Читать книгу «Доверяй, но проверяй!» Уроки русского для Рейгана. Мои воспоминания - - Страница 8

Глава 3
Назад в СССР

Оглавление

Отношения между сверхдержавами не просто плохие, их не существует.

Государственный секретарь Джордж Шульц, 1982 год1

После всех унижений, которые я претерпела в Советском Союзе, и многолетних бесплодных усилий заполучить визу мне пришлось набраться храбрости, чтобы взять телефонную трубку. Поразительно, но вечно занятый номер телефона советского посольства на сей раз был свободен. Я представилась, и после небольшой паузы меня соединили с человеком, обладавшим мягким голосом, говорившим по-английски совершенно свободно, лишь с легким русским акцентом. Он учтиво сказал, что готов встретиться со мной, и предложил посетить советское посольство. После моих прений c таинственными «таможенниками» в советском аэропорту я опасалась идти туда и, поколебавшись, сказала, что лучше бы встретиться где-то еще. Он предложил вестибюль отеля «Джефферсон» напротив посольства.

– Как я вас узнаю? – спросила я.

– Ну, я светловолосый, – ответил он, – на мне будет синий костюм, а плащ переброшен через правую руку.

Все это настолько выглядело карикатурой на шпионские фильмы, которые я видела, что я тут же шутливо ответила:

– Я небольшого роста, блондинка, кругленькая, и мой плащ будет переброшен через левую руку.

Так я встретилась с Валентином Михайловичем Бережковым, которому предстояло сыграть ключевую роль в получении мною разрешения вернуться в Советский Союз.

Все было так, как он и обещал. Он действительно являлся обладателем копны светлых волос, а его глаза были голубыми и яркими, но ищущими. Его голос казался мягким, а манеры изысканными, что выгодно отличало его от грубоватых советских чиновников, чья манера одеваться предусматривала ношение мешковатых (и нередко пропотевших) костюмов и стоптанных башмаков, что очень напоминало мне то, как в бытность ооновским корреспондентом «Ньюсуик» одевался мой бывший муж Боб Масси. На Бережкове были хорошо сшитый темно-синий костюм, который отлично на нем сидел, белая рубашка и шелковый галстук. Он предложил пойти в испанский ресторан и повез меня на своем бледно-голубом «кадиллаке». Я не знала ни того, какую он занимал должность, ни того, почему Тай был уверен, что Валентин именно тот, кто мне нужен, но было ясно, что сам он уверен в своих полномочиях. На самом деле позднее я узнала, что Бережков был единственным человеком в советском посольстве, которому разрешалось жить за пределами окруженного забором с колючей проволокой квартала, называемого членами советской делегации в Вашингтоне домом. Я не припомню деталей нашего первого разговора, но помню совершенно точно, что не в пример идеологически ограниченным советским чиновникам, с которыми мне приходилось сталкиваться, он хорошо знал Соединенные Штаты, и хотя иногда я слышала от него обязательные критические штампы в духе советской пропаганды, он восхищался Америкой и американцами.

Когда имеешь дело с Советами, то все поначалу движется медленно. И прежде чем перейти к существу вопроса, приходится изрядно позаниматься болтовней и мелким жульничеством. Я рассказала ему кое-что из моего опыта поездок в Советский Союз, но в тот день мы совсем не говорили о моей визе. Фактически прошло немало времени, прежде чем мы коснулись того, что меня волновало. Но я установила прямой контакт и доверилась Коббу.

Мы так и не коснулись самого важного вопроса на протяжении целого года, прошедшего после первой встречи, – до самой смерти Брежнева 10 ноября 1982 года. Телекамеры ухватили момент, когда жена генерального секретаря перекрестила его тело. «Как это странно», – заметил комментатор, впрочем, он быстро оставил эту тему как несущественную.

Генеральным секретарем Коммунистической партии и руководителем Советского Союза 12 ноября 1982 года стал Юрий Владимирович Андропов. В свое время он был главой КГБ, и в США его называли «палачом Будапешта» за жестокую роль, которую он сыграл в подавлении венгерской революции в 1956 году. Задним числом понимаешь, думая об этом остающемся таинственным человеке, который пробыл у власти лишь пятнадцать месяцев, как странно, что именно его приход к власти отметил начало конца коммунизма в СССР. О нем мало что известно достоверно. До сих пор мы почти ничего не знаем об этой закрытой фигуре, о том, какое у него было образование, каков его военный опыт, каковы были его предпочтения в музыке и литературе, о чем он думал и знал ли он иностранные языки – даже то, насколько высоким он был. Мало что известно о его семье, его считали вдовцом, пока его жена Татьяна не появилась на похоронах. Одиночка, глава КГБ, он не был похож на остальных высших партийных руководителей. Но по мере того как проходит время, его репутация все возрастает. Он помог многим из руководителей более молодого поколения продвинуться по ступенькам правительственной лестницы, и одним из них был Михаил Сергеевич Горбачев. Cписок тех, кому он покровительствовал, сегодня выглядит как основа для справочника о тех, кто возглавлял перемены в Советском Союзе2. В своих лекциях того времени я всегда говорила, что каждый советский гражданин носит свою маску и чем выше положение человека, тем плотнее его маска: «Если и есть кто-то способный на перемены, то мы его не распознаем». И хотя истеблишмент на Западе, привыкший иметь дело в рамках сложившегося статус-кво с древними «кремлевскими динозаврами», не слишком много внимания уделял скрытой части айсберга, Горбачев все-таки стал первым из поколения «хрущевской оттепели», кто проник в высшее руководство.

После того как бывший глава КГБ Андропов пришел к власти, я подумала, что, возможно, мой человек теперь занимает более влиятельное положение, чем раньше. И хотя я не видела и не говорила с ним уже несколько месяцев, я решила воспользоваться случаем и позвонила Валентину.

Он тепло приветствовал меня: «Ах, Сюзанна, я думал о вас».

Я вторила ему в таком же приветливом духе: «И я о вас». И хотя я не собиралась ехать в Вашингтон, все же решила немного соврать наудачу: «На следующей неделе я буду в Вашингтоне и хотела узнать, нельзя ли нам увидеться».

К моему удивлению, он с энтузиазмом отнесся к такой возможности. «О да, я буду рад увидеться с вами у нас дома, и Лера приготовит настоящие русские блюда!» Для времен холодной войны это было чрезвычайное приглашение, так что я, конечно, полетела в Вашингтон.

