Читать книгу Функция: вы - - Страница 9
Часть I
Глава 7
Острые предметы
ОглавлениеЭто был искусственный остров посреди залива, но все по-будничному говорили: квартал. Иногда даже: деловой квартал (слышал я от тех, у кого дел там никогда не было). Три аквамариновых небоскреба проектировались, возводились и перестраивались вместе с островом почти пятьдесят лет. Сегодня это был известнейший стеклянный ансамбль Европы: бизнес-центр, торговая башня и галерея апартаментов по ценам маленьких африканских государств. Так говорил Минотавр. Еще он говорил: смотри наверх. Туда, где по ночам не гас свет и буйствовали разноклиматические оранжереи. Нет, ребенок, еще выше; к ступенчатой геометрии крыш и соединяющих высотки переходов, куда не вели ни открытые лестницы, ни общие лифты. Минотавр говорил: у них там башни в башнях. Космос в космосе. Он не знал, кто из людей хоть раз поднимался на самый верх эс-эйтовских небоскребов.
Несмотря на то что с берегом квартал соединяли два моста, попасть в него субботним утром оказалось не легче, чем выехать в пятницу вечером. Считалось, что у природы нет плохой погоды; то же самое, пропуская второй бесплатный электробус, я тоскливо думал о толпах туристов.
В салоне, где мы втроем наконец втиснулись на двухместное сиденье, из громкоговорителя лилась стандартная присказка. Я слышал ее много раз, и в туристической версии тоже.
«Это случилось пятого марта, в одна тысяча девятьсот сорок восьмом году, когда оставшиеся войска, раздавленные фронтовой эпидемией, возвращались в родной дом, но в чужую страну…»
– Псст! Малой.
У Влада было острое, а потому весьма настойчивое плечо. Придавленный им к окну, я слушал об итогах Кёнигсбергской конференции и молчал.
«…мировое соглашение между бывшими противниками перекроило не только границы обескровленных стран-участниц, но и будущее европейской цивилизации…»
– Малой! Ау!
Чужой энергичный интерес буквально раскатывал меня по стеклу. Я попробовал оттеснить энтропа плечом, но тот даже виду не подал, что почувствовал мои усилия.
– Почему вы живете не здесь? – кивнул он на приближающиеся небоскребы. – Разве туманное королевство не дарует кусочек железобетонной земли, козочку и крестьянскую семью всем, кто признает его абсолютизм?
Я покосился на самодовольный профиль, но сойтись взглядами нам мешала повязка.
– Извини, если оскорбляю самим предположением, но до нашей встречи я слышал о вас одни байки. Будто бы – представь! – раньше вы были людьми, но согласились стать придатками Дедала, чтобы спасти каких-то незнакомцев.
– Ты и сам не из Эс-Эйта, – наконец сдался я.
Влад хохотнул. Полчаса назад он вынудил меня перейти на ты. Мелкий шрифт обещал быть не из легких.
– Мы же симбионты. Детишки. А детишкам надо больше гулять. Официально нам не запрещено жить вместе со всеми. При условии, что питаться будем в другом месте, чтобы не портить расчеты. В Эс-Эйте куда ни плюнь – попадешь в грандиозный план великих. Сплошные ограничения! Проще быть самому по себе, чем постоянно отдергивать руки. А вы? Ты так и не ответил.
– У нас не было оговорено, что я отвечаю.
– Эй! Это не по-компанейски. Я честен с тобой.
– Я тоже честен. Когда молчу.
Шарлотта спала на другом его плече. Когда Влад переключился на соседей спереди, я тоже на пару минут задремал и очутился в подводной тишине. Откуда-то сверху пробивался шум океана. Он был пасмурным и, как всегда, отрешенным.
Затем Влад сказал:
– А вот и малыши.
И я, не открывая глаз, почувствовал, как остановившийся электробус накренился в нашу сторону. Пассажиры прильнули к окну. Сразу несколько гидов на разных языках завели одну и ту же историю.
«Это случилось пятого марта, в одна тысяча девятьсот сорок восьмом году…» Как добавил бы Минотавр, кривясь, – в год окончательного одомашнивания человечества.
Двери разъехались. Воодушевленные туристы высыпали на улицу, не замечая дождя. Мы тоже вышли, но, конечно, не ради экскурсии. Учитывая количество возведенных и перенесенных на остров достопримечательностей, превративших квартал в заповедник всемирного наследия ЮНЕСКО, до Ариадны туристический электробус доехал бы завтра.
– Сами убили, сами поскорбели, – тихо хмыкнул Влад, глядя туда же, куда все.
– Никто не хотел убивать детей, – я бездумно проверял карманы. – Их заразили вернувшиеся взрослые.
– Ого, – удивился симбионт. – Странно, что вам рассказывают эту версию.
Тогда я и поднял взгляд – на подступ к широкому фигурному мысу. На краю его, высоко над морем, стояло восемь отлитых из бронзы детей. Со спины их позы воплощали радость от долгожданной встречи, а лица были обращены к морю – в том направлении, откуда, согласно расхожему мифу, прибыли уцелевшие герои войны.
К скульптурам никто не подходил. Туристы сыпали звуками затворов в пяти–семи метрах, и мельком, в зазорах между дождевиками, я заметил низкое ограждение. Восемь с половиной лет назад его не было. Хотя даже если б и было – такие вещи редко останавливали мою тогда еще не навсегда четырнадцатилетнюю сестру.
Я знал, о чем думали люди, фотографируя бронзовые спины. О том, что́ невозможно было увидеть с земли – только с воздуха и воды, с тысячи подтверждающих фоток в интернете. Но увидеть самим – это другое. Это присвоить. Вот зачем человечество придумало туризм.
– Если дрезденская чума просыпается на короткое время и только когда такие, как ты, ранены, – негромко начал я, – как вы смогли устроить масштабную эпидемию в сорок восьмом?
– Ммм, – неопределенно отозвался Влад. – Полагаю, каждый сделает свой вывод.
Я повернулся к нему, но зацепился взглядом за Шарлотту, сонно трущую глаза. Без обуви, в летнем платье, с кровоподтеками на лице, она привлекала к себе внимание примерно так же, как вопль антикражных рамок в дорогом бутике.
– Надо привести ее в порядок, – в очередной раз сказал я. – Достать обувь. Хотя бы.
– Продолжай, – в очередной раз хохотнул Влад. – Мне нравится, как ты пытаешься взять меня измором.
Шарлотта вынырнула из ладоней и улыбнулась на мои слова. Безмятежно, ласково, почти из вчера. А зверь в неподвижном взгляде напомнил: я убью тебя первым.
Осень в Эс-Эйте пахла дорогими моющими средствами.
* * *
Казалось, неделя прошла с тех пор, как я видел ее такой: бесстрастным профилем напротив, с пакетиком сахара, зажатым в руке. Рядом с Ариадной я не впал бы в панику, даже если бы загорелись стены. Она была как ледокол.
– Мерит Кречет – единственная, кто участвовал в обеих итерациях «Эгиды». Она близко дружила с Пройссом. Знала Фебу и Константина, которые помогали ему выкрасть искру. По всему, это неразменная фигура для проекта.
