Читать книгу Тени вечерние. Повести - - Страница 7

Термидор
VII

Оглавление

В черно –белом пространстве зимы, наполненном прозрачным, слегка подсиненным воздухом, установились холодные ясные дни. Казалось, после долгих и бесплодных мучений лета и осени зиме удалось, наконец, придать городу единственную, навсегда завершенную форму.

Я сдавал последние экзамены в моей студенческой жизни и попутно собирал материал для диплома. Вечерами, выходя из библиотеки, я не спешил домой – после новогодней ссоры дома не было: кое–как существовали рядом три озлобленных несчастных человека. Я брел среди искрящейся снежной слюды. Горели окна. Неуловимо, неотвратимо сгорала жизнь.

По четвергам мы беседовали с Чухначевым о Дантоне и Марате, Сен–Жюсте и Робеспьере. Он считал их героями, титанами, высоко вознесенными над всем ординарно–человеческим. Он восторгался ими, и в восторге его сквозила зависть. Но я видел в них людей слабых, порочных, властолюбивых и тщеславных, вынесенных ИСТОРИЕЙ на авансцену. И они плохо играли свою роль. Плохо, пока по ходу сценария не наступала развязка. И когда вместо падения занавеса над театрально распростертыми телами, восторгов и бесконечных вызовов публики их на рассвете тащили на Гревскую площадь, и повозка скрежетала ржавыми ободьями по камням мостовой, а впереди маячило гуманное изобретение доктора Гильотена – что–то случалось тогда… По–прежнему громыхали ржавые обода, заглушая плач и проклятья. Но, исчезнув за углом, повозка въезжала – в вечность… Разгадка была где–то здесь, совсем рядом, но когда я в последнем отчаянном усилии, казалось, достигал ее – руки мои хватали пустоту, а в сером воздухе насмешливо и едко пахло дымом.


Ты слышал? Нет?! Это грандиозно, старик! Представляешь, отправились в лес на какой–то семинар… Вся наша элите и… Ха – ха. Ой, девочки, что я знаю! Пьянка… комсомольский актив… Тише! Тише… Тише… Ти… Я от Ленки слыхала. Она там была, видела своими глазами! Все были пьяные в титьку! И секре… Не может быть! Вломился в комнату и… Попытка изнасилования? Секретарь!? Из пятой группы, такая черненькая. Выпрыгнула? Дура. И чего выпрыгивать? Шутки!? Ой, я бы ему… Нет, старик, из окна третьего этажа. Нагишом! Вот зрелище–то, а? Говорят, сломала руку… шею… позвоночник… Ногу! Я вам говорю, ногу! Ха, ну и сломал бы он ей… Известная б… Не веришь? Спроси у Кольки, он с ней… Тише! Тише. Ти… Замнут. С кого спрашивать? Этот, с русой бородкой… Да ты его знаешь. Вечно в президиуме сидит… Организовал. Предложил. Пригласил. Девочки, клянусь, все было известно заранее! Почему же она… Нет, старик, ни–че–го не будет. Кому это надо? Лишний шум. Договорятся с родителями и порешат миром… Далеко пойдет. Свой человек. Если вывернется… Вывернется! Тише! Тише… Ти…


– Приветствуем вас в наших трущобах. Вон стул. Садись.

Илья лежит на кровати, вытянув руки поверх одеяла.

– Заболел. Знаешь, как бывает? Воспаление легких, чахотка… смерть.

Печально:

– Я скоро умру.

Тусклый день. В комнате горит свет. Под потолком, за решетчатыми окнами, мелькают ноги прохожих.

– Ой, он вам такого наговорит! От бронхита еще никто не умирал.

Маленькая женщина выглядывает из соседней комнаты.

– Болтун. Не слушайте его. Когда–нибудь сядет в тюрьму из–за языка. Я знаю, что говорю. Я много жила и много видела. Хотите покушать?

– Мама, оставь.

– Не слушайте его. Вы ведь хотите покушать, правда?

– Спасибо, я… я недавно ел. Спасибо.

– Он поест потом. Дай поговорить!

Маленькая женщина вздыхает и, заключив нас в единый скорбный взгляд, выходит из комнаты.

– Знаешь… – прислушиваясь к осторожным шагам за дверью, – я хотел бы быть музыкантом.

– Почему?

– Ужасное мученье. Слышу мелодию – и не могу записать!

Лихорадочно роется на заваленном бумагами столике у кровати, вытаскивает смятые листки, неуверенно и тревожно просматривает их.

– На. Нет, погоди… Лучше это. Да. Прочти.

Странные стихи… Волнообразный, упругий, едва уловимый и все же – упорный, неотвязный ритм. Объяснение в любви? Пожалуй… Но не это главное. Ощущение глубокого, мощного, ровного звука… Или, скорее, всепроникающей, всезаполняющей стихии. Упорядоченной, введенной в русло, но сохранившей свою первобытную силу. Объяснение в любви? Пожалуй… Образы возникают, переплетаются, сливаются, длятся – и исчезают, чтобы снова дать свободу дыханию, ритму, звуку.

Где–то под самым потолком – скрип шагов по снегу, смех. Затихли.

– Это настоящее. В первый раз.

– Ха. Правда? Ну, да. Разумеется. Я знал, я чувствовал!

Подскакивает, почти выпрыгивает из одеяла.

– Ну, ну. Ты же собирался умирать.

– К черту!

– Мне кажется… ты влюбился.

– Нет–нет, что ты! Не влюбился. Просто… она не должна быть с ним, не должна! Все может ужасно кончиться… Ее нужно беречь, она отмечена свыше! Да–да, я не шучу. Представляешь, знает о его похождениях все и… не говорит ни словечка! Непостижимо!

– Ты любишь ее.

– Нет. Это совсем другое. Ты не понимаешь.

– Скорее, ты не хочешь понять.

Резкий стук входной двери. Кто–то быстро прошел по коридору. Шебуршание, скрип…

– Ага! – облегченно вздохнул, поудобней устроился на подушке. – Сейчас ты увидишь кое–что интересное.

Дверь распахнулась, и в комнату стремительно вошла девушка – высокая, худая, с острым лицом и острым взглядом темных глаз. Шагнула ко мне, протянула руку.

– Фаина.

– Павел.

Длинные, сильные пальцы.

– Сестра моя, воительница, с кем сражалась, кому головы рубила?

– Дурачок. Подвинься.

Села на край кровати, схватила один из листков.

– Опять стихи. Ты когда–нибудь займешься делом?

– Отдай!

Бросила листок, повернулась ко мне.

– Слышала о вас. Вы тоже помешаны на Французской революции.

– Слово «помешан» вряд ли соответствует действительности.

– Я не сказала ничего обидного… По – моему, каждый должен быть слегка помешан. Ведь так?

– Хм… В какой–то степени.

– Сестра моя свихнулась над историей еврейского народа. Она, видите ли, очень гордится предками – скотоводами и их первобытным богом.

– Что ты понимаешь? Изгой, чужак! Где твои корни? Откуда ты родом? Перекати–поле!

– Ложь. Сократ, Кант, Паскаль – это не родина?

– Но родина Канта скажет: «Ты чужой, тебя я не знаю». И родина Паскаля отвернется от тебя.

– Узколобый национализм…

– А ты со своей широтой сгниешь здесь заживо!

Схватил ее за руку.

– Ужасно ругаешься. Я так не умею.

Улыбнулась с печалью.

– Ты ничего не умеешь.

– Простите. Мне кажется, вы не совсем правы. Илье подвластен мир идей. А идеи – движут миром. Ведь и вы в известной степени… идеалистка.

– Я? Нисколько. Во мне говорит кровь.

Илья повернул к ней растрепанную голову.

– Роди. Авось полегчает.

– Дурачок. Маленький дурачок.

– Видите ли, национализм, это все–таки ужасно! Нам известны страшные последствия…

– Нужна мера. Только и всего.

– Ха–ха! И, разумеется, ты – ее воплощение!

– Наверное, мы живем в ужасное время. Все шатается, все рушится, все теряет смысл… Может быть, национализм – единственная оставшаяся реальная сила в этом мире. Национализм, да еще, пожалуй, классовая ненависть. И обе эти силы коренятся в древнейших инстинктах. Что им противопоставить?.. Поиски Смысла, Гармонии, Мировой воли, Единого? Слова, слова, слова…

Зарешеченный квадрат под потолком незаметно померк. Сверкающими блестками вспыхнул снег, набившийся в нишу окна.

– А в вас что–то есть… Но, разумеется, я не согласна.

– Пессимист, меланхолик, ипохондрик, невротик, фрейдист… – обратился Илья к потолку. – Все это слишком мрачно. А я, да будет вам известно, кое–что знаю. Знаю – и не скажу!

Рот его растянулся в долгой довольной улыбке.

– Не говори, – сказала Фаина. – Очень надо…

В комнату вошла маленькая женщина, неся поднос, уставленный тарелками с едой. Меня усадили, долго кормили бульоном с клецками, курицей, очень вкусным пудингом (из манны небесной – объяснила Фаина). Уже в коридоре, у двери, мать ухитрилась сунуть мне в карман горсть конфет. А Фаина, словно крепкое рукопожатие имело никому не известный, кроме нас двоих смысл, слегка покраснела и взглянула мне прямо в глаза.

Тени вечерние. Повести

Подняться наверх