Читать книгу Записки невольника. Дневники из преисподней - - Страница 16

Выжить в преисподней
Фашист Карл Людт – мой дорогой друг

Оглавление

2 октября 1942 года

Сегодняшнее событие поразило меня неожиданностью и глубоко встревожило. Последние две недели я работаю в ночную смену с Костей, Антоном и Тимофеем, и, разумеется, с Карлом. Я уже много писал о нём, но сейчас мне хочется рассказать подробнее.

Карл – человек с худощавым, но энергичным лицом и приятным, открытым взглядом своих улыбающихся голубых глаз. Он удивительно простой и приветливый, легко идёт на контакт, и его добродушие подкупает. Немного хромает, слегка тянет левую ногу, и, наверное, поэтому не попал под мобилизацию в вермахт. Каждый день он приносит бутерброды, а иногда даже сигареты, и это воспринимается не как милостыня или подачка, а как жест дружбы. Карл понимает нашу усталость, даже когда я не жалуюсь на неё. Иногда, когда у нас появляются свободные минуты, мы с ним разговариваем – о войне, политике, обо всём на свете. Моя ломаная немецкая речь не мешает нашему общению. Он отлично понимает меня, даже когда я говорю на примитивном уровне: одно число, без падежей и времён. И что удивительно – я тоже понимаю почти всё, с каждым днём всё лучше.

Карл часто рассказывает интересные истории. Например, он часто бывал во Франции до войны. На прошлой неделе он рассказывал о том, что во Франции квартплата определяется не площадью пола, а площадью окон – это меня очень удивило. Также он как-то говорил о посещении французских публичных домов. Мы не всё поняли, особенно то, как там девочки умудрялись ублажать безнадёжных старичков, но слушали и посмеивались, притворяясь, что понимаем.

Уже несколько раз по ночам мы с ним и ребятами копаем картошку на огородах вокруг завода. Понимали, что обижаем немецкие семьи, но голод толкает на многое. Работали мы втроём: Антон, Костя Попман и я. Тимофей ушёл из нашей «бригады», возможно, потому что Карл никогда не делился с ним бутербродами. Может, невзлюбил его?

Последние две ночи подряд – вчера и сегодня – мы снова копали картошку, естественно, с ведома Карла. Мы накопали два мешка, и по его совету спрятали их в цеху под пустой бочкой, где хранятся кисти и ведро с графитовым раствором для подкраски стержней. И правда, кому придёт в голову искать там картошку?

Карл – человек интересный, и я был с ним откровенен. Мы даже спорили о Гитлере. Он пытался убедить меня, что Гитлер хороший человек, и что трудности, которые испытывают иностранные рабочие, связаны с тем, что его указания неправильно интерпретируют на местах. Я не мог промолчать. Сказал Карлу, что он заблуждается, что Гитлер – жестокий человек, по его приказам убивают, сжигают и вешают евреев, коммунистов, комиссаров, мужчин, женщин, стариков и детей. Молодёжь угоняют в Германию, а деревни сжигают дотла.

Карл на всё это только улыбался. Сказал, что после войны всё перемешается: часть немцев поедет в Россию, а часть русских – в Германию. Я возражал, что этому не бывать, потому что победит Сталин. Он смеялся и говорил, что Гитлер убьёт Сталина, а война закончится на Урале, где немцы встретятся с японцами.

Я доверял Карлу, считал его порядочным человеком. Миша «Кардинал» постоянно упрекал меня за это доверие, говоря, что Карлу верить нельзя, что он нас подкупил бутербродами и, по сути, мы его совсем не знаем. «Он такой же враг, как и все немцы,» – говорил Миша. – «Его доброта может обернуться враждебностью в любой момент». Я спорил с ним. Для меня Карл был добрым, порядочным человеком. Я не верил, что он действительно думает так, как говорит о Гитлере. Я был уверен, что Карл не способен на предательство. Ведь я давно высказывал своё враждебное отношение к нацистам, и, если бы он был провокатором, меня бы давно уже забрали в гестапо.

Но сегодня меня поразило нечто, чего я никак не ожидал. Карл пришёл на завод в новом тёмно-сером костюме, и в петлице его пиджака красовался круглый значок нацистской партии. Я потерял дар речи и не смог ответить на его приветствие. А он, улыбаясь, молча прошёл мимо меня.

Это открытие разрушило всё то доверие, что я питал к нему. Я стоял, поражённый, и в голове вихрем проносились вопросы. Как он мог? Что это значит? И был ли он тем человеком, которым казался все эти месяцы?

8 октября 1942 года

На следующий день после этого шокирующего эпизода Карл подошёл ко мне в цеху. Его лицо светилось дружелюбием, но теперь я чувствовал в этом что-то показное. Он хлопнул меня по плечу и, с лёгкой усмешкой, сказал: «Вчера я тебя здорово напугал, да? Ты даже не поздоровался!» Я с трудом сглотнул ком в горле и, стараясь держаться спокойно, ответил: «Да, напугал. Но тебе я верю, а вот твоему значку – нет».

Голод и усталость, казалось, уже высасывают из меня последние силы, но, когда удаётся заставить себя писать, это приносит странное удовлетворение. Словно маленькая победа над собой и обстоятельствами. Ведение дневника стало для меня способом не только сохранить воспоминания, но и укреплять свою волю, бороться с отчаянием.