Я кивнул, поглядывая на ее раскрытую шею. Ариадна прождала нас под дождем почти час, и теперь с ее спутанных волос текло за ворот – нам обоим.
– Что? – заметила она.
– Ты опять забыла шарф.
Ариадна приложила руку к шее. Так проверяли пульс.
– Извини.
Я обернулся на куртку, стекающую по спинке стула, вытащил свой желтый шарф и протянул через стол, едва не окунув в кофе.
– Хорошо, что не сапоги, как раньше. Сейчас я и с отсутствием обуви у одной девушки справиться не могу. Но в следующий раз, когда идет дождь, прошу, стой под крышей.
Ариадна отложила сахар. Я по-быстрому вскрыл его и высыпал в чашку. Виктор перевел нам денег даже больше, чем я расчитывал в чрезвычайных обстоятельствах (я опасался уточнять, почему это оказалось так легко), так что мы снова могли позволить себе обед, не овощи-милые-овощи, а нормальный, как в обычной жизни. Может, даже лучше, чем в обычной: на четвертом этаже эс-эйтовского небоскреба, в кафе-баре с джукбоксом, бархатными стульями и афишами культовых фильмов вместо картин. Затем я поглядел на два пустых стула рядом с нами. Бежевое пальто с пятнами крови висело на спинке. Промерзшая бутылка водки составляла компанию моему кофе. Иллюзия обычной жизни развеялась, отказавшись иметь с их хозяевами что-либо общее. Пустив мой шарф по плечам, Ариадна продолжила:
– Что бы из себя ни представляла «Эгида», Фиц с Элизой на грани нервного срыва. По их словам, Кречет здесь ни при чем. Пусть так. Но на проекте Обержина что-то происходит. Минотавр об этом узнал. Обоих попытались убить, одного успешно. Вот почему важно допросить ее.
– В каком смысле – допросить?
– Если у Мару получится согласовать встречу в понедельник…
– Это я понял, но почему нельзя просто поговорить? Если Мерит Кречет подписывала те же бумаги, ее нервный срыв будет следующим.
– Заслуженный сотрудник Эс-Эйта не будет честен просто так.
– А что говорит Мару?
Ариадна помолчала. Я выразительно помолчал в ответ. В приглушенном освещении самого укромного закутка кафе-бара от нее исходила дымная, предштормовая какая-то темнота.
– Если Эс-Эйт согласится принять нас, то только как преемников, – наконец сообщила Ариадна. – Мару там не будет.
– И как же вы собираетесь вести допрос, если обе не можете лгать? На чужих, психически уравновешанных людей не так-то легко надавить, просто согнав в запертую комнату.
Она пожала плечами.
– Есть идеи?
Я протяжно вздохнул.
– Раскаленный утюг – в пятерке эффективных доводов.
Ариадна помолчала. Наверное, прикидывала, есть ли в лабиринте утюг. Он, конечно, был – у Виктора с Тамарой как минимум; вспомнив об этом, я подумал, что зря подаю такие идеи человеку, не понимающему шуток.
– Михаэль. Ты не понял. Если все получится, нас ждут втроем. Мару сказал, что формально ты часть преемника. Как мой… – Ариадна сделала паузу.
– Кто? – уточнил я, когда та затянулась.
– Партнер, – нашла она самое убийственное слово в мире.
Мой восторг от открывшихся партнерских перспектив был не выразим лицом и не передаваем словами.
– Иными словами, у нас два дня, чтобы исход этих переговоров не повлиял на судьбу Минотавра, – продолжила Ариадна.
– Два дня, чтобы встретиться с госпожой-старшим-председателем и подтвердить контроль над искрами, – вторил я.
Ариадна кивнула. Я оглянулся на коридор, ведущий к уборным, откуда Влад с Шарлоттой не возвращались уже пятнадцать минут.
– И что думаешь? – тихо спросил я. – Как ей это удалось?
Я полагал, Ариадне понадобится время на размышления, а потому, ткнувшись в кофе, сделал отвратительно сладкий, но и омерзительно горький глоток – из тех, что натощак превращал гул недосыпа в прибой тахикардии.
– Она чья-то контрфункция.
Я поперхнулся.
– В системе маркеры следующего эволюционного порядка перекрывают маркеры предыдущих. Поэтому в первую очередь мы – Дедал. Но если бы лабиринт воспринимал нас только как Дедала, он не делал бы различий, кого и куда пускать. Значит, он различает маркеры низшего порядка – кем мы являемся помимо Дедала. Это логично, потому что Хольд не единственный, кто попадал в лабиринт без перестановки функций, и таким, как он, тоже нужно было как-то передвигаться. Следовательно, лабиринт впустил ее, потому что принял за одну из тех, кого впускает обычно. Раз она не Дедал – иначе энтроп это почувствовал бы, – значит, она – мы, но порядком ниже. Наши контрфункции – тоже мы, иначе они не могли бы жить за наш счет. Это самая очевидная версия.
– Но она, – я прокашлялся, – она с кем-то встречалась… а мы… мы не можем встречаться…
– Значит, ее использует тот, кто может. То есть – кто угодно, кроме человека, совершившего перестановку за нее. Кто также передал ей информацию про встречу в галерее и обстоятельства исчезновения второй искры восемь лет назад. Другое дело, что, если она контфрункция, то не из нашего лабиринта. Молодая женщина тридцати–тридцати пяти лет, европейка, по корням волос натуральная блондинка, высокая физико-артистическая подготовка, вероятно танцовщица, – у нас этот портрет никому не подходит. Разве что… Не уверена насчет контрфункций Фица с Элизой.
– Нет, – мотнул я головой. – Не она. У них какой-то посол доброй воли по Южной Африке, дядька под пятьдесят.
Ариадна помолчала, уточнила:
– Один на двоих?
– Ну… это же Минотавр устроил. – Я повел плечами. – Дедал при перестановке авторизировал их сразу в дубль-функцию. Кажется, Минотавр хотел проверить, насколько это эффективнее одиночной перестановки.
– Расточительство, – обронила Ариадна.
– Поэтому они так чувствительны к системе. Два мозга в одной связке, усиленной общим набором генов, все дела. Иногда они видят ее просто так, без атрибутов, бодрствуя. Почти как Дедал.
– Это… многое объясняет.
– Например, фамилию?
– Например, – не уловила моей иронию Ариадна, – почему он проводит с ними так много времени.
Она была права. Неважно, с какой неприязнью Минотавр относился к синтропам, система интересовала его отдельно от личных симпатий. Как несостоявшегося ученого. Близнецы были его безропотными проводниками в мир, в котором он жил и не жил одновременно.
– Может, – перевел тему я, – нам как-то связаться с другими лабиринтами? Ну, узнать про их контрфункции? Наверное, пока действует код Тесея, Дедал не откажет преемникам…
– Зачем?
– Но мы… Ариадна. Мы должны узнать, кто она. Спасти ее! Если она контрфункция…
– Спасти? – бесстрастно уточнила Ариадна. – Непохоже, чтобы Шарлотта, кем бы они ни была, действует по принуждению.
