделяет не такое уж большое расстояние.
– Иосиф, ты думаешь, они дойдут до наших мест? – спросил один из сидевших до этого молча мужчин.
– Ну вы как дети малые, – возбудился отец. Гитлер занял за короткое время Польшу, Австрию и Чехословакию, воюет с Англией, вооружен до зубов самым современным оружием; промышленность Германии поставлена на военные рельсы; немцы хорошо подготовлены к войне и воевать умеют – это я вам говорю, исходя из собственного опыта. Исключать возможность того, что они дойдут и до нас, я не могу.
– А я не верю в это, – продолжал упорствовать дядя Боря. – Мы им скоро обломаем рога. Красная Армия хорошо подготовлена к войне, мы сильнее немцев.
– Хорошо, – сильно картавя, произнес кто-то. – Хорошо. Положим, они дойдут до нас, предположим, что через день – два станет ясно, что они таки да дойдут до Ильинцев. Что делать? Оставаться или уезжать?
– Уезжать! – вновь прорычал директор кооператива. Чего раздумывать, уезжать немедленно. От немцев нам ничего хорошего ожидать не приходится.
– Что ты такое говоришь, – заволновался провизор, – как это уезжать! Куда уезжать? Оставить дом, бебехи, свое дело, ехать в неизвестность, начинать все сначала? Он помолчал немного, вытер лоб платком и продолжал. – Даже если это, не дай бог, случится и они займут Ильинцы, что нам может угрожать? Мы ничего плохого им не сделали; провизоры, фотографы и зубные врачи им тоже нужны. О портных и сапожниках я уже не говорю, – они нужны любой власти. Кроме того, – он оглядел присутствующих и поднял вверх большой палец, словно призывая бога в свидетели, – немцы – культурная и образованная нация; в Германии и при Гитлере евреи живут. Что же нам волноваться, не думаю, что они способны причинить нам зло.
– Короче, – отец поднялся со стула, – ты предлагаешь не трогаться с места. Так? Ты уверен, что это единственно правильное решение?
– А ты предлагаешь что-то другое, – повернулся к отцу дядя Боря, – я лично согласен с ним, кивнул он на провизора. Мне нечего бояться – я врач, а врачи нужны всем. Зубы болят даже у фашистов. С немцами я не воевал, как некоторые, так что, если дело дойдет до принятия решения, а это станет ясным, я думаю, дней через десять – пятнадцать, я, видимо, останусь. Войну переждем здесь, в своем доме.
Все замолчали, обдумывая услышанное. Отец, продолжавший стоять, опустил голову и невесело сказал:
– А я, признаться, не знаю, что делать. Нелегко решиться на отъезд, а оставаться? … Кто знает, что с нами будет.
– Вы как хотите, – сверкнул глазами директор кооператива, – я здесь ни за что не останусь. Сегодня же начну собираться и советую это сделать всем вам, пока не поздно, пока еще есть возможность уехать. Вот когда все хлынут на вокзал, тогда отъезд может превратиться в серьезную проблему.
– Он поднялся, закурил свою папиросу и, попрощавшись кивком головы, вышел. Вслед за ним потянулись и остальные. Я стоял огорошенный всем увиденным и услышанным; война еще никогда так близко не дышала мне в лицо. Об Одессе надо было забыть.