Карл действительно кажется человеком добрым, милосердным. Он постоянно проявляет к нам участие и помогает, так, как не делают другие немцы. Иногда мне кажется, что его доброта прикрыта членством в нацистской партии, словно этот значок на его пиджаке служит ему своеобразным щитом: мол, его не заподозрят в симпатиях к русским, ведь он «настоящий» национал-социалист.

Как-то мы заговорили с ним о его партийности. Я сказал: «Ну какой ты нацист, если так относишься к нам?» Карл ответил: «Доктор Брюкман, директор, и герр Лендер, главный инженер – вот настоящие мерзавцы, тупые солдаты. А я echt (настоящий) национал-социалист». Он уверял меня, что я напрасно плохо думаю о Гитлере и его партии. «Гитлер стал канцлером и ликвидировал многомиллионную безработицу в Германии. Люди перестали страдать, он придумал, как занять всех работой – дороги, стройки по всей Германии».

Я возразил: «Эти заслуги ничтожны по сравнению с тем морем крови, которое он пролил. Миллионы загубленных жизней, гибель немцев – всё это неизбежно впереди».

Я всё же уверен, что Карл вступил в партию скорее по расчёту, нежели по убеждению. В отличие от других немцев, он не испытывает такого страха перед режимом. Многие настолько запуганы, что не только не разговаривают с нами, но и боятся даже здороваться на людях, постоянно оглядываются.

Сегодня, по совету Карла, мы закончили работу пораньше. Благодаря его смелости и отсутствию надсмотрщиков, нам удалось помыться в немецкой бане – туда нам категорически запрещено заходить. Моечное помещение находится на втором этаже, а на первом этаже – буфет для немцев, куда нас тоже не пускают. Но иногда удаётся незаметно проскользнуть и туда, и потратить небольшие деньги, которые мы зарабатываем на каторжной работе.

Вчера произошло невероятное: наши ребята умудрились украсть два мешка гиздопара и спрятали их на складе моделей. Немцы пришли в ярость. Они хватали людей наугад, избивали с привычной жестокостью, но ничего не смогли выяснить. Нам пришлось пойти на такой риск, потому что добывать муку малыми порциями стало слишком опасно. Но нам повезло – удалось провернуть это безнаказанно!

Однако впереди маячит новая угроза. Немцы начали возводить новую кирпичную кладовую в дальнем конце цеха. Это вызывает тревогу – что, если они действительно смогут нас лишить доступа к муке? Пол уже залили бетоном – очевидно, они опасаются подкопа. Ирония в том, что ещё недавно они навесили огромный замок на старую кладовую, но сзади, под крышей, стенки не было вообще – можно было хоть на телеге заезжать!

Заметно, что немецких самолётов в небе мы почти не видим. Вероятно, все их силы брошены на Восточный фронт. Зато английские бомбардировщики прилетают часто, и, надо отдать должное, система оповещения о налётах у немцев работает чётко. Но есть странность: англичане регулярно бомбят жилые кварталы в Саарбрюккене, но почти не трогают заводы. На наш завод упала лишь одна небольшая бомба, килограммов на двадцать, и несколько зажигательных, большинство из которых не сработало. Нащ завод довольно большой и не заметить его сверху просто невозможно. Цель такого поведения англичан нам не понятна.

Теперь, когда звучит тревога, нас пересчитывают перед тем, как загонять в убежище. Оставаться в бараке уже невозможно. Женщин отправляют отдельно, в подвал под административным зданием. Рядом находится завод «Bromberg Werke», где делают электродвигатели. Его бомбы тоже обходят стороной, как и многие другие заводы. Сигизмунд рассказал, что такая же картина наблюдается и на других заводах, куда его забрасывает работа.

10 октября 1942 года

Перечитывая свои последние записи, я был поражён, сколько в них ошибок и неточностей. Но главная проблема – это не просто ошибки, а незавершённость описания, неспособность передать всю сложность и тяготы нашего быта. Сначала я оправдывал это голодом и усталостью, но потом честно признал – у меня не хватает способностей к письму. Сигизмунд, услышав мои жалобы, возмутился: «Ты что, нас писателями считаешь? Это же для себя, для саморазвития». И ведь он прав – я пишу, чтобы держаться на плаву, чтобы хоть как-то сохранять ясность ума.

Каждое утро в пять часов включают свет. Дежурный полицай с грохотом распахивает дверь и начинает вопить: «Aufstehen!», размахивая своей палкой, разгоняя сонных, беззащитных заключённых. Пока все пытаются умыться, дежурные приносят кофе-эрзац в тяжёлых металлических канах и дневную норму хлеба – один батон на четверых.

Начинается настоящая церемония дележа хлеба. В каждой четвёрке уже есть свои «специалисты», которые искусно делят батон. Один отворачивается, чтобы не видеть, как режут, а разрезавший спрашивает: «Кому?» – и так трижды, пока каждый не получит свою четвертинку. Последняя четвертинка идёт тому, кто делил батон. В бараке поднимается гул, напоминающий шум восточного базара: «О-о-му-му-у-у». Это ритуал, в котором даже жесточайшие условия не могут разрушить чувство справедливости.