Она хотела сказать что-то еще, но осеклась, глядя мне за спину. Я обернулся. В зал вылетел Влад. Шаг у него был пружинистый и злой, распущенный шарф полоскался по воздуху. Симбионт пронесся мимо музыкального автомата и вдруг резко, не меняя выражения лица, застыл. Я успел метнуть тревожный взгляд на Шарлотту, плывшую следом, прежде чем его роскошные замшевые ботинки – не иначе из шкуры новорожденных оленят – отрисовали по паркету скользящий разворот. Обернувшись, Влад уставился на джукбокс.
– Что он делает? – пробормотал я.
– Ставит музыку, – сказала Ариадна. – Они ее любят.
И Влад, подойдя к автомату, на самом деле защелкал кнопками. Внутри ретроскорлупки засветилось, зашуршало вполне по-современному. Через пару секунд из колонок под потолком хлынула бодрая джазовая мелодия.
– Миленько тут! – Влад плюхнулся рядом с Ариадной.
Его движения вновь сделались вальяжными и сытыми, как в поезде.
– Что-то не получилось? – спросил я.
– А. – Энтроп бросил на стол свой априкот. – Вопрос времени.
– У нас его нет, – сказала Ариадна.
Влад поддернул рукав, сверился с часами:
– Миллионы тысяч миллисекунд, снежка. Ты не умеешь ими пользоваться.
Шарлотта села рядом со мной и потянулась за водкой. Грязи на ее лице стало меньше. Синяки они приглушили чем-то купленным походя в косметическом. Это был максимум, на который я уговорил Влада, и то – под убийственно невпечатленным взглядом Ариадны.
– До сих пор не могу поверить, что у вас есть своя Ариадна, – заговорщически придвинулся ко мне энтроп через стол, – но она никак не связана с Дедалом и его лабиринтной темой.
– Это распространенное имя, – ответил я, по правде так не считая. – Как у дочери Цветаевой.
Влад хмыкнул, приподнявшись, рявкнул в сторону бара:
– Гарсон! Еще пять минут и я начну убивать! Серьезно! Либо ты, либо шницель! – Нам же задушевно сообщил: – Я впрягся устроить вам встречу с госпожой-великой, и все будет. Но, может, для повышения моей мотивации вы поясните, в чем замес? Что за цацки такие? Кто фермер, кто индюшка?
Я посмотрел на Ариадну.
– Не знаю, – ответила она.
– О-о-о, – умилился Влад. – Многообещающе.
Я вспомнил, что, стоя перед Нимау, она сказала то же самое. Но все это уже происходило. Наши разговоры наверняка повторяли предыдущие. Кто-то был на моем месте, задавал те же вопросы, а ответ на них оставался неизменным и вчера, и восемь лет назад. Я знал, что он лежит там: за северно-ледовитым океаном и сном в долгие месяцы, за кучей бессмысленных смертей. Оставалось только подобрать правильный вопрос, как это вышло с амальгамой.
– А Стефан… знал?
Я был слишком аккуратен с его именем. Влад это почуял, подобрался:
– Кто такой Стефан? – Мы промолчали. – Твой бывший? Хотя, судя по лицам… – Энтроп ухмыльнулся, покосившись на меня: – Похоже, твой.
Я не выдержал:
– Иди на хрен.
– Михаэль, – окликнула Ариадна. – Дело не в том, что именно я не знаю предикат. Его никто из нас не знает. Вот почему все повторяется. Никто не понимает, что и когда предотвращать.
– Но Эс-Эйт… – попытался возразить я.
– Даже после официального заявлении о вине и самоубийстве Пройсса у Эс-Эйта не удалось ничего выяснить. Хольд стал Минотавром только через две недели после смерти Эрнста. К тому времени команду первой «Эгиды» раскидали по бессрочным отпускам, а записи уничтожили. Никому в лабиринте не известен предикат искр, из-за которого все повторяется.
Я протяжно вздохнул. Да, предположим, такое случалось. Предикаты терялись. Мифы забывались. Синтропы, стоявшие у истоков эпох, погибали. Но тогда и их атрибуты становились антиквариатом из самых дальних залов, посещаемых лишь Дедалом. Как в Эс-Эйте могли знать, что́ они брали в пользование, а лабиринт, что́ отдавал им – нет?
– В конце концов… – продолжил я с нервным оптимизмом. – Знают же предикат те, кто пытается ее украсть. И не от госпожи-старшего-председателя, верно? Зачем-то искра им нужна?
– Они тоже не знают.
– Что? – переспросил я, и дело было не в громкой музыке.
– С большой долей вероятности, – повысила голос Ариадна, решив иначе. – Они тоже не знают, какой у искры предикат. Они просто хотят того же.
А я говорил, подчеркнуто напомнил Минотавр. Чтобы использовать атрибут…
Замолчи, мрачно отмахнулся я.
Но если ты хочешь то, ради чего он создан…
– …то можешь даже не знать, что используешь атрибут.
Я мученически протер лицо.
– Дело не только в этом, – продолжила Ариадна. – Чтобы изъявиться, искре необходимо условие. Как с мечом в камне.
– Да… его надо вытащить.
– Встретив созвучную волю, искра вторит ей, но условие не выполняется. Это приводит к зацикленному сопряжению воль.
У официанта, прогремевшего тарелками над нами, был странный пирсинг в носу и однозначный интерес к Шарлотте. Это сказывалось на скорости рук. Нарвемся, с тоской подумал я, следя за их томными переглядываниями. Не пройдет и пары дней, как кому-то хватит смелости заговорить с ней или, не дай бог, попытаться спасти, и тогда я узнаю развязку истории с окровавленной туфлей за диваном.
– Поправьте меня, если я неверно понял ход беседы, увлекшись ее философичностью, – продолжил Влад, когда официант ушел. – Но мы здесь потому, что какой-то невротизированный господин не знает, чего он хочет, а искра хочет того же? И теперь они, сцепившись хотелками, наводят шухер, потому что он не может понять, а она – исполнить?
Ариадна поглядела на Шарлотту. Бутылка водки как раз опрокинулась толстым донышком вверх.
– Ой, да ладно вам. – Симбионт подобрал вилку. – Она все равно умрет. Пусть слушает.
– Атрибуты, предикаты… – Шарлотта ощупала ссадину на губе. – Похоже на дискретную математику…
– Нет, вы это слышали?! – воскликнул Влад. – Почти поверил!
Я вздохнул, вернулся взглядом к Ариадне.
– Если грубо, все так, – молвила она.
– И для вас это – сезонная забава?
– Это не забава.
– Да-да, умирают люди, все понятно. Но кто-то всегда развлекается – как я, например.
– Это ненадолго.
Влад красноречиво скрипнул вилкой мимо шницеля.
Чуть ранее, уверив нас в своей платежеспособности, он заказал себе четверть меню, и теперь наш стол ломился как новогодний. С немалым усилием я выцепил собственные тарелки с теплым салатом и огромной телячьей котлетой, которую миндальные хлопья и томатный соус преобразили в изысканное блюдо с названием на три строки.
– О, – пробормотал я, оглядев стол. – Официант забыл одну вилку.
Влад застыл, не донеся до рта свою.
– Пойду схожу. – Я попытался встать, но он предостерегающе вскинул руку.
– Остановись.
Влад перевел взгляд на Шарлотту. Стежок его вкрадчивой усмешки распустился до плотоядной гримасы мухоловки.
– Любовь моя, – проворковал энтроп.
Над тарелками проплыла его благожелательная ладонь. Шарлотта потянулась навстречу, и Влад звучно хлестнул ее по руке.
– Острые предметы, может, и разнообразят нашу личную жизнь, но не завершат ее. Верни.
– Милый, я не…
– Верни немедленно. Не хочу, чтобы мои новые друзья думали, что мне нравится причинять тебе боль.
Шарлотта опала обиженным выдохом, а воспряла ленивым смешком.
– Ничего личного, – бросила мне, запуская руку под юбку.
И я, по глупости проследив за ней взглядом, увидел полуобнаженное загорелое бедро. Еще бельевую резинку, отороченную кружевом – из-под нее торчала вилка зубцами наружу. Но главное все же бедро. Оно действительно было как у танцовщицы.
Шарлотта одернула юбку и молча вернула вилку на стол.
– Теперь ты сходишь за другой.
– Но я наступила на стекло, – запричитала она. – Ты, вообще, заметил?
– Кровь тебя красит, родная.
– Эй… послушайте… – попытался вмешаться я.
– Встала и пошла.
– Нет.
– Мне и так нормально, в принципе…
– Сам сходи. Это твои друзья.
– Да я тоже могу…
Ариадна резко встала. Мы разом подняли головы.
– Я принесу, – обронила она и вышла из-за стола.
Я рассеянно поглядел в удаляющуюся спину. Мой шарф оттенял ее похоронный черный до стильно-классического. До тепло-мягко-черного – как безветренная майская ночь.
– Со снежкой не будет никаких сюрпризов? – тихо уточнил Влад. – Таких в гроб не кладут – вся земля на кладбище промерзнет…
– Прости, но это не твое дело.
Энтроп пожал плечами.
– Ты только сообщи, когда станет моим. Чтоб я успел подготовиться, лады?
Я не знал, какие его могли ждать сюрпризы, но все равно кивнул. Ариадна была единственной, на кого энтроп глядел не сильно утруждаясь улыбкой.
– Я пожил достаточно, чтобы знать, как выглядит кома, – продолжил он, и я невольно напрягся. – Но все же недостаточно, чтобы понимать, как человек с пульсом тридцать два ходит за столовыми приборами. Хм… – Влад ткнул шницель в бок, задумчиво поковырял панировку. – Какой же воспаленный разум придумал жарить в масле сухари…
Ариадна положила вилку у моей руки. Я знал, что она нас слышала, но с той же вероятностью среагировала бы на грохот пронесшейся фуры. Человек, которого мы с Владом обсуждали, был ей неинтереснее столовых приборов.
– Приятного аппетита, – сказала мне Ариадна, опускаясь напротив.
Пожелание не замедлило сбыться. И хоть котлету я навернул почти не распробовав, а в салат запустил ложку Влад, перемазав его томатным супом, меня понемногу наполняла жизнь. Вера, надежда, исчисляемые в калориях.
В заведение подтягивались посетители. Возведя на краю стола башню из пустых, вычищенных чесночным багетом тарелок, Влад присмотрелся к компании девушек за моей спиной. Кажется, они говорили на французском.
– Почему их две? – спросил энтроп.
Я рассеянно обернулся:
– Их три…
– Да я о цацках, – кивнул он на Шарлотту. – В хорошо построенной системе ничего не задваивается, если все работает правильно. А мы часть хорошо построенной системы, не так ли, господа синтропы?
– Искр не две, – сказала Ариадна. – Их четыре.
Влад издал громкий, полный саркастической радости смешок.
– Сейчас у нас достаточно времени на долгую историю? – вздохнул я.
Ее ответный взгляд был нечитаем. Сумрачное заполярье, от которого мало кто станет ждать понимания. Но я ждал. Несмотря на неудачи. В этом был весь смысл нас.
– Стефан, – молвила Ариадна.
Влад навострил уши. Шарлотта залилась водкой.
– Стефан говорил, что четыре искры являются результатом декомпозиции.
– Что такое декомпозиция? – театральным шепотом спросил Влад.
– Понятия не имею, – растерялся я.
– Он считал, что эта декомпозиция была способом присвоить чужой атрибут, – продолжила Ариадна. – Система не признает вторичных имущественных прав. Продажа, дарение – искусственные категории. Объективно они ничего не меняют. Дедал собрал в лабиринте не только атрибуты, созданные им самим, но и чужие, чьи создатели погибли или целиком отдалились от материального. Формально он ими не владеет. Никто, кроме создателей, ими не владеет. Значит, те же наблюдательные советы не могут предъявить Дедалу претензию из-за того, что он не делится ради технического прогресса. У них точно так же нет права предлагать, как и распоряжаться чужими атрибутами. Только создатель обладает истинным имущественным правом.
– Поэтому только создатель может уничтожить свой атрибут… – рассеянно подтвердил я.
– Декомпозиция позволяет разрушить материальную оболочку атрибута, не вредя его функциональной целостности для системы. В разъятой форме он все равно выполняет функцию целого атрибута, однако, технически, система регистрирует ранее несуществующие субъекты. Это аналогично рождению ребенка – уже знакомые гены и механизмы приспособления, но все же что-то новое. Таким образом, результат декомпозиции система воспринимает и как новый, и как старый атрибут. А значит, у него два создателя. Два первичных имущественных права: создателя и декомпозитора.
– Минотавр не рассказывал ни о чем таком… – пробормотал я. – Он и об искрах-то…
– Потому что Дедал никогда не присваивал атрибуты таким способом.
– Или потому, что ими занимался Стефан. Верно? Стефан изучал искры?
Ариадна отвернулась в зал.
– Это было личным.
– Минотавру это не нравилось.
– Это было взаимно.
Шарлотта стукнула бутылкой о край стола и прохрипела:
– Дай таблетки, а?
Влад сунулся во внутренний карман пальто. Через стол перелетел золотой блистер дезатрамицина.
– Снежка, миленькая… – пропел он, не отрываясь взглядом от Ариаднина затылка.
Меня передернуло.
– А кому принадлежат оставшиеся две искры? Стефан… Сте-фа-ну… – Энтроп раскатал его имя на льстивый французский манер. – Наверняка это было известно. С таким хобби совладал бы лишь целенаправленный, крайне увлеченный ум…
– Не трогай, – предупредил я.
Влад поднял в воздух безоружные, загребущие свои руки. Я повторил:
– Не трогай то, что тебя не касается.
– Ой ли, – остро улыбнулся энтроп. – Теперь, когда у тебя есть такие бдительные по части деталей друзья, как я, пора развеять драматичный туман прошлого и изучить каждую мелочь, которая могла бы…
– Никакие мы не друзья. Ее прошлое – не твое дело.
Не знаю, что на меня нашло. Ариадна смотрела в зал, будто давая нам время поспорить о победителе в текущем футбольном сезоне. Я знал, что она ничего не чувствует: ни к Стефану, ни по поводу его смерти. Но лично я не собирался к этому привыкать.
– Таким образом, – продолжила Ариадна, когда пауза затянулась, – факт декомпозиции можно опустить. Он не влияет ни на предикат, ни на способ его изъявления.
– Не сказал бы, – неожиданно спокойно возразил Влад. – То есть с точки зрения системы – пожалуй, но зачем кому-то пользоваться второй попыткой, если он выиграл с первой?
– В смысле? – не понял я.
Энтроп пожал плечами:
– Мы забрали искру с озера раньше, чем наведались к вам. Если они делают одно и то же, зачем машери вторая? Зачем так рисковать ради того, что уже у тебя в руках? Если только вся суть не в том, что их четыре. Тогда каждая последующая попытка увеличивает выигрыш, а не дублирует его. Если так, где еще две? Кому принадлежат? Не хочу нагнетать обстановку, но, возможно, ваши цацки – не последние в списке. Если верить словам снежки и декомпозиция – способ присвоить атрибут, то присвоение-то всегда происходит в чью-то пользу, верно?
Ариадна молчала, по-прежнему глядя в зал. Я наконец понял, что она следит за официантом.
– Что думаешь?
Ариадна вернулась к нам.
– Не важно. Если мы ограничиваемся спасением Минотавра.
– Погоди, – не понял я. – А какие еще опции?
– Выяснить, кому мы больше не можем доверять. Кто стоит за всем. В чьих руках сейчас атлас. Не думаю, что остальным хватит смелости на это.
– А мне почему должно хватить?
Её равнодушие вдруг задело меня сильнее обычного. Как будто решиться на это было проще простого. Как будто, выяснив, мы не разрушим нечто больше, чем доверие всех ко всем.
Я опустил взгляд:
– Не хочу. Не могу, прости. Мы вытащим его из Эс-Эйта, и пусть сам выясняет. Неужели ты… ты не считаешь это правильным?
– Хорошо, – молвила Ариадна. – Это твое решение.
– Но не ответ на мой вопрос.
Она молча повела плечами. Я молча ответил себе сам. И когда наше молчание стало заглушать окружающие голоса, я поднялся:
– Схожу умоюсь.
– Михаэль.
На секунду я, конечно, понадеялся. Была у меня такая вредная пандоровская привычка.
– Лучше здесь не задерживаться. Официант много смотрит. Постарайся быстрее. А мы пока…
И я глухо перебил ее:
– Понял, Ариадна. Не трать драгоценное время.
* * *
Сначала я объясняю, затем доказываю, потом прошу. Но у Габриэль – замашки бога. Лучше всего она слышит, когда ее умоляют.
– Пожалуйста! Умоляю! Давай вернемся!
Я пробираюсь за сестрой сквозь толпу взрослых. Но для человека в одиннадцать лет эта толпа неприступна. Мужские спины похожи на железобетонные стены, и поэтому я ищу женщин. Женщины – они как колонны. Они разные. У каждой свой силуэт. А значит, изгибы, значит, просветы, значит, зазоры, в которые можно броситься и проскочить.
– Ты же знаешь, что все так! Как на картинках! Габи, умоляю, вернись!
Она проходит сквозь толпу, точно призрак. Просачивается между стенами, скользит за колоннами. Вокруг шумно, сплошные туристы, и мне некому крикнуть: «Остановите ее!» Никто не поймет – моя сестра, там, в школьной форме! Я не знаю, как будет на языке, который бы понял каждый в мире, «она скоро умрет!».
Ближе к обрыву толпа не то чтобы редеет – у людей не становится рук. Они вздымаются, сплавляясь локтями, и на меня сыплются вспышки и щелчки. Наверху ярко не только из-за смартфонов и камер, но для человека в одиннадцать лет в толпе всегда темно.
– Габи, – задыхаюсь я. – Ну пожалуйста… Габичка…
Люди фотографируют то, что перед ними. Еще не мою сестру – но это вопрос времени. Из последних сил я ныряю кому-то под мышку, уворачиваюсь от рюкзака, похожего на мешок подарков, и меня выбрасывает из толпы. Как кита, чей живот полон пластика, – на сухую, разогретую солнцем землю.
Я лежу и вижу небо. Тихое, мудрое. Оно ослепительно, но еще ярче море. Прежде я видел его лишь с берега, полоской темной воды, отделяющей бетон от горизонта, – но отсюда, с рукотворной высоты, сверкает алмазное крошево солнечных бликов. Море раскатывается вглубь, вдаль и вширь. Оно так же бесконечно, как небо. Я не дышу и на мгновение забываю, что они – даже они, великие, вечные, – всего лишь фон для того, что скоро случится.
Меня выбросило с краю, но я вижу сестру. Между ней и обрывом – всего пара метров. Между ней и пропастью – восемь бронзовых детей. Мы встречаемся взглядами, и Габриэль торжествующе улыбается. Она ждала меня. Конечно. Без меня нет смысла начинать.
Всем известна эта отмазка с карантином, смеется она в моей голове, в застывшей от страха душе, смеется, даже когда не смеется. Но если фронтовая эпидемия так подкосила воюющих мужиков, могли бы уж догадаться, как мало нужно детям.
Кое-кто из неместных взрослых замечает меня и хочет поднять. Я не реагирую. Габриэль разбегается. Я имею в виду, скользят ее ноги в разболтанных сандалиях, этих детей согнали в порт специально, рассыпается коса на рубцы.
Их убили, понимаешь?
– Зачем?
Чтобы больше не было войн.
У обрыва, рядом с бронзовым мальчиком, которого мы звали Симоном (потому что Симон-всегда-с-краю) Габриэль ударяет пяткой в землю. Потому кто-то должен убивать детей.
Сестра хватает Симона за руку и взлетает.
Чтобы они не вырастали и не делали своих детей.
Перехватывает его за шею.
Тогда не останется причин воевать.
С размаха врезается в бронзовую грудь.
Кому нужен мир без будущего?
Толпа изумлена. Иностранных слов не разобрать, но по интонации точь-в-точь: боже, там девочка! Держится за скульптуру! Габриэль висит над пустотой, словно в космосе. Только на земле так можно умереть.
– Так и есть! – кричит сестра Симону и всем, кто за ним. – Вы думаете, что они тянутся к солнышку, но они мертвы! Слышите?! У них у всех голые черепа вместо лиц! Вы радуетесь мертвым детям!
Я сижу на земле, парализованный, и думаю: господи. Прости, господи, прости ее за гордыню, прости меня за слабость, за то, что не уберег ее. Мы исправимся. Мы изменимся. Только не забирай ее раньше времени, не забирай, пожалуйста, ибо не ведает она зла от поступков своих…
Иными словами, я не делаю ничего.
– Всем нравятся мертвые дети! – хохочет Габриэль. – Они молчат, хорошо выглядят в кадре и не просят не лгать им в глаза!
Туристы напуганы. Они переглядываются. Потому что, даже если они не понимают, о чем кричит моя сестра, ее жизнь находится в серьезной опасности. Так уж повелось, внекультурно, биологически, что именно им, растерянным взрослым, нужно спасать ребенка, который явно перегнул.
Но они тоже ничего не делают. Они же в отпуске.
Габриэль нашаривает ногой опору, узкую Симонову ступню. Сандалия срывается. Кто-то охает. Для всех моя сестра сейчас похожа на пушинку. Одно лишнее движение – и она исчезнет. Сначала в море. Потом в небе.
– Девочка, – с тревогой интонируют люди на разных языках. – Девочка, девочка, девочка…
– Все любят мертвых детей! – кричит девочка. – От них невозможно отказаться!
Я зажимаю уши, чтобы ничего не слышать, и съеживаюсь в комок смертельной жалости к себе. С той секунды для нас с Габи это два разных дня.
В ее дне на подходе полиция – ведь это корпоративная территория, полная камер, работников и только затем мемориалов. Сестру окликает пожилой экскурсовод. Он говорит с ней мягко, ласково – больше жестами, нежели словами. Спокойной позой, поднятыми ладонями, девочка-девочка; открытым, не замаскированным в благожелательности шагом – хорошая, живая девочка. Это не то, за чем Габриэль пришла. Ей неинтересно чужое внимание и любовь взрослых больше не нужна. Но то, чего ей хочется, она не получит. И она видит это. И довольствуется малым.
Потому что я уже закрыл глаза.
– Не думала, что ты это помнишь.
Экран погас. Габриэль захлопнула настроечную панель и прислонилась к соседнему телевизору. Он был выключен, но полон мутных бликов из бесчисленных экранов напротив.
– Иногда помню.
Сестра фыркнула.
– А как же счастливое детство, полное любви и понимания? Разве не за него ты губишь себя там, а я скрежещу зубами здесь?
– Отстань, а, – отвернулся я.
Сегодня питать сигнатуры было бессмысленно. Я понял это, едва заснув. Может, через пару дней, когда все закончится, когда не будет чужого, с двумя кроватями гостиничного номера и чересчур мягких матрасов, что перед самым соскальзыванием в сон напоминали трясину; когда нас, четверых, тоже, слава богу, не будет – тогда мне хватит сил и времени запитать тем солнечным днем целый пролет.
Габриэль обошла меня и встала, упершись руками в бока. В школьной форме она всегда выглядела как девочка с первой парты, которая знает ответ на любой вопрос и никогда не дает списывать. По идеально выглаженному мамой воротничку струились полураспущенные волосы. Большая заколка в форме рождественского пряника не позволяла им распасться окончательно.
– Идем, – сказала сестра. – Я кое-что нашла.
Не то чтобы у меня были другие планы.
Габриэль повела нас в прошлые ряды – недельной, затем месячной давности. Нарастал грохот волн, хруст заснеженных льдин.
– Помнишь, как отец любил говорить? Мы потомки и победителей, и проигравших. В руках таких людей – этическое будущее мира.
Я не ответил, слушая, как в телевизорах разрушался океан.
– О чем ты думаешь?
– О том, что я трус.
Габриэль фыркнула. Ей не нравилось дружить с трусами.
– И был им, сколько себя помню. И что бы ни происходило, моим первым желанием всегда будет трусливо, ничего не решая, сбежать.
Сестра выругалась.
– Ты не трус. Просто осторожный.
Я промолчал. Ее это бесило.
– Ты выживалец, – процедила сестра. – И по-прежнему справляешься с этим лучше меня.
– Ты умерла от болезни, – сухо напомнил я.
– Я родилась проигравшей. А ты… – Сестра дернула меня за локоть, вынуждая остановиться. – Ты! – Она ударила меня в грудь. – Ты победил тех, кем бы мы стали. Кем всегда становятся такие, как мы! Твое настоящее в разы обустроеннее и проще того, что светило бы нам, останься мы доживать те жизни. На что ты собрался жаловаться, а? Вообще же можешь ни о чем не думать! Попроси себе игровой ноутбук, наконец, и расслабься – ты, блин, неуязвим для реальности!
– Это и называется трусостью.
Ее взгляд потемнел до злобного, хорошо мне знакомого желания бить.
– Да тебя просто закусило, – прошипела сестра. – Потому что, когда ты сам для себя решил держаться в стороне, ковыряя сигнатурки, это было про осторожность и чужие границы. Но стоило разок не услышать женского одобрения такой твоей осторожности – ах, смотрите, он не хочет разгребать чужое говно и выяснять, кто всех предал, – и сразу сопли распустил. Фу, Миш… Посмотри на себя! Ты готов на коленях ползать, лишь бы тебя заметили и похвалили!
– Раньше ты не жаловалась, – сухо обронил я.
– Но меня больше нет! – взвилась сестра. – А ты по-прежнему как щенок! Ходишь за взрослыми с поводочком в зубах и клянчишь, клянчишь!
Я упрямо, яростно молчал. Ее от этого разрывало на части. О, я был даже готов принести пожизненный обет молчания, лишь бы все закончилось самым безобразным способом. Лишь бы Габриэль со своими ценными наблюдениями никогда, никогда не нашла покоя.
Но она нашла его. Восемь лет назад.
– Господи, – я отвернулся.
– Не божись, – прошипела Габриэль.
Я подавил в себе желание проснуться. Увидеть тьму, почувствовать тяжесть головы – ведь там, в неумолимо физиологическом мире это вечно усталое тело было за меня. Оно притупляло эмоции.
Габриэль озлобленно прошаркала вперед, но через пролет снова остановилась:
– Не всем быть храбрыми и скакать с обрывов. Кто-то должен ждать этих идиотов дома.
– Кто это, вообще, сказал?
– Ты. Только что. – Сестра исчезла за поворотом.
Когда я нагнал ее, Габриэль стояла перед очередным телевизором. Справа от него, разбавляя белизну рассветным золотом, беременная близняшками мама расписывала витражи. Я обошел сестру, заглянул в экран. Я ожидал увидеть отражение – за нами бушевал океан – и он, разумеется, был там. Белые обломки, черные разводы…
Чего не было, так это нас.
– Что он показывает? – сказал я, царапнув экран.
– Это не телевизор, – ответила Габриэль. – Это окно.
Я пригнулся, проглядывая его насквозь.
– Там что, коридор? Внутри коридора?
Сестра кивнула. С минуту я просто стоял, уткнувшись в стекло – вглядываясь, сверяя. За ним был точно такой же пролет, в каком стояли мы, с точно такими же телевизорами и белым светом из ниоткуда.
– Это Ариадны?
– Возможно. – Сестра постучала по стеклу.
Я глядел на новый кусок массива, который прежде не видел, новые сигнатуры, которые никогда не запитывал, и думал: неужели все не зря? Неужели там, за толстым стеклом, в коридоре внутри коридора скрывалась та часть Ариадны, до которой мы столько времени не могли добраться?
– Мы можем как-то его снять?
Габриэль подошла к левому краю. Я зашарил по правому. Но стекло в раме прилегало к соседним телевизорам почти вплотную, мы располагали лишь зазором в миллиметр.
– Может, просто разобьем его?
– Сама-то веришь, что это хорошая идея?
– Какая разница? Если ты не веришь.
Сестра встала на мыски, ощупала верхнюю линию. Взгляд мой снова зацепился за заколку в ее волосах. Первые месяцы, как я подарил его, Габриэль не снимала этот пряник даже ночью. Я протянул к нему руку.
– Ага, – откликнулась сестра, не отвлекаясь. – Я тоже тебя люблю.
– Дай, пожалуйста.
Габриэль застыла.
– Зачем?
– Зажимом можно поддеть стекло.
Сестра мгновенно вздыбилась:
– Сдурел?! Она же погнется! Того хуже – сломается!
– Скорее всего.
– Но это часть меня! Тебе совсем не жалко?!
Я издал смешок. Жалко? Да я весь состоял из жалости. К каждой черточке ее многочисленных обликов – к каждому слову, которым она пыталась меня унизить или задеть. Мне не просто было жалко заколку, или саму Габриэль, или волосы, которые она выдрала вместе с куском глазурованной железки – поутру, еще не прочувствовав тяжесть чужой жизни, я, бывало, крючился в таких приступах жалости, что даже Ариадна, глухая, как стенка, выходила из комнаты.
Сестра швырнула заколку мне в плечо.
– Надоели мне твои бабы. Думаешь, тебе кто-то спасибо скажет? Одна никогда ни о чем не узнает, мнения второй ты даже не спросил.
Я поднял заколку и отвернулся к стеклу.
– Мне не нужно ничье спасибо.
– Жалкая ложь.
Плоской нижней частью зажима я примерился к зазору. Лезвие плавно вошло в щель. Я надавил, поддевая стекло.
– Помоги мне, пожалуйста.
Габриэль молча подставила руки.
Конечно, железка погнулась, глазурь потрескалась, но без фатального драматизма. Однако, когда я попытался вернуть заколку сестре, та поглядела на нее без малейшего узнавания. Я молча приколол пряник на край ее рукава.
– Когда вы окончательно станете дублем, обратного пути не будет, – сказала Габриэль в образовавшийся проем. – Твоя личность перемешается с ее личностью. Ты больше не будешь собой.
– Не думаю, что за одну ночь что-то изменится. Впереди много работы. Идешь со мной?
Сестра фыркнула:
– Ты забываешься. Здесь я главнее. Так что это ты идешь со мной.
Я подсадил ее, всю такую главную, и сам, подтянувшись – во сне я был о-го-го каким молодцом – перебрался на ту сторону.
В новом коридоре все молчало. Телевизоры были отключены. Кроме одного, напротив которого мы выпрямились, – в нем текла вязкая, засоренная битым льдом чернота.
– Надо узнать, есть ли за этим пролетом другие… – начал я.
Сестра не сводила взгляда с океана.
– Ты ее совсем не знаешь, – промолвила. – А то, что знаешь, должно только сильнее убедить тебя – она никогда не будет в порядке.
– Если ты о смерти Стефана…
– К черту Стефана! Я говорю о ее матери! О контрфункции, алё! Ты способен представить обстоятельства, что уничтожают связь ребенка с родителем, но сохраняют абсолютную психологическую власть одного над другим?! Что-то выжгло их кровные узы на системном уровне, но Ариадна все равно отдала жизнь за эту женщину! Ее справедливой смерти она предпочла не существовать! Ты можешь дать название чувствам, стоявшим за этим?! Ты представляешь, какие вещи породили их?!
Нет. Я не представлял.
– Раньше ты не проявляла к ней такого сочувствия, – только и молвил.
– Идиот, – скривилась сестра. – К черту Ариадну. – Она отвернулась. – Тут темно. Лучше тебе проснуться и не лезть, не посоветовавшись хотя бы с Мару.
– Прошу, проверь другие пролеты.
Габриэль мотнула головой и послушно двинулась по коридору. Я вернулся к единственному включенному экрану. Ледяная пустыня безмолвствовала. Но не так, как все пустыни – эхом протяженности, гулом ветров. Это была искусственная, хорошо понятная мне тишина.
Я открыл настроечную панель и включил звук.
– Мать? – спросил северно-ледовитый океан.
Я замер при звуке – ее – голоса. Я не ожидал услышать ничего, кроме бушующих вод и ломающегося льда.
– Мать… ты дома?
По соседним телевизорам прокатилась волна вспышек. Коридор застрекотал. Телевизоры ожили и уставились друг на друга зиянием морских глубин.
– Арин, – позвал один из них.
Это был другой голос – мягкий, мужской. Так говорили с напуганными детьми, успокаивали раненых животных.
– Будет лучше, если некоторое время вы поживете раздельно.
Белый свет надо мной задребезжал. Пол пошел длинными черными пятнами.
– …это не то, что ты подумала!.. – издалека крикнул океан.
Коридор превратился в галерею иссиня-черных вод и бесцветных льдов.
– Я перевез кое-какие вещи и учебники, пока ты была в больнице, – продолжил мужчина совсем близко. – Школа начнется через неделю. От нас тебе даже будет проще добираться.
Я вдруг узнал его. Но не потому, что знал лично. Я думал: ого, так это он…
(кто?)
(кто это?)
– Я позабочусь о ней.
– …он предложил подвезти меня из школы…
– Тебе нужен отдых.
– …я бы с ним… я никогда…
– Арин.
– …я ведь знаю, он твой, только твой…
– Арин. Поговори со мной.
– …прости меня, прости, я все делаю неправильно…
Что-то разбилось. Тяжелое, с разлета. Осколки сыпались, сыпались, как на закольцованном повторе. Океан стрекотал. Я заметался по коридору. Я не понимал, откуда лилось столько бессилия, боли. Где она? В какой из глубин? Чем я могу помочь? Голосов становилось все больше. Я перестал различать слова. Все смешалось в хаотичный гул, без пола, эмоций и возраста.
(где ты?)
Я закрыл глаза.
(Ариадна, ты слышишь меня?)
Нематериальные веки вибрировали от несуществующего света. Я накрыл их ладонями. Я искал темноту.
(где у тебя болит?)
Голоса стихли. Океан прислушался. Он жил лишь в телевизорах и был частью восстановленных мною структур. Минотавр, Мару и я вернули океан к жизни вместе с Ариадной. Но в темноте его не существовало. Этот свет придумал я, чтобы лучше видеть. Телевизоры придумал я, чтобы видела она. Без наблюдателей здесь была лишь неразмеченная бесструктурная темнота.
И она спросила:
– Мать?
Ключ заедает и не проворачивается. Не заперто, понимаю я. Куртка падает мимо вешалки. Ах, ну да. Сорвана петля.
Стена кренится. Рука мажет мимо выключателя. Темнота, пошатываясь, приваливается к косяку.
– Мать, – сползает на пол. – Спишь?
Ворочаясь в грязи, она сгибает колено и пытается расстегнуть сапог. Застежка тупит. Из железных зубьев торчит щепоть меха (темнота его не видит). Сорвать бы ее, вместо этого думает она, проходить зиму босиком, заболеть, умереть. Или лечь прямо тут, на перекрестье сквозняков и навсегда заснуть. Но ей не дадут. Ее не отпустят. Темнота слишком ценный экспонат. Для соцслужб и учителей, для сочувственно хлопочущих соседок – для всех тех, кто зовет ее после уроков на чай (чтобы отсрочить возвращение домой) и отдает старую пару сапог (чтобы не нести на помойку). Темнота – символ людского небезразличия. Темнота – тренажер человеческого великодушия. И, подглядывая в ее необустроенную нездоровую жизнь, люди всегда ценят то, что имеют.
Она дергается, рывком освобождая ногу, желая услышать треск если не костей, то хотя бы заношенной до изнанки финской кожи. Проснись, зло думает темнота. Просыпайся. Ну же.