Стоило мне войти в его комфортабельную квартиру, как я увидела множество фотографий на стенах, ясно указывавших на исключительное положение хозяина. Одна из них представляла собой хорошо известный снимок триумвирата на Ялтинской конференции, но имела небольшое отличие от общепринятых вариантов. На официальных снимках видны лишь Сталин, Черчилль и Рузвельт, сидящие в креслах на веранде Ливадийского дворца, когда-то служившего летней резиденцией Николая II, но эта фотография была чуть шире. За Сталиным, опершись на колонну, стоял щеголеватый молодой человек в темном костюме; это был переводчик Сталина, в котором я сразу распознала Валентина Михайловича Бережкова. Там была еще одна фотография, теперь уже с Риббентропом и Молотовым перед подписанием ими германо-советского пакта о ненападении 1939 года. На ней у локтя Молотова расположился все тот же Валентин, только моложе, свободно говоривший как по-английски, так и по-немецки, который был переводчиком и у Молотова.

Лера действительно приготовила прекрасный русский стол специально под водку. Подкрепившись и собрав всю свою решимость, я в самом конце застолья решилась все же поднять вопрос о моей визе.

– Валентин, – смело начала я, – любая страна за такие книги, которые я написала о вас, уже давно дала бы мне медаль.

– Да, конечно, – согласно кивнул он, – но если мы такую медаль вам дадим, вы ее примете? Хотите стать Героем Советского Союза?

Не знаю, откуда у меня взялись слова для ответа:

– Нет. Намного больше, я хотела бы стать Героем Земли Русской. Это звучит намного более поэтично, не так ли?

И вот после этой легкой пикировки за обеденным столом, когда Лера благоразумно растворилась где-то в кухонных эмпиреях, я наконец спросила: «Ну хорошо, Валентин, что там с моей визой? Я прекрасно знаю, чем американцы иногда занимаются в Советском Союзе, и никогда ничего подобного не делала». На сей раз он открыл блокнот и стал деловито записывать рассказ обо всех перипетиях моей истории.

Когда мы закончили, он, к моему удивлению, достал экземпляр моей книги «Земля Жар-птицы» и попросил, чтобы я надписала ее Андропову. Я смутилась. У меня не было ни малейшего намерения писать «Юрию Владимировичу с наилучшими пожеланиями». Подумав немного, я надписала книгу так: «Юрию Владимировичу с надеждой на будущее великой Русской земли». И никакого Советского Союза. И я ушла.

Был декабрь 1982 года. Тай совершил то, чего не могли сделать сенаторы и Государственный департамент. Он связал меня с правильным человеком. Почему он это сделал? Меня всегда это занимало. Быть может, потому, что он следовал максиме Одома и тоже считал, что ремесло военных состоит в том, чтобы не допускать войны? Каковы бы ни были причины, на этот раз результаты должны были быть.

* * *

В самом начале 1983 года я проводила время в писательских трудах в Нью-Йорке на квартире у друзей в Hotel des Artistees на Шестьдесят седьмой улице. Я работала над романом, который никак не подвигался. Я все еще была зациклена на одном – хотела вернуться в Ленинград и сделать книгу об истории дворца в Павловске, написать что-то честное о Советском Союзе, такое, что Запад смог бы понять и принять: замечательную историю об истовой преданности русских делу восстановления сокровищ прошлого, разрушенных во время Второй мировой войны, историю, которую Запад совершенно игнорировал. Эта тема была очень далека от всех забот, одолевавших Вашингтон, от холодной войны и ухудшения американо-советских отношений. Темой не заинтересовался ни один издатель. Что там думают русские, имеет ли для них потенциальную важность их дореволюционная история и культура – все это считалось неактуальным. Моя книга была прямым вызовом этим соображениям. Все говорили только о диссидентах. Кого интересует замечательная реставрация дворцов русских царей? Я все еще пыталась получить для себя визу, но эти попытки казались еще более тщетными, чем прежние. Из-за разрыва соглашения о культурном обмене не осталась никаких академических связей. Так обстояли дела, когда совершенно неожиданно для себя я получила новости, приведшие в движение целую цепь событий, которые в конечном счете втянули меня в самый эпицентр отношений между сверхдержавами.

Однажды холодным зимним вечером в начале февраля в моем доме в Ирвингтоне раздался телефонный звонок. Я сняла трубку и на другом конце провода услышала мягкий акцент Валентина Михайловича Бережкова. Со времени нашего обеда в декабре в Вашингтоне мы не общались. Безо всякой преамбулы он просто сказал мне: «Я разговаривал с Москвой. Все в порядке. Вы можете отправляться, когда захотите. Можете строить конкретные планы». И все. И это после одиннадцати лет ссылки и всей моей бесплодной борьбы с бюрократами по обе стороны!

Годы разочарований и предосторожности по отношению ко всем советским официальным лицам оставили на мне такой глубокий отпечаток, что, едва преодолевая изумление и растущий восторг, я выдала спокойный ответ, способный служить шедевром сдержанности: «Спасибо. Я подумаю об этом».

Положив трубку, я съехала на пол. Неужели это правда? Возможно ли мне снова вернуться? Позже я шутила, что только Советский Союз способен устроить выставку-ретроспективу, составленную из моих паспортных фотографий в стиле Энди Уорхола, использовав для этого отвергнутые ими мои заявления на визу. Каждый раз требовалось сдать по три фотографии, при этом две помещались на саму визу, которую забирали при отъезде из страны. Меня всегда интересовало, что они делают с третьим фото. Его выбрасывают или оно хранится в неведомых подвалах в архивах КГБ? И зачем? Несмотря на то что, по словам поэта Виктора Сосноры, переданным мне его другом, приехавшим из Советского Союза, ему сказали в КГБ, что мне запретили въезд навсегда, мне все-таки удалось добиться своего. Но как? Лишь спустя много лет мне предстояло узнать ответ.

Как бы то ни было, преисполнившись надежд, я последовала совету и снова подала заявку на получение визы. Я хотела поехать на православную Пасху, которая в тот год приходилась на 25 апреля. И опять мне отказали, но теперь это был Интурист. Они извинились, но свободных номеров в отелях нет.

Я позвонила Бережкову и сказала:

– Валентин, похоже, для меня в Советском Союзе номеров в отелях нет.