Большинство съедает свою пайку сразу – они о ней мечтали со вчерашнего ужина. Некоторые пытаются оставить кусочек на обед, но обычно этот кусочек исчезает ещё по дороге на работу. А работа начинается под постоянным напором: «Schneller! Schneller!» – кричат надсмотрщики, иногда подгоняя палками, иной раз просто ударяя для порядка.

На проходной нас встречает главный охранник Юнг – огромный мужчина с рыжими руками, похожими на лапы. Его фигура в белом костюме и чёрных крагах кажется олицетворением карикатурного фашиста с плакатов: массивное, одутловатое лицо, свиные глазки. Каждое утро он стоит, как хозяин мира, наблюдая за тем, как мы, согнутые и осунувшиеся, проходим мимо.

На заводе начинается обычная работа. Вначале нет сил ни на что, кроме как двигать руки и ноги, будто мы механические куклы. Патриотизм и ненависть к врагу остаются внутри, они не могут выйти наружу. Ведь вся наша работа – это помощь врагу, но единственный судья наших действий – наша совесть.

Сегодня было одно неожиданное событие. Нам выдали газеты: русскую «Новое слово» и украинскую «Українець», а также журналы: русский «На досуге» и украинский «На дозвіллі». Содержание – сплошная антисоветская пропаганда, перемешанная с антисемитизмом и неуемным стремлением посеять вражду между, как они называют, «кацапами» и «хохлами». Павлик читал вслух и тут же беспощадно комментировал: «Вот ведь галиматья!» А Миша, сжав кулаки, прошептал, что все эти «газетки» надо бы уничтожить, но при суке Германе это невозможно.

Мы слишком сплочены в наших страданиях, чтобы между нами могли посеять рознь. На родине за слово «жид» давали три года, а здесь, в условиях полной безнаказанности, я его не слышу. Нас не разделяют никакие национальные границы. Мы чувствуем себя людьми, оторванными от родины лишь на минутку, и это чувство поддерживает нас в дни самого тяжёлого голода и страха.

Миша особенно ненавидит Германа после того, как тот выдал Колю и ребят. Павлик рассказывал, что Герман якобы клялся, что Коля сам всё рассказал Янсону, но Миша, сверкнув глазами, ответил: «Можно быть наивным, но нельзя быть дураком».

15 октября 1942 года

Снова появились газеты. Их содержание – это чистая антисоветская пропаганда, настолько неуклюжая, что даже не знаешь, плакать или смеяться. Павел читал их и беспощадно, очень смешно комментировал. Пожалуй, никто бы так не смог. Он умудряется превратить эту убогую ложь в нечто комическое, хотя бы на несколько минут отвлекая нас от тяжёлой действительности.

Вчера к нам в барак пожаловал сам Янсон. Вошёл так, будто просто решил узнать, как мы живём. Опасаясь подвоха, мы осторожно начали жаловаться на питание – конечно, не слишком резко, чтобы не нарваться на наказание. Янсон покивал и пообещал, что сделает всё возможное, чтобы улучшить наш рацион. Но мы-то знаем, что это всё ложь. Слова его – пустой звук, как и всегда.

Может, он думает, что мы уже успели съесть два украденных мешка гиздопара и теперь замышляем очередную вылазку? Только вот украсть сейчас практически невозможно. Пока новую кладовую не достроили, полицаи дежурят в сарае круглосуточно.

Голод и страх сделали нас профессиональными ворами и актёрами. Мы научились красть и притворяться невинными «овечками», хотя внутри кипим от ярости и отчаяния. Ах, мамочка, если бы ты увидела меня сейчас, ты бы не узнала своего сына. Я стал совершенно другим. Ещё недавно был беспомощным, растерянным, но голод и нужда научили меня выживать, прикидываться и избегать побоев.

Иногда мне кажется, что мне просто везёт, или что-то оберегает меня. А может, я действительно стал хорош в этой игре, где главное – не выдать себя, не подать виду.

18 октября 1942 года

Воровство гиздопара и картошки стали для нас единственной возможностью выжить. Голод и отчаяние вынуждают идти на этот риск, несмотря на возможные последствия. Одни действуют хитрее, другим меньше везёт. Вчера поймали двух человек – немцы давно жаловались на пропажи картофеля, и полицаи устроили засаду. Бедолаг жестоко избили и посадили в карцер. А сегодня угодили туда ещё двое – Саша Милютин и Жора Богдан. Их били дважды: ночью и утром.

Саша позже рассказывал, как всё произошло. Они с Жорой решили выкрасть картошку под покровом ночи. Когда надсмотрщики ушли перекусить, они незаметно вышли из цеха. В полной тьме, без единого слова, накопали мешок картошки и двинулись к забору. Вдруг из кустов выскочил кто-то, фонарик вспыхнул в самый неподходящий момент. Саша, не раздумывая, ударил светившего в лицо – тот упал, и фонарик выпал из рук. Ребята быстро перебросили мешок через забор и сами перелезли следом. Но Жора в последний момент почувствовал резкий удар по пальцам.

Когда ночью в цех влетели Пиня и Гюнт, они сразу начали осматривать наши руки. Даже с Карлом разговаривать не стали. Прибежали запыхавшиеся, с лицами, искаженными яростью, обыскали нас и так же стремительно убежали. Карл ничего не понимал, как и мы. По разбитым пальцам они вычислили Жору Богдана и забрали его в карцер. Его били до тех пор, пока он не выдал Сашу. Я не знаю, как бы я повёл себя на его месте. Смог бы я выдержать такое? Меня ведь ещё так сильно не били. А ведь укоры совести могут оказаться страшнее физической боли.