– Чего дверь опять нараспашку? – швыряет по коридору вместе с сапогом. – Мало тебе прошлого раза?
Нашаривая над головой дверную ручку, темнота напрягает колено, упирается стопой в пол. Отработанный годами прием. Выпрямляясь, она припадает на босую ногу и бредет, постукивая единственным каблуком, по длинному черному коридору.
– Мать.
Проем: кухня разгромлена. Ясно, думает темнота.
Проем: замок висит на двери в ее комнату. Целый, видит темнота.
Проем: полоса голубого света зияет в приоткрытой двери. Телевизор, понимает темнота.
– Мать.
Она берется за ручку, чтобы отвести дверь. Чтобы увидеть свет, и структурировать тьму, и предопределить, изваяв из последних секунд неведения, все последующие годы своей жизни.
– Мать, – медлит темнота. – Мать, – соотносит дверные проемы. – Имей в виду, если ты снова сделала это… – из последних сил оттягивает она.
А затем толкает дверь, и свет возвращается.
* * *
За стеной орали.
– …безвоживание. Надо было сразу убрать алкоголь.
– И что теперь?! В ванну ее положить, что ли?!
Я резко сел. Оглушенно оглядываясь, попытался сообразить, кто я и где и как засыпал. Гостиничный номер в Эс-Эйте – наконец-то понял. Шарлотта на соседней кровати, вспомнил последнее, что видел перед сном. Сейчас её кровать была пуста. Покрывало с подушкой валялись на полу.
За стеной кто-то истошно закашлялся. Потом что-то упало, и кашель прервался. Отшвырнув плед, я рванул на звуки.
– Ты! – вопил Влад в ванной комнате. – Хватит выблевывать все подряд, ты ж не булимичка! А ты – не строй из себя главную, когда стоишь и ждешь, как стервятник! И ты!.. Ой, ё-ё-ё. Привет, малой.
Трубы гудели. Из раковины шел пар. Шарлотта стояла на коленях перед унитазом, и тот был весь в черной крови. Как и пальцы ее, окоченело вцепившиеся в ободок, и рубашка Влада, сидевшего рядом.
– Разбудили? – деловито поинтересовался энтроп, стирая со щеки кровь.
– Что происходит?!
Шарлотту рвало, но уже ничем – бесплодными, сводящими мышцы спазмами. Ариадна наблюдала за этим, сидя на краю ванны.
– Из-за искр все происходит быстрее, чем он рассчитывал. Она умирает.
Влад издал едкий, полный жгучей ненависти смешок.
– Как видишь, у снежки все схвачено. Сидит на подборе на случай, если цацки вылетят следующими.
– Это все упростит, – согласилась она.
Симбионт усмехнулся:
– Тогда время обзванивать знакомых хирургов. Даже если она сдохнет прямо сейчас, искр тебе не видать. Уж я об этом позабочусь.
– Вы что, издеваетесь?! – взвился я. – При чем тут искры?!
Они оба посмотрели на меня так, будто я прервал интеллектуальную беседу криком «вива ля революсьен!». Мне захотелось что-нибудь ударить.
Я сел рядом с Шарлоттой, убрал волосы от перепачканного кровью лица. Боль не только лишала красоты его. Она убивала личность.
– И ты ничего не можешь с этим поделать?! – уставился я на Влада.
– Что, например?! – возмутился тот.
– Чтобы ей не было больно! Хотя бы!
– Если сунусь глубже, она может не дотянуть до утра!
– А у тебя есть решение, для которого ей нужно дотянуть до утра?!
Влад клацнул зубами и замолчал. Под унитазом валялась разодранная пачка обезболивающего. Я схватил ее, посмотрел название и взвыл от злости:
– Колоть такое надо! Или ты только в коматозниках разбираешься?!
Энтроп резко выпрямился и отвернулся. Я швырнул таблетки ему вслед. Шарлотта снова зашлась кашлем. Глядя на это, я возвращался туда, куда не хотел. Менялись лишь декорации. Лишь возраст. Лишь цвет убитых постелью волос.
– Трус… – услышал я не шепот даже, а клокочущую в ее горле вибрацию. – Какой же ты трус, дорогой…
Слух у Влада был тонкий. Он дернул плечом и сказал:
– Да.
Голова Шарлотты ударилась об ободок. Я едва успел подхватить ее и с ужасом ощутить, как тело, потяжелев втрижды, размякло – будто бы это было уже всё.
– Да, – повторил Влад, разворачиваясь. – У меня есть решение, для которого ей нужно дожить до утра.
Он глядел, заслоняя свет, без тени улыбки и человечности. Воздух дымился от влажности. В раковине грохотал кипяток.
– Конечно, я слукавлю, если скажу, что меня вообще никто не контролирует, – продолжил энтроп уже в комнате, выправляя ворот пальто. – Не в том смысле, чтобы я никого не заражал. А на тот случай, если как раз это снова и понадобится. Война – всегда так непредсказуемо, согласны? Короче, мой достопочтенный ментор послала меня вчера по нашему общему делу – в основном падать вам в ноги. Но есть вещь, которую ее обязали делать вне зависимости от планов на вечер и личного отношения к моим подвигам. А делать ее для меня или для машери – решим в дороге. Мы быстро.
Я сидел на кровати, укутавшись в плед. Реальность последних пятнадцати минут требовала серьезной верификации.
– А если ты не вернешься? – спросила Ариадна.
– Это все упростит, правда? – хмыкнул энтроп. – В конце концов, оставляя ее с вами, я рискую куда сильнее. Вдруг у вас и правда есть знакомый хирург.
Симбионт перевел на меня взгляд и ласково улыбнулся.
– Я тебя недооценивал, – сказал он тоном «Влад-это-запомнил». – Славно.
И они с Ариадной исчезли в неосвещенной прихожей.
Шарлотта спала в своей постели. Ее умытое, размягченное сном лицо казалось почти безмятежным даже с синяками. Влад снова обезболивал ее, но милосердие его обходилось ей намного дороже, чем месть.
Когда Ариадна вернулась, я сказал:
– Если она умрет, мы не узнаем, кто стоит за ней.
– Мы спасем Минотавра. – Ариадна села рядом. – Я думала, для тебя это важнее всего.
– Важнее, разумеется, но… – Я выдохнул. – Не знаю. Наверное, я хочу понять, ради чего человек готов терпеть столько боли.
– Кого, – откликнулась Ариадна. – Думаю, ради кого.
Я посмотрел на нее, по сути, впервые с пробуждения – и вспомнил, что было до. Это не мои эмоции, напомнил я себе, отгоняя стрекот океана. Не мое прошлое. Не моя темнота, тянущаяся к приоткрытой двери. Но.
Я взял Ариадну за руку. Просто так. Без благопристойного предлога, что нашелся бы еще позавчера. Господи, подумал я. Какие худые незнакомые руки. Приставив ноготь к ее большому пальцу, я надавил – сначала едва, потом сильнее; прочертил ногтем вниз и почти сразу ощутил шершавую ниточку жара на собственной коже.
– Что ты делаешь? – спросила Ариадна, глядя на место, которое я только что поцарапал.
И я, не отпуская, признался:
– Ищу, где болит.