На этот раз его голос зазвучал зло и нервно:

– Им [то есть Интуристу] нечего лезть в эти дела!

– Но, кажется, они все-таки лезут, – сказала я. – Надеюсь на вас, Валентин Михайлович.

Через несколько недель он позвонил мне, чтобы сказать, что в Нью-Йорк должен приехать Георгий Арбатов, могущественный директор Института США и Канады, возглавлявший этот весьма авторитетный московский мозговой центр. Арбатов часто приезжал в Соединенные Штаты, и считалось, что по вопросам американо-советских отношений он говорит от имени самого верха.

Обязательный участник американских теледискуссий и любимец интервьюеров и организаторов конференций, он, как говорили, был ближайшим советником Брежнева по всем аспектам американской политики, и хотя я колебалась, Валентин решительно настаивал на том, чтобы я увиделась с Арбатовым. Намечался прием в советском представительстве при ООН, и Бережков послал мне приглашение.

Одевшись строго, во все черное, я с опаской приближалась к зданию на Шестьдесят седьмой улице с его плотно запертыми, пугающими дверями. Я нередко участвовала в демонстрациях перед этим запретным для меня зданием вместе с Кэрол Чэннинг, Джоэлом Греем и другими людьми из шоу-бизнеса, держа в руках плакаты в поддержку диссидентов в Советском Союзе, включая великого танцовщика и моего друга Валерия Панова, томившегося под домашним арестом в Ленинграде. Множество всевидящих камер, установленных на здании, люди на крыше в белых комбинезонах, выглядевшие как зловещие снеговики, фотографировали всех нас сверху, но внутри я ни разу не была. Тем холодным зимним вечером, волнуясь и собрав остатки храбрости, я нерешительно постучала в дверь. Она не была заперта, и неприветливый охранник открыл ее передо мной. На входе было совсем пусто – одна только вешалка. Еще один строгий человек, подозрительно посмотрев на меня, спросил мое имя и безмолвно принял у меня пальто. С ощущением, что я уже каким-то образом очутилась в Москве, я прошла через чинные залы с расставленными в них креслами в красно-коричневой коже – совсем в советском стиле, мимо портретов Ленина и Андропова и вошла в большой зал приемов, где уже собралась толпа гостей. На длинном столе, уставленном закусками, в небольшой кружок были поставлены бутылки водки, вина и минеральной воды. Валентин, слава Богу, уже был здесь и быстро повел меня знакомиться с Георгием Аркадьевичем Арбатовым.

Арбатов оказался высоким человеком, далеко за пятьдесят, чей длинный нос и еще более вытянутое довольное лицо придавали ему вид постаревшего бладхаунда. В гладкой манере советских чиновников, привыкших иметь дело с иностранцами, не упомянув о моей визе напрямую, он приветствовал меня с легкой улыбкой:

– Я так понимаю, что у вас есть некоторые проблемы с нашими бюрократами.

Еще бы, сказала я про себя.

И он приветливо продолжил:

– И у меня они есть тоже. Попробуйте подать заявление снова.

Я ответила ему, что не могу приехать раньше сентября.

Он лишь повторил:

– Попробуйте снова, – и двинулся дальше. Весь обмен фразами занял не больше двух минут. Я постояла чуть дольше, перебросилась парой слов с другими советскими официальными лицами, обменялась рукопожатием с Олегом Трояновским, советским представителем при ООН, и довольно быстро ретировалась, с облегчением покинув давящую советскую атмосферу и вновь оказавшись на шумных улицах Нью-Йорка.

Следуя совету Арбатова, через несколько месяцев я снова подала заявление на получение визы, полагая, что его опять отвергнут. Но на этот раз никаких сложностей не возникло, и я получила долгожданную визу. Оказалось, что вынужденная задержка стала судьбоносной, поскольку в последний момент произошла трагическая международная катастрофа, чуть не сорвавшая мою поездку.

Первого сентября 1983 года пилот советского истребителя сбил гражданский корейский авиалайнер, который таинственным образом залетел в советское воздушное пространство. Погибло 269 пассажиров, летевших на самолете авиакомпании KAL, включая шестьдесят одного американца. Разыгралась настоящая буря международных протестов, посыпались гневные осуждающие заявления. Демонизация советского правительства, да и русских в целом в самих Соединенных Штатах приобрела новые масштабы. Докеры в калифорнийском порту Лонг-Бич были готовы напасть на моряков с советских судов, стоявших в гавани. Губернаторы штатов Нью-Йорк и Нью-Джерси не дали разрешения приземлиться самолету, на борту которого находился министр иностранных дел СССР Андрей Громыко, направлявшийся в ООН. В Техасе американцы принимались стрелять в телевизоры, если видели русских на экране. В Вермонте застрелили молодую женщину, к несчастью, оказавшуюся русской.

За несколько месяцев до этого администрация Рейгана попыталась добиться от советского правительства согласия на открытие консульства в Киеве и возобновление Соглашения о культурном обмене, приостановленного при президенте Картере после советского вторжения в Афганистан. Но после катастрофы с самолетом авиакомпании KAL всякие переговоры прекратились. Невзирая на решительные протесты с советской стороны, США вернулись к своим планам о размещении ракет «Першинг» в Европе. Все дипломатические контакты между США и СССР были решительно остановлены. Столбик температуры холодной войны опустился до значений глубокой и всеобщей заморозки.