Саша Милютин – по-настоящему смелый и решительный парень. Сейчас он лежит на животе, его избили так, что едва дышит. Когда мы возвращались с ночной смены, Юнг, этот жестокий зверь, демонстративно плёл себе плеть из электрического шнура и с усмешкой говорил, что «лично побьёт русскую свинью, осмелившуюся поднять руку на немца». Сашу привязали в карцере к скамье, положили мокрую тряпку на спину, чтобы не лопалась кожа, и Юнг бил его, пока не выбился из сил. Герман потом рассказывал, что они ждали, когда Саша начнёт кричать, но он молчал. Они думали, что он потеряет сознание, но он выдержал.

Сложно представить, какие боли он сейчас испытывает, но при этом спокойно разговаривает с нами. Поистине мужественный человек.

28 октября 1942 года

На прошлой неделе гиздопар перевезли в новую кладовую. Теперь это целая крепость: толстые кирпичные стены, бетонная крыша с массивным люком, открывающимся изнутри, и тяжёлые металлические двери с внутренним замком. Ключ всегда у мастера Беспалого. Интересно, что Беспалый не такой суровый, как большинство немцев. Он даже проявляет доброту к нам, русским, работающим у него. Иногда может позволить взять немного гиздопара.

Для работы он лично смешивает гиздопар с песком в пропорции: 10 вёдер гиздопара на 3 ведра песка. Сначала эта смесь считалась несъедобной, ведь песок казался неотделимым, и все попытки избавиться от него провалились.

Но со временем, из-за голода, мы начали есть гиздопар прямо с песком. Мы научились пережёвывать его так, чтобы песок не хрустел на зубах, не сводя челюсти. Страх перед аппендицитом, который сначала нас пугал, со временем исчез. Гиздопар в лагерь мы не носим, едим его на месте, замешивая на солёном кофе-эрзац, пока смесь не становится густой. Если удаётся, съедаем до килограмма в день.

Сегодня в лагерь привезли двадцать женщин и шестерых мужчин. Теперь нас стало 252 человека: 140 парней и 112 девушек.

Дневник я прячу в тайнике за досками панели – на всякий случай. Сигизмунд усмехается, называя это «мальчишеством», мол, игра в сыщиков. «Если захотят – найдут», – говорит он. Но я не стал упоминать, что идею спрятать записи подсказал Миша, наш «Кардинал». Для меня он – непререкаемый авторитет, и его советы всегда на вес золота. Я под его влиянием (и не только я) становлюсь смелее, умнее, хитрее, а главное – всё более самостоятельным. Я учусь быть предусмотрительным и держать язык за зубами.

Тем временем в немецких газетах пишут о больших сражениях под Сталинградом. Эти новости волнуют нас больше всего. С каждым днём мы надеемся на скорую развязку и конец всей этой бойни.


К середине 1942 года возникла непосредственная угроза Сталинграду (ныне Волгограду) и Северному Кавказу. 23 июля 1942 года немецкие войска начали решительное наступление. Началась Сталинградская битва, характеризовавшаяся небывалым напряжением и мужеством с обеих сторон. Всего в Сталинградской битве участвовало около 1 700 000 человек с советской стороны, а немецкие войска вместе с союзниками насчитывали около 1 500 000 человек. Сражение разделилось на два этапа: оборонительный (лето – осень 1942 года), когда советские войска героически удерживали город, и наступательный (зима 1942 – 1943 годов), когда Красная Армия перешла в контрнаступление и окружила 6-ю немецкую армию под командованием фельдмаршала Фридриха Паулюса.


18 ноября 1942 года

Чудо! Настоящее чудо! Утром нам дали целый батон хлеба на троих. Это казалось почти невероятным – целый батон! Мы даже не сразу поверили своему счастью. Такой «праздник» для нас – словно маленькая победа в этой бесконечной борьбе за выживание. Как будто жизнь на миг перестала быть настолько суровой.

А вечером приехала какая-то проверяющая комиссия. Люди в строгих костюмах походили по лагерю, оглядели всё с таким видом, будто пытались разобраться в нашей жизни.

В какой-то момент один из них даже спросил, как нас кормят. Вопрос повис в воздухе – никто не хотел быть слишком смелым, но и промолчать было трудно. Мы осторожно ответили, что кормят плохо, хотя, возможно, проверяющим не так важно было узнать правду, как просто завершить свою формальность.

19 ноября 1942 года

Сегодня снова дали батон, но уже на четверых. Мы слишком рано обрадовались. В хлебе – опилки, как нам объяснили, для «сохранения свежести». Но разве нам от этого легче? Всё равно голод ощущается так же остро. К тому же, кофе-эрзац, который нам подают, кажется, тоже сделан из тех же самых опилок – едва ли его можно назвать настоящим напитком.

На обед, как и полагается, подали суп из гнилой брюквы, к которому я так и не смог привыкнуть. Вкус и запах этого варева вызывают у меня отвращение, и я по-прежнему не могу заставить себя его есть. А на ужин – чёрная, вонючая картошка в мундирах, по четыре-пять маленьких картофелин на человека. Такое впечатление, что это уже предел «щедрости» лагерного рациона.

Хлеб, конечно, остаётся самым ценным продуктом. Каждое утро его деление – целый ритуал. Как только батон разрезают, по всему бараку раздаётся знакомый возглас: «Кому?» И все ждут своей очереди, потому что от этого маленького куска зависит многое.

21 ноября 1942 года

В нашем цеху отливают снаряды, и работа эта требует точности и усилий. Для этого требуется изготовление на станке специальных стержней, называемых кернами, используемые для формирования отливки снаряда. Немцы требуют от нас производить по 100 стержней за смену. Они сами изготавливают около 120, но мы, измученные, еле делаем по сорок. Наша выработка стала полем ожесточённой борьбы – нам угрожают лишением хлеба, карцером и концлагерем за невыполнение нормы. Я, Антон и Костя договорились держаться вместе, как одна стена. Но есть один предатель – Тимофей, который выполняет норму и делает по 60 кернов. Вероятно, именно из-за этого он ушёл в другую смену.

Когда я почувствовал, что наша стойкость может дать трещину, я сказал Антону и Косте, что каждый волен поступать так, как хочет, но надо помнить: каждый снаряд, который мы делаем, убивает наших людей.

Я попросил Павлика поговорить с Тимофеем. Они были привезены одной партией, и Павлик имел на него влияние. Но, к сожалению, разговор ничего не дал. Тимофей, кажется, не может понять или не хочет понять наш взгляд. Ему важна только собственная выгода. Костя, его земляк, рассказал, что отец Тимофея был старостой в их селе и что сам Тимофей приехал сюда добровольно, чтобы заработать. И он не скрывает этого.

Пока нам не платили, Тимофей работал, как и все. Но как только Янсон объявил, что зарплата будет зависеть от выработки, Тимофей сразу же проявил свою продажную натуру. Однако, к счастью, таких, как он, в нашем лагере больше нет. Только он один пошёл на это, а мы держимся вместе и сопротивляемся, насколько хватает сил.

22 ноября 1942 года

Сегодня на обед вместо привычной баланды из гнилой брюквы дали пшеничный суп. Это удивило всех, и похоже, что всю брюкву мы уже доели. После того как гиздопар убрали в новую кладовую, обыски стали реже. Сегодня Карл ухитрился выпросить у Беспалого полтора стакана гиздопара, сказав, что ему нужно для поклейки обоев дома. Я без особой тревоги понёс его в лагерь – мы с Володей собирались после ужина испечь лепёшки. Но на входе меня неожиданно остановил полицай, ощупал, и обнаружив пакет, повёл меня в полицейскую комнату.

Он велел мне развернуть пакет, но я отказался. Тогда он ударил меня ногой в бок, и я бросился наутёк. Полицай успел дотянуться и ударил меня сзади по правому уху. Меня на миг пошатнуло, но я тут же вскочил и побежал в барак. Полицай не погнался – так уж здесь повелось: если удалось убежать, то удача на твоей стороне. Ребята заметили кровь, текущую из уха, и кто-то предположил, что лопнула барабанная перепонка. Мы с Володей пошли к рукомойнику. Он набрал воды в ладонь, и я опустил туда ухо. Закрыл рот, зажал нос и сделал выдох. Сквозь воду побежали пузырьки – перепонка действительно была повреждена. Жора, как всегда всё знающий, сказал, что это не страшно и что максимум через месяц всё заживёт.

В лагере набралось 17 больных, и их повели к врачу, который живёт недалеко от лагеря. Слышал, что доктор – старый, сердитый, и на больных ему наплевать. Теперь только он может освободить от работы, но это не мешает надзирателям продолжать мучить больных в лагере.

Мы получили новые газеты. Особенно приятно было читать о неудачах немцев в Северной Африке. На Кавказе и под Сталинградом тоже происходят серьёзные события. Немцы пытаются выставить свои поражения как стратегические манёвры, а в газетах всё больше хвастаются успехами подводных лодок. Наверное, опять врут – мы уже не раз ловили их на лжи.

Ночью нас трижды гнали в убежище. Это жутко изматывает, лишая сна, но всё же приятно видеть, какими частыми становятся и дневные тревоги. Позавчера во время такой тревоги мы с Володей успели сварить котелок картошки на модельном складе. Над нами, под неимоверный гул самолётов и жалкие выстрелы зениток, шли бесконечные вереницы бомбардировщиков. Зенитки испещряли небо белыми облаками разрывов, но самолёты шли так высоко, что казались недосягаемыми.

Мы с Володей едва могли слышать друг друга. Самолёты шли прямоугольными группам, по 25 в каждом. В тот раз над нами пролетело 15 таких групп. И это даёт надежду – война, кажется, наконец-то пошла в правильном направлении.

24 ноября 1942 года

Мысли о маме не дают покоя, особенно перед сном, когда я остаюсь наедине с собой. Постоянно переживаю за её судьбу в оккупированном Харькове. Эти тревоги буквально разрывают душу. Я видел столько ужаса за те пять месяцев, что провёл в оккупированном Харькове – казни, расстрелы, виселицы. Повешенные, замёрзшие на морозе, раздетые, с табличками «Я партизан» или «Я вор», болтались на ветру.

Это устрашение, демонстрация силы, чтобы держать город в страхе. Расстрелянные лежали прямо на улицах, лицом вниз, вмерзшие в лёд, с пулевыми отверстиями в затылках, пока их тела не забирали. Проходить мимо было невыносимо, но это было повсюду, почти на каждой улице. Это не просто преступления – это целая система запугивания и уничтожения.

Я часто вспоминаю, как по городу проезжали крытые машины. Внезапно они останавливались, из них выскакивали автоматчики и начинали хватать прохожих. Людей строили в шеренги, и офицер, важный, молодой интеллигент, в чёрных перчатках, ходил вдоль строя и стеком указывал на тех, кто станет следующей жертвой. «Eins, zwei, drei…» – считал он, потом, кивнув автоматчику, приказывал: «Raus!» – и не успевшие понять, что происходит, несчастные оказывались под стеной. «Feuer!» – командовал он, и через мгновение их жизни обрывались. Некоторые счастливчики, на которых не пал выбор, остаются стоять, окаменевшие.

Кто-то из немцев кричит: «Это наказание за убитого немецкого солдата!» Потом они быстро садятся в машины и уезжают. Все это происходило на моих глазах, и я каждый раз замирал от страха, что кого-то из моих близких тоже поставят к стене. Однажды из очереди выдернули нашего соседа, и лишь по счастливой случайности он остался жив.

Но тот случай, когда эсэсовец остановил меня на улице Пушкинской, заставил меня особенно почувствовать всю свою уязвимость. Я тогда просто шёл по улице, когда ко мне подскочил эсэсовец с пистолетом, приказал идти вперед и, усмехаясь, пытался меня успокоить: «Nicht бежаль, nicht убиваль!» – как будто от этого мне могло стать легче.

Он привёл меня во двор и заставил лопатой кидать уголь в подвал, поставив рядом со мной вооружённого солдата. На дворе было холодно, а я, бросая уголь, промок до нитки. Автоматчик стоял рядом и целился в меня каждый раз, когда я замедлялся, давал понять, что убьёт, если перестану. Я был истощён, уже не чувствовал рук, бросал уголь как механическая кукла, почти без мысли, просто чтобы выжить. Только когда меня сменили другой жертвой, я смог уйти, и то на полусогнутых, едва дыша.

Всё это стоит перед глазами, когда ночью выключается свет в бараке, и на меня наваливается одиночество и бессилие. Мысли о маме не дают уснуть: «Как же ты там одна? Как ты справляешься? Жива ли ты, бедная? Голод, холод, всюду убийцы. Ты же такая беспомощная, такая неприспособленная…» И эти вопросы не покидают меня. Я живу, отягчённый не только своими страданиями, но и мыслями о том, каково ей, там, в Харькове, среди всего этого ужаса.

25 ноября 1942 года

Вчера завершили строительство барака для женщин, и их переселили туда. В отличие от нашего общего пространства, их барак разделён на отдельные комнаты. Это создает впечатление некоторого уюта и изолированности, чего у нас, конечно, нет. У нас в бараке постоянный гвалт и невыносимая вонь, от которой просто некуда деться.

Между нашими бараками возводят длинный блок, где будут помывочная, баня, кухня, столовая, дежурная комната и душевая. Всё это добавляет немного порядка в хаос, но колючая проволока всё равно остаётся не только внешней оградой, но и внутренним барьером, который теперь разделяет нас и женщин даже внутри лагеря.

Сегодня утром, к удивлению, с хлебом нам выдали по маленькому кусочку какого-то жира. Это первый раз за все восемь месяцев пребывания здесь, когда нам дали хоть что-то подобное. Однако, назвать это жиром – слишком смело. По вкусу и консистенции это скорее напоминало техническую смазку, но, несмотря на это, всё съели без раздумий. Каждая крошка еды здесь становится ценной.

Вечером произошло неприятное происшествие. Пятеро ребят, по слухам, пробрались на женскую половину лагеря. До сих пор никто не может понять, как полиция узнала об этом, но их всех быстро нашли и жестоко избили. Это наказание было показательное и жестокое, как и всё здесь. Остаётся только догадываться, что на самом деле они пытались сделать на той стороне.

Теперь у нас появилась так называемая «Krankenzimmer» – комната для больных. В подвале бывшего женского общежития поставили кровати, и туда перевели пятьдесят человек, которые не могут уже работать из-за болезней. Хотя это место называют «больничной палатой», всем ясно, что это скорее комната умирающих, а не тех, кто выздоравливает.

29 ноября 1942 года

Сегодня воскресенье, но, как и всегда, мы работали до двух часов дня. Ходят слухи, что городская полиция оформляет на нас какие-то документы для свободного выхода из лагеря. Чуть позже нам выдали матерчатые квадратики с буквой «OST», что означает «Восток», и велели пришить их к верхней одежде. Это было странное чувство – носить такой знак, как клеймо. Затем нам раздали несколько пропусков, по одному на 20 человек, и выпустили нас из лагеря на два часа. Мы пошли группой, и это на мгновение дало иллюзию свободы. Была невероятная мысль – что мы идём без конвоя. Казалось, вот-вот начнёт кто-то окликать или останавливать нас.

У трамвайной остановки мы разошлись, договорившись встретиться через два часа. Я пошёл вместе с Сигизмундом, Антоном, Костей и Николаем Беспорточным. Сигизмунд, благодаря своему знанию немецкого, переводил для нас вывески и общался с немцами, если возникала такая необходимость. Мы зашли в несколько магазинов, но всё продавалось по карточкам – ничего не удалось купить. Интересно, что по пути мы встретили ребят из другого лагеря – французов и итальянцев. В городе оказалось удивительно мало немцев – может быть, потому что воскресенье. Город был гораздо менее разрушенным, чем мы предполагали. В наших воображениях он уже казался развалинами, но на деле всё выглядело лучше.

Зашли в маленький ресторанчик с надеждой перекусить, но кроме пива-эрзац нам ничего предложить не смогли. Однако в другом ресторанчике нам всё же повезло больше – мы съели по два салата. Конечно, могли бы съесть и больше, но нам отказали.

Свободный выход, если его продолжат давать, открывает перспективы – можно будет побывать у Карла, прогуляться по городу и даже сходить в кино. Мне всегда было интересно, как живут немцы, особенно такие, как Карл, который, кажется, не похож на других.

Янсон сказал Володе, что наш барак разделят на четыре комнаты и даже пристроят две дополнительные. Эта новость выглядела слишком хорошей, чтобы в неё сразу поверить, но услышать такое из уст самого Янсона было неожиданно. Может быть, он действительно неравнодушен к Володе – возможно, его тянет к Володе из-за его светлых волос и голубых глаз. Янсон даже несколько раз менял ему деревянные башмаки и распорядился выдать второй комплект спецовки.

30 ноября 1942 года

В лагере появилась медсестра – рыжая, худая, с совершенно безобразным лицом немка лет тридцати. Её работа заключается в перевязке при производственных травмах. Внешне она производит неприятное впечатление, но нам приходится мириться с любым медицинским обслуживанием, каким бы оно ни было.

Я привёз из Харькова две фотографии, которые всегда были для меня чем-то вроде талисманов – это снимки мамы и Клавы, моей дорогой одноклассницы, в которую я был влюблён. Эти фотографии сопровождали меня всюду, начиная с довоенных лет. Как же я теперь корю себя за то, что доверил одну из них чужим рукам. Зачем мне вообще пришло в голову отдать фотографию Клавы нашему художнику, чтобы он увеличил её?

Наш художник действительно был мастером, его портреты поражали невероятным сходством с оригиналами, и к нему выстраивалась очередь. Мы с ним договорились, что за четыре пайки хлеба он нарисует портрет Клавы в большем размере. Но дело всё затягивалось, и он долго не мог взяться за работу. А сегодня вдруг сказал, что потерял фотографию.

Когда он это сказал, у меня внутри всё словно оборвалось. Я почувствовал, будто потерял не просто снимок, а часть самого себя. Ещё до войны, даже в Харькове, эта маленькая фотография Клавы была для меня дороже всех сокровищ. Теперь же, в этом лагере, она напоминала мне о том, что где-то там, далеко, есть человек, ради которого стоит жить. А теперь, потеряв её, я чувствую себя осиротевшим. Сам виноват. Нельзя было доверять такую реликвию чужим рукам.

1 декабря 1942 года

Мне приснился удивительный сон. Будто я вернулся в Харьков, иду по знакомым улицам. Вокруг всё целое, никаких разрушений, нет следов войны – обычная, мирная жизнь. Иду по городу, а потом оказываюсь в школе, где учился до войны. Сижу за одной партой с Клавой, как это было раньше. И всё как тогда: я по-прежнему боюсь, чтобы она не догадалась о моей любви, и всё так же тяжело осознавать, что она меня не замечает.

Потом я каким-то образом очутился в яслях, на кухне, где мама работала поварихой. Она встретила меня, улыбнулась и сказала: «Я тебя, сыночек, всё время ждала». Я начал рассказывать ей о том, как мы живём здесь, в лагере: о бараках, нарах, голоде, каторжной работе. Мама сочувственно кивала головой, а мне казалось, что мама уже всё знает о чём я рассказываю. И вдруг поймал себя на мысли: «А не сон ли это, что я у мамы?». И в этот момент я проснулся.

Сон был настолько ярким, что, проснувшись, я на миг действительно подумал, что всё это случилось наяву. Но реальность снова ворвалась, грубая и жестокая. Пробуждение оказалось мучительным: всё сразу вернулось – голод, непосильный труд, надзиратели с плётками, бесконечная безысходность. Как светлым и радостным был сон, так ужасным и мрачным было возвращение к действительности.

А в мастерской у Володи произошёл интересный разговор с его немецким коллегой, молодым парнем по имени Эрих. Эрих – добрый человек, хоть и не очень разговорчивый. Но сегодня он впервые поделился чем-то важным. Рассказал, что в конце двадцатых годов вступил в коммунистическую партию Германии, как увлекался партийной деятельностью, как дважды слушал выступления Эрнста Тельмана. Особенно ему запомнилось, как однажды после собрания показывали фильм о Первом Мая в Москве. Он рассказывал, что видел Красную площадь, мавзолей Ленина, на трибуне были члены ЦК ВКП (б), но больше всего он запомнил Сталина.

Однако самым сильным впечатлением для него была многотысячная демонстрация трудящихся, бесконечный поток людей. Потом, с приходом Гитлера, всё изменилось. Фашисты арестовали коммунистов, лидеров партии, а простым членам дали подписать отречение от их взглядов. Эрих рассказал это с горечью. Помимо него, коммунистом был ещё и брат Карла Людта Стефан.


– Но Карл член нацистской партии! Они, наверное, враждуют? – спросил я.

– Нет-нет, он такой же «наци», как и мы с вами, – ответил Эрих.


Когда Володя осторожно сказал Эриху, что нам нужен радиоприёмник, чтобы слушать Москву, выражение его лица мгновенно изменилось. Он замолк, и мы поняли, что наш запрос его напугал. В его глазах мелькнуло что-то вроде паники, словно он осознал, насколько это опасно. Несколько мгновений Эрих оставался в растерянности, но потом, придя в себя, попытался смягчить ситуацию. Он начал выражать сочувствие, возмущался тем, как с нами обращаются, ругал фашистский режим. Однако помочь с приёмником он так и не решился. Страх оказался сильнее его возмущения.

Эрих тихо сказал, что у него жена и дети, и они зависят от него. Любая оплошность может привести к аресту или чему-то ещё хуже. Мы, конечно, не знаем всех ужасов гестапо, но по его виду было понятно: эти люди внушают такой страх, что даже упоминание о возможной помощи русским кажется безумным риском. Уже уходя, Эрих всё же обещал подумать.

Сегодня впервые пообедали в новой столовой в лагере. Конечно, и здесь нас разделили с женщинами – провели осевую линию, за которую запретили переходить, словно боялись, что мы смешаемся. Столы стоят торцами к стенам, длинные скамьи вдоль них, создавая ощущение узкого коридора, хоть и без стен. Кажется, что и здесь каждая деталь продумана, чтобы лишний раз напомнить о нашем положении.

На ужин неожиданно дали по две чайные ложки сахарного песка в небольших пакетах. Это первый раз за всё время, что мы здесь. В голове не укладывается – сахар! Да и маргарин недавно дали. Это словно какая-то игра: то держат впроголодь, то вдруг неожиданно «балуют». Все вокруг недоумевают, чтобы это значило. Может, немцы хотят показать, что могут проявлять «великодушие», или что-то назревает?

3 декабря 1942 года

Среди ночи нас снова выгнали в убежище. До шести утра сидели там, в тесноте и духоте. Едва рассвело, нас вернули в лагерь, дали хлеб и сразу же погнали на завод. Как же хочется, чтобы Черчилль бомбил днём: и лётчикам лучше видно цели, и нам был бы шанс хоть немного выспаться, а может, и работать не пришлось бы.

Саарбрюккен, к счастью, на этот раз не тронули, но в утренней тишине всё же был слышен гул и далёкий рокот бомбёжки где-то на севере. Этот звук одновременно пугает и вселяет надежду: если бомбят, значит, немцам не до нас.

5 декабря 1942 года

Прошлый месяц действительно запомнился важным событием, и я до сих пор удивляюсь, что не записал это сразу. Всё произошло внезапно: из-за уменьшения нормы хлеба женщины отказались выходить на работу. Янсона не было на месте, а полицаи, растерянные и не зная, как действовать, не решались что-либо предпринимать. Тогда на завод приехал сам директор, доктор Брюкеман. Я видел, как он носился по женскому общежитию с пистолетом в руках, наводил его на женщин и кричал так, что они с визгом выбегали наружу. Было очевидно, что Брюкеман вытащил пистолет скорее из страха за свою жизнь, чем из реального намерения кого-то подстрелить. Выглядел он при этом жалко, несмотря на присутствие полицаев, метавшихся вокруг, как свора злых псов.

Всё это происходило у проходной, и когда немцы шли на работу, они с улыбками смотрели на женщин и насмешливо называли их «амазонками». Сцена, конечно, оставила неприятное чувство – насколько легко страх и насилие пронизывают повседневную жизнь.

Сегодня на завод приехал Кархер – тот самый, чьё имя написано на вывеске: «Динглер – Кархер». Как я узнал, Динглера давно уже нет в живых, и только Кархер управляет двумя заводами – нашим и ещё одним в Вормсе, на Рейне. Говорят, Кархер чудом выжил в Первую мировую войну. Солдат, возмущённый его жестокостью, во время боя выстрелил ему в затылок, но пуля прошла навылет через левый глаз. С тех пор он носит чёрную повязку, как пират, и это лишь ожесточило его ещё больше.

Утром по всему заводу тщательно искали остатки окурков, ведь Кархер разрешает рабочим курить только трубку – мол, она не занимает руки. Появился он после обеда, в сопровождении директора и главного инженера. Кархер, высокий и худой, как жердь, шёл между ними, с чёрной повязкой на восковом лице и холодным, пронизывающим взглядом единственного глаза. Говорил он с ними, не поворачивая головы – словно сатана. Тогда я подумал: стрелять надо было не в затылок, а прямо в лоб.

Главный инженер, герр Лендер, шёл рядом с ним – интересный человек, высокого роста, талантливый инженер и наш главный мучитель. Этот человек воплощает силу и холодную расчётливость, всегда одет в светлый плащ, как будто он не один из тех, кто истязает нас.

6 декабря 1942 года

По воскресеньям, если случается чудо и нас выпускают из лагеря, всё равно многие не могут выйти – просто нечего надеть. В спецовке, понятно, в город не пускают. Сегодня Янсон раздавал старые поношенные костюмы. К сожалению, на всех их не хватило. В