Советы решительно настаивали, что авиалайнер был шпионским самолетом, не отвечавшим на предупреждения. Сеймур Херш в своей книге «Цель уничтожена» (The Target is Destroyed) дотошно проследил всю хронологию события и показал, что причиной его были как трагические ошибки в расчетах пилотов рейса 007, так и подозрительность и страхи запаниковавших советских военных. Он пишет, что небольшая группа аналитиков ВВС США подготовила секретный доклад с использованием слайдов, показавший, что разведка ВВС в считанные часы разобралась в том, что Советы не собирались сбивать самолет, но в силу остроты момента их докладу не уделили никакого внимания. Херш завершает свое исследование словами: «Печальным фактом является то, что те в Вашингтоне, кто выбрал курс на обострение международной напряженности и их коллеги в Москве, ответившие на это аналогичным образом, действовали, игнорируя факты. Рейс 007 стал кризисом, оказавшимся намного более опасным из-за взаимного роста непонимания и вызванных этим антисоветских настроений». Итак, была ли это трагическая ошибка, порожденная паранойей холодной войны, или же здесь скрывается что-то еще более зловещее? По собственному опыту зная, что все, что происходит в Советском Союзе, в действительности может быть совсем иным, чем кажется на первый взгляд, я продолжила свои попытки разобраться. Инцидент произошел в конце лета, в то критическое время года, когда советские лидеры обычно находятся в отпусках. Андропов тяжело болел, и в Москве его не было. Не являлось ли это попыткой устроить переворот со стороны сторонников жесткой линии в Кремле? В последующие годы мне намекали в Москве, что могло быть и так. Как и во всех других случаях, после того как прозвучали первые уверения с советской стороны, что катастрофу тщательным образом расследуют, а ответственных за приказ об уничтожении самолета найдут и накажут, невзирая на попытки орд зарубежных журналистов, пытавшихся получить дополнительные сведения, почти ничего так и не было сделано. И если какие-то теневые фигуры и могли быть вовлечены в эту трагедию, они так и остались неизвестными до сего дня.

* * *

Майкл Дивер, находившейся вместе с президентом Рейганом в Калифорнии на его любимом Ранчо-дель-Сьело, поведал мне интересную историю о том, как Рейган отреагировал на инцидент: «Рейгана было трудно вытащить с этого ранчо, но я настаивал, говоря, что американский народ хочет видеть его в Вашингтоне. И Рейган безо всякой охоты, как был в джинсах, сапогах, вместе со мной и Стетсоном полетел в Вашингтон, сразу направившись в Ситуационную комнату Белого дома, где все с волнением ожидали, что он будет делать. Какие будут приказы? Поднимут ли по тревоге Шестой флот? Что еще? Он мог сделать все, что хотел! Вместо этого он вытянулся в кресле и сказал: “Мы не будем делать ничего. Мир сделает за нас все. Нам надо думать о наших долгосрочных интересах”». Вот так, публично резко осуждая Советы, он напрямую ничего не сделал им в отместку.

Что касается меня, то даже в такой конфликтной и неопределенной атмосфере, созданной происшествием с южнокорейским самолетом, я не собиралась отказываться от намерения вернуться в СССР спустя одиннадцать долгих лет отсутствия. Друзья искренне недоумевали: «Ты ведь не планируешь отправляться в эту страну сейчас?» А я отвечала им, что если понадобится, то пойду туда пешком.

По пути в Москву я ненадолго остановилась в Париже, где должна была состояться встреча друзей Нью-Йоркского городского балета, в которую входили сверхбогатые американские благотворители, путешествовавшие за балетом по всему миру. Участники этой группы в самых разных городах мира старались превзойти друг друга, организуя изобильные коктейльные приемы, званые ужины и дивертисменты до и после балетных спектаклей, на которые сами и слетались, как райские птицы, разодетые в бархат, сверкая блестками, кутаясь в меха, сбивались в надушенные стаи, чирикая и обмениваясь поцелуями. Меня приняли в эту группу в роли какого-то талисмана на счастье, а совсем не по причине туго набитых карманов.

Вечером накануне того дня, когда мне предстояло лететь в Москву, после балетного спектакля Пьер Карден, знаменитый парижский кутюрье, устроил общий ужин с шампанским в ресторане «Максим», продолжавшийся до самого утра. Все яростно обсуждали инцидент с южнокорейским лайнером и проклинали русских варваров. Министр обороны Франции со злостью объявил, что Советы назвали лайнер «неопознанным самолетом», и сказал, что цивилизованные страны не сбивают «неопознанные самолеты», а в заключение с горячностью воскликнул: «С ними нельзя иметь дело!» Около двух часов ночи я ускользнула с вечера, чтобы собрать вещи и соснуть хоть пару часов, прежде чем в пять утра отправиться в аэропорт. Официально считалось, что никакие самолеты в Россию не летят, поскольку был объявлен двухнедельный мораторий на все воздушное сообщение с Советским Союзом, который поддержали и французские летчики. Но я достаточно долго жила во Франции и знала, что французы всегда найдут возможность сделать исключение из общего правила. И я решила попробовать. Продремав в аэропорту несколько часов, я дождалась-таки одного-единственного рейса «Эйр Франс» на Москву. Если не считать работника какого-то африканского посольства, я была на нем единственным пассажиром.

Я испытывала бурю эмоций и, честно признаюсь, некоторый страх. Целых одиннадцать лет прошло, но я не забыла ни безобразного обращения со мной советских таможенников, устроивших мне обыск в аэропорту, ни тех безликих людей-теней, сопровождавших меня повсюду в Ленинграде, когда я отправлялась в гости к своим друзьям. Но, несмотря на все это, у меня выступили слезы на глазах, когда после стольких лет я вновь увидела в иллюминаторе снижавшегося самолета темные леса и разрывавшие их деревни с обветшалыми домиками, что говорило о приближении к аэропорту Шереметьево.

Двадцать третьего сентября после долгих лет вынужденного отсутствия я вернулась в СССР. То, что я увидела, выглядело жутковато и было настолько нереальным, что мои воспоминания меня не покидали. В огромном напоминавшем мавзолей здании аэропорта с его протяженными залами, вознесенными к небесам потолками, темно-бордовыми мраморными колоннами, темно-серыми и тоже мраморными полами было пусто, как в пещере*. В аэропорту не было ни души, за исключением пары солдат, сиротливо стоявших в карауле. Мои шаги гулко разносились по просторным залам, когда я торопливо шла к стойке паспортного контроля. Ничто не изменилось. Как и в прежние времена, пограничник с каменным лицом сидел в закрытой кабине. Молча, но подозрительно он уставился на меня. Его лицо едва освещала маленькая настольная лампа. Переминаясь с ноги на ногу, я попыталась принять совершенно беспечный вид, пока он целую вечность изучал мои документы и медленно заполнял формы, поочередно глядя то в документы, то на меня, вверх и вниз, вверх и вниз, снова и снова, и во мне постепенно стало расти подозрение, будто что-то со мной или документами действительно не так. Затем он снял телефонную трубку, чтобы позвонить своему неведомому начальству. После невнятного обмена фразами по телефону он опять стал смотреть то на меня, то в документы. В конце концов, когда я уже решила, что все мои надежды пошли прахом и меня обязательно арестуют, послышался металлический шлепок штампа. Мне вернули мой паспорт, и воротца контроля, лязгнув, открылись передо мной.

В те времена официальные представители Интуриста еще встречали всех иностранцев, но поскольку никто не ждал никаких самолетов, то никаких встречающих в зале не было. Немного запаниковав, я стала думать о том, как мне добраться до города. Все офисы по обмену валюты стояли закрытыми. Денег я не имела (рубли провозить запрещалось даже тем, у кого они были, хотя для всего остального мира в них не было никакой нужды). Я оглядела весь пустой аэропорт и все-таки заметила неопрятный киоск с табличкой «Интурист». Достав свои трансферные ваучеры, я направилась к киоску и обнаружила в нем малопривлекательное создание с кричащим макияжем, занятое тщательной полировкой своих красных ногтей.

Уже не помню, как я сумела добраться до гостиницы «Интурист»*, расположенной на тогдашней улице Горького (теперь ей вернули исконное название – Тверская) совсем рядом с Красной площадью и Кремлевской стеной. В «Интуристе» у меня был забронирован номер. Отель выглядел еще более запущенным и потертым, чем 11 лет назад. Была пятница, четыре часа пополудни. В городе стояла липкая жара, я чувствовала себя эмоционально выхолощенной и невыспавшейся. Лишь после долгих препирательств с неприветливой служащей отеля на ресепшене («Вас должны были встретить. Где ваш гид?») я сумела убедить ее в собственном существовании, и она, поворчав, предоставила мне комнату. Кряхтя и позвякивая всеми своими частями, старый лифт с трудом проделал путь наверх и резко остановился, чтобы передохнуть самому. Меня поместили в типичной каморке в советском стиле: узкая и жесткая кровать, спрятавшаяся в нише за слегка выцветшей, плохо закрепленной занавеской, ванная с текущими кранами и обязательными тараканами. Но все это не имело никакого значения. Почувствовав знакомый апельсиновый запах дизенфицирующего средства и услышав за окном шум транспорта на улице Горького, я оказалась буквально захлестнутой эмоциями. Я смогла вернуться назад в СССР!

Будучи хорошо воспитанной, вежливой швейцарской девушкой, я решила, что мне надо позвонить в Институт США и поблагодарить за помощь в получении визы. Я не думала, что кого-то застану на месте, потому что в пятницу с обеда москвичи обычно отправляются на свои дачи, а когда я собралась звонить, было уже далеко за пять часов. Все же я попробовала дозвониться. Однако меня не только сразу соединили с Бережковым, но, что еще более поразительно, он поспешно спросил: «Не можете ли вы приехать к нам прямо сейчас? Мы пришлем машину». Такого со мной не происходило еще никогда. Никто из советских официальных лиц не уделял мне внимания, а учитывая, что меня отлучили от страны более чем на десятилетие, все это выглядело удивительно теплым приветствием.

Чувствуя себя потной невыспавшейся замарашкой, омываемой лишь противоречивыми эмоциями, я судорожно сглотнула и лишь кротко попросила: «Могу я хотя бы руки помыть?» «Да», – ответили мне, но сияющая черная «Волга» подкатила к моему отелю меньше чем через двадцать минут, а водитель дожидался меня внизу. Меня повезли в могущественный Институт США, где я раньше никогда не бывала. Зная о высочайшей репутации института в Америке, я была удивлена тем, что он располагался в желто-белом обветшалом здании XIX века со старомодной крытой аркой подъездных ворот. Институт спрятался на узкой боковой улочке, шедшей параллельно оживленному Калининскому проспекту (теперь его называют Новым Арбатом) с его выстроившимися в линию высотными зданиями. В маленьком полутемном зале-прихожей меня вежливо приветствовал швейцар, проводивший наверх по деревянной лестнице в комнату, где меня ждали Бережков и Виталий Журкин, один из заместителей директора института, с которым я однажды, но довольно давно встречалась в Нью-Йорке. Я не знала, чего мне ожидать.

К моему удивлению, они оба тепло приветствовали меня и участливо поинтересовались: «Что мы можем для вас сделать?» Переполненная эйфорией от своего возвращения, я с улыбкой ответила, что хотела бы посетить церковь и рынок. Эта просьба озадачила их. Никто из них не знал, где поблизости есть церковь и рынок. Журкин отправился звонить по телефону, чтобы это узнать, а Бережков пошел в ближайший книжный магазин за путеводителем. Очевидно, это было совсем не то, что они имели в виду. Я сказала, что хотела бы увидеть Арбатова. Они ответили, что он уже уехал. «Возможно, позже вы с ним встретитесь», – сказали они и предложили мне увидеться еще раз, «чтобы поговорить», в понедельник.

После этой встречи, стоя на углу улицы, окруженная сгущающимися сумерками, расцвеченными лишь огнями Калининского проспекта, я прощалась с Бережковым. «Могла ли я подумать, что буду стоять здесь на углу в Москве – и с вами!» – воскликнула я. Он посмотрел на меня с легкой усмешкой и со значением ответил: «Это потребовало некоторых действий».

Вначале я подумала, что меня приняли с такой быстротой, потому что хотели поговорить с кем-то, все равно с кем, из Штатов и я просто подвернулась под руку. Но, поразмышляв, я поняла, что не все было так просто. Для нашей встречи имелись другие причины: вероятно, Бережков докладывал, что я знаю многих в Вашингтоне, сенаторов и им подобных и что моя книга «Земля Жар-птицы» пользовалась успехом у американской публики. Даже то, что я вообще добралась сюда, появившись внезапно во время моратория на все полеты на единственном самолете, само по себе оказалось значимым. Или, возможно, потому, что, как я узнала спустя три года от высокопоставленного сотрудника КГБ, моя книга, надписанная мною для Андропова, была им получена и что сам Андропов принял решение дать мне визу. Может быть, все это и послужило для них причиной послать за мной машину.

В понедельник настроение уже было другое. Ни о каких церквах и рынках не могло быть и речи. Они хотели говорить о политике – и особенно об ужасном состоянии советско-американских отношений. Я была напугана степенью искаженности их восприятия и уровнем подозрительности и враждебности по отношению к Соединенным Штатам. Когда они обратились к теме сбитого корейского лайнера, Журкин стал очень резким и злым, буквально одержимым в своих обвинениях Соединенных Штатов. «Мы считаем, что президент Рейган воюет с нами! Войну способна навлечь ментальность состояния войны! Мы полагаем, что он хочет уничтожить нас!» Он шипел, как кот, загнанный в угол, но продолжил в оборонительном ключе: «Мы и раньше жили в изоляции. Нам не привыкать. Нам никто не нужен!»

За этой напыщенностью я усмотрела чрезвычайную обеспокоенность и отчаяние, сопровождавшиеся стремлением найти какой-то выход, восстановить отношения, не потеряв лица. То что Рейган шесть месяцев назад назвал Советский Союз «империей зла», их очень уязвило. Снова и снова они возвращались к этому, казалось, они воспринимают каждое слово президента как изречение Евангелия, и хотя я пыталась призвать их больше обращать внимания на то, что он делает, а не на то, что говорит, меня не слышали. Я призывала их подумать о свернутом культурном обмене. «Никогда! – твердо отвечали мне. – Пока не выведут ракеты!»

Русские и особенно советские люди по своей природе конспираторы, они с легкостью пускаются на поиски сложных и злонамеренных объяснений для всего. Чуть позже на той же неделе я поняла, что далеко не только бюрократы, но и простые люди испытывают опасения в отношении намерений Рейгана. Почти все русские, которых я встречала, были шокированы и напуганы происшествием с самолетом, и все-таки они спрашивали меня: «Но зачем он два часа летел над нашей территорией?» Налицо были все более ощутимые признаки надвигающейся бури. Один опытный французский дипломат в Москве с тревогой сказал мне, что он никогда не видел «военного психоза», подобному тому, который можно было наблюдать в советских СМИ.

В тот день в Институте США я услышала, что мне не придется встретиться с Арбатовым. «Он очень занят». Это означало: он не думает, что со мной стоит встречаться, и я попробовала зайти с другой стороны. Речь шла о человеке по имени Радомир Богданов, первом заместителе Арбатова в Институте США. Мне говорили о нем чрезвычайно уважительным тоном как о человеке, обладающем немалой властью в институте и за его пределами. Первого зама в Советском Союзе тех дней обычно надлежало знать, потому что от него зависело течение дел, в организации он часто представлял КГБ. В то время КГБ насчитывал 750 тысяч членов. Он являлся настоящим теневым правительством, у которого были свои государственные деятели и дипломаты, журналисты, солдаты, актеры, священники, янычары, женщины-чистильщицы и убийцы. Ни одна организация в Советском Союзе не была вне его наблюдения и контроля. Тай Кобб поведал мне, что Богданов обладает реальной властью. По слухам, он был генералом КГБ, отвечавшим за все операции комитета в Индии. Кое-кто в нашем посольстве считал Богданова одним из высших чинов в ГРУ (военная разведка). Кем бы он ни был, он обладал властью и связями на самом верху. Мой друг, выдающийся гарвардский профессор Адам Улам, потом говорил мне, что однажды встретился с ним на международной конференции в Европе и проникся к нему уважением за высокий уровень компетентности. Как мне сказали, Богданову никогда не разрешали приезжать в Соединенные Штаты, и этот факт подтверждал слухи. Тай сообщил, что мне следует попытаться познакомиться с ним, если такая возможность представится.

Итак, во время моей второй встречи с Бережковым и Журкиным я попросила встречи с Богдановым, но мне ответили, что это невозможно. Он тоже был «очень занят». И вдруг меня осенило. Я воспользовалась шансом и настойчиво попросила о встрече с ним еще раз: «Но у меня для него сообщение от полковника Кобба». Это возымело действие, и вскоре мне сказали, что Богданов совсем не занят, и провели к нему в приемную, а затем пригласили в кабинет.

Ему было за пятьдесят. Коренастый лысеющий темноволосый мужчина выглядел крепко скроенным, как танк. В отличие от большинства советcких чиновников, всегда принимающих иностранных посетителей в торжественной официальной обстановке, будучи отделенными от посетителя «железным занавесом» из бутылок с минералкой, Богданов сидел за своим столом без галстука и в рубашке с коротким рукавом, окруженный сугробами из бумаг.

Его ищущие глаза властно, но спокойно остановились на мне. Было видно, что он человек, в силу своего положения привыкший к почтению. С улыбкой, которую, можно было счесть приветливой, я сказала:

– Полковник Кобб шлет вам свои наилучшие пожелания и надеется увидеть вас на конференции в Вене.

– Это все? – спросил он, словно не веря, что кто-то может надеяться отнять у него время для такого тривиального сообщения.

– Да, – ответила я, – это все, что он мне сказал.

Я подумала, что он собирается вышвырнуть меня вон, когда он умолк и снова принялся внимательно оценивать меня своим острым взглядом. Я улучила момент и перешла в наступление.

– Отношения между нашими двумя странами очень плохи и становятся еще хуже. Нужно начинать какой-то диалог. Мы готовы. Что вы думаете о культурном обмене?

– Этот вопрос не рассматривается, – возразил он. – Во всяком случае, до тех пор, пока ракеты не будут убраны (имелись в виду ракеты «Першинг», которые США собирались установить в ноябре в Европе).

Он поднял вопрос о том, собирается ли Рейган бороться за свое переизбрание. Будет ли он снова избран? Я твердо ответила:

– Он будет. Он популярен. Вы знаете, что он победит.

Я перешла к проблеме того, что связано с трагедией KAL. Кто несет за нее ответственность? Он заверил меня, что было сделано все возможное, чтобы установить это. Я сказала:

– Вы совершили ужасную вещь, однако, мир циничен и вы можете выбраться из этой ситуации, а вы делаете это плохо.

– Я согласен с вами, – сказал он. Внезапно его глаза сверкнули, и он буквально взорвался, подчеркивая свои слова, потрясая кулаком:

– Вы! Вы не знаете, насколько близка война!

Пораженная его горячностью, я вначале попыталась опровергнуть его слова, думая про себя: «Он лжет. Они всегда лгут. Не верь его словам». Впрочем, напор и искренность его внезапного взрыва вызвали во мне оторопь. Я была настолько шокирована его предупреждением, что не запомнила, о чем еще мы говорили.

Такой была моя первая встреча с этим загадочным человеком. Я, конечно, не подозревала, что у меня будет с ними еще много встреч и что без него я никогда не смогла бы написать свою книгу о дворце в Павловске. Не могу сказать, что мы стали друзьями. Но, несмотря на то что мы находились по разные стороны, я думаю, у нас было взаимное уважение. В тот день мы расстались как противники, но не враги. Я отметила, что когда он поднялся проводить меня, он прихрамывал. Я спросила, что с ним, и он сказал, что страдает тяжелым артритом. Я упомянула своего сына Бобби и его суставные боли, вызванные гемофилией, для преодоления которых он принимал новое лекарство – мотрин. Богданов проявил большой интерес к этому и даже записал его название. Я обещала ему привезти лекарство, когда приеду в следующий раз. Его страстные слова снова и снова звучали в моем сознании, и я не могла отделаться от мысли: «А что, если он именно тот, кем все его считают? Что, если он на самом деле знает нечто?»

Всю оставшуюся часть недели в Москве я пыталась пробить стену твердокаменного отказа разрешить мне вести исследовательскую работу над моей книгой в Ленинграде. Я очень хотела написать об истории и чудесном восстановления из послевоенных руин дворца в Павловске. Я пыталась идти всеми известными мне путями, терпеливо взбираясь по ступенькам бюрократической лестницы лишь для того, чтобы отовсюду слышать отрицательные ответы, применяемые в России на все случаи жизни: «Он только что вышел», «Он на встрече», «Он приболел», «Его вызвали по делу, на военные сборы, на отдых, в санаторий», «Возможно, завтра… завтра… завтра.. на следующей неделе». Даже добравшись до главы Союза писателей, я потерпела неудачу. Ответ был, как всегда, нет.

Я позвонила нашему послу Артуру Хартману и его изящной жене Донне в Спасо-хаус, официальную резиденцию посла, причудливое здание размером с Центральный вокзал Нью-Йорка, построенное богатым русским купцом в конце XIX века. Посол оказался высоким, сдержанным и высокомерным человеком, одетым в прекрасно сшитый костюм, его седые волосы были безукоризненно уложены, словом, он являлся самим воплощением карьерного дипломата из Госдепартамента. Он принял меня со всей учтивостью, но не оказал никакой помощи в решении моих проблем.

Ничего не добившись, я уехала в Ленинград, надеясь после одиннадцати лет найти кого-то из моих друзей. В те давние годы я часто бывала на этом вокзале, смотрела на огромную неоновую надпись ЛЕНИНГРАД, вознесенную над его зданием, чувствуя, что моя жизнь проходит между двумя вокзалами двух городов. Конечно, меня сопровождал немногословный представитель Интуриста. Туристам полагалось ездить только в мягком вагоне, и даже в 1983 году нас заставляли в одиночку занимать все купе. Интуристовский «сторожевой пес» (обычно мужчина) ожидал, пока я не сяду на поезд, и не уходил, не убедившись, что я не выйду из поезда, до тех пор пока он не тронется.

Между Москвой и Ленинградом, на расстоянии почти 400 миль, ходили несколько комфортабельных поездов, которые отправлялись в промежутке между одиннадцатью и двенадцатью часами ночи. Поезд для элиты под названием «Красная стрела», на котором я отправилась, мягко тронулся с места как раз в тот момент, когда стрелка больших часов над перроном замерла на полуночи и в динамиках сразу же зазвучала мелодия советского гимна. В этой огромной стране железнодорожная сеть, построенная в конце XIX века и пересекавшая во всех направлениях ее территорию, играет центральную роль. В одной только Москве девять железнодорожных вокзалов. Русские с трудом верили, когда я говорила, что в таком большом городе, как Нью-Йорк, всего два вокзала.

Тогда все еще сохранились изумительные дореволюционные поезда с широкими вагонами. Мое купе было очень просторным, с диваном размером с двухспальную кровать, аккуратно заправленным простынями и подушками. Окна закрывали занавески со шнурком, перед очень удобными сиденьями, обтянутыми красным бархатом, располагался уютный стол, на котором стояла лампа с красным абажуром. Проводник принес мне стакан чаю из самовара, находившегося в конце вагона. Глядя на заснеженную сельскую местность, я легко представила себе, как Анна Каренина смотрела на тот же пейзаж, возвращаясь из Петербурга после своей судьбоносной встречи с графом Вронским. И все-таки эти удобные старые поезда исчезли навсегда (по слухам, несколько вагонов оставили для высших советских руководителей), их заменили поездами с «современными» советскими более узкими вагонами, c душными перегретыми купе на четырых пассажиров, при том что в концах вагона было оставлено только два вонючих туалета, где имелась небольшая раковина, омываемая тонкой струйкой воды из крана.

Мое купе было одним из двух соседствующих, соединенных с большой элегантной ванной комнатой с широкой металлической старинной раковиной, знававшей лучшие времена. Я заметила, когда садилась в вагон, что соседнее купе заняли два генерала. (Собираясь ко сну, я неожиданно застала одного из них в нашей общей ванной комнате в нижнем белье. Смутившись, как девушка, он спешно ретировался.)

Долго я лежала без сна, слушая ритм вагонных колес, которые, казалось, выстукивали: «Одиннадцать лет, одиннадцать лет». Смогу ли я увидеть снова моих друзей? В Москве я рискнула сделать оборвавшийся звонок одному приятелю-художнику и самым обыденным голосом, на который я была способна, сказать, что еду в Ленинград. В конце концов, под громыханье колес, дополняемое доносившимися до меня неразборчивыми голосами генералов, беседовавших о своих внуках, я погрузилась в неглубокий сон.

Это было холодное туманное утро, и все еще темно, когда я приехала в 7 часов утра в Ленинград. Выходя из поезда, я поняла, что путешествовала в одном из нескольких вагонов, заполненных высокопоставленными военными, и мне пришлось пробираться сквозь множество офицеров, одетых в длинные серые шинели, в папахах, и моряков в темно-синей форме с золотыми пуговицами и в фуражках, обшитых золотыми галунами. Все они тихо двигались в тумане раннего утра. Никогда за все годы своих поездок на поезде я не видела ничего подобного. И лишь слова Богданова отдавались эхом в моей голове. Со страхом я пыталась догадаться, что они могли означать. Зачем всех этих офицеров вызывали в Москву? Будет война?

Я снова поселилась в «Астории». Ничто здесь не изменилось. Я стояла в вестибюле, размышляя, что делать дальше.

Вопреки всему я была уверена, что друзья ждут меня, но как с ними связаться? Несмотря на раннее утро, что-то подвигло меня выйти на улицу и пройтись. Мягкий туман окутал тихий, спящий город. На улице не было ни души. Перейдя такую знакомую мне площадь напротив Исаакиевского собора, я направилась к реке и скверу со знаменитой статуей Петра Великого, к Медному всаднику. Словно во сне, окруженная туманом и тишиной, я стала прохаживаться по дорожке, с обеих сторон огражденной высоким кустарником, где все, казалось, ожидало меня. Время остановилось. Ничто не забыто.

В той же самой коммунальной квартире я встретилась со своими друзьями. Их дети выросли, но их жизнь и борьба не изменились. Разве что не стало хуже. Несмотря на радость, которую я испытала, встретив их после стольких лет разлуки, я не могла убрать из памяти предупреждающие слова Богданова, забыть впечатление от массы офицеров на вокзале и прогнать постоянное ощущение того, что на кону стоят намного более серьезные вещи, чем то, что какая-то американка смогла повидаться со своими друзьями.

Лишь спустя несколько лет я узнала, что в те осенние месяцы произошла череда судьбоносных событий, и именно в это время Соединенные Штаты и Советский Союз слепо сползали к краю пропасти. И я в полной мере смогла оценить и собственное чувство предвидения, и богдановское предупреждение. В тот критический период повышения напряженности между США и СССР трагедия KAL стала первым предупреждением о грядущей опасности, но было и другое происшествие, случившее позднее, 26 сентября 1983 года, – как раз тот день, когда я впервые встретила Богданова, который, как я поняла позднее, располагал сведениями, остававшимися секретными в Советском Союзе и неизвестными на Западе до девяностых годов.

Все произошло в секретном бункере на закрытом военном объекте к югу от Москвы: объект назывался Серпухов-15. Это был командный и контрольный пост cистемы раннего предупреждения о пусках баллистических ракет, представлявший собой передовую линию советской оборонной системы, созданной, чтобы отслеживать пуски американских ракет «Минитмен» с момента, как они покинут свои шахты. Сорокачетырехлетний советский подполковник Станислав Петров, дежурный офицер, находился в кресле командира. Именно он был создателем инструкции, предписывавшей последовательность действий в случае нападения США, но в ту ночь он оказался на дежурстве случайно, лишь для того, чтобы поддержать форму. Внезапно один из советских спутников послал сигнал в бункер, что ядерные ракеты США запущены. Ответственность за оценку того, было ли это так на самом деле или нет, пала на Петрова, находившегося в самом критическом пункте цепочки управления. Вначале он принял это за ошибку, но очень быстро ситуация ухудшилась. Спутник рапортовал еще об одной ракете, и еще, и еще. Система, как рассказывал Петров, начала «реветь», указывая на то, что пять межконтинентальных ракет запущены с территории США. Его долгом было нажать судьбоносную красную кнопку СТАРТ, чтобы начать процесс запуска ответных советских ракет. В пять минут, в течение которых на него обрушилось невероятное давление, мигание электронных карт, звонки телефонов и звуковых систем, Петров решил, что сообщения о запуске могут быть ложными, и позднее объяснил свои действия так: «Вы не можете правильно проанализировать вещи за пару минут. Все, что вы можете сделать, будет основано на интуиции. У меня два аргумента, чтобы защититься. Первый: ракетные атаки не начинаются с одной базы. Войну не начинают с пяти ракет. И кроме всего прочего, компьютеры – вещь безмозглая. Есть много вещей, которые они могут принять за пуск ракет».

Он знал, что спутниковые системы имеют бреши, что их вводили в действие в спешке и они были, как он выразился, еще «сырыми». Так, полностью опираясь на свой разум, он решил, что все произошедшее – сбой компьютера, а не ракетная атака, и не следовал инструкциям, диктовавшим ему предпринять действия, которые привели бы ко всеобщему уничтожению. Петров был подвергнут скрупулезному допросу со стороны начальства относительно принятого решения. Сигнал ложной тревоги, пришедший на компьютер, отследили, он поступил от спутника, который принял солнечное отражение от верхушек облаков за запуск ракет. Сначала генерал-полковник Юрий Вотинцев, командовавший в то время частями противоракетной обороны советских военно-воздушных сил, поблагодарил его за принятое решение (он же сообщил об этом общественности в девяностые годы). Он утверждал, что «верные действия» Петрова «правильно оценены», и ему была изначально обещана награда за храбрость, которую он так и не получил. Вместо этого ему сделали выговор за неправильно заполненный журнал боевого дежурства. Он рано ушел в отставку и пережил нервное потрясение. Потом он жил в подмосковном Фрязине как военный пенсионер.

* * *

В 2004 году, спустя двадцать один год после происшествия, Ассоциация граждан мира в Сан-Франциско наградила его Премией граждан мира, и та же ассоциация в 2006 году в Нью-Йорке на специальном собрании в ООН повторила это присуждение. Он дал интервью Уолтеру Кронкайту и другим журналистам. В 2013 году немцы присудили ему Дрезденскую премию. В своем интервью Петров скромно объяснил: «Я, конечно, никогда не предполагал, что когда-нибудь встречусь с такой ситуацией. Это был первый и, надеюсь, единственный случай, когда возникла подобная ситуация. В целом я буду удивлен, если вдруг американцы на самом деле атакуют нас. Мы обучены военной системой тому, что американцы легко могут принять решение об этом. У нас нет возможности судить самим. Мы знаем письменный, но не разговорный английский, потому что никогда не предполагалось, что нам предстоит говорить с кем-либо с Запада. Как военный, я никогда не выезжал из своей страны; у меня даже не было паспорта. Холодная война холодна как лед… Я думаю, что могу сказать: сегодня нет возможности для осуществления случайного запуска. Но когда мы имеем дело с пространством – мы играем роль Бога – и кто знает, что станет следующим сюрпризом».

1

George Shultz. Turmoil and Triumph: My Years as Secretary of State. New York: Scribners,1993, p. 5.

2

Г. Арбатов, А. Яковлев, Е. Примаков.

*

В связи с двухнедельным мораторием на авиасообщение с СССР (о чем упоминалось выше) работа международного аэропорта Шереметьево была почти остановлена.

*

На месте разобранной гостиницы «Интурист» ныне находится отель «Ритц-Карлтон».

«Доверяй, но проверяй!» Уроки русского для Рейгана. Мои воспоминания

Подняться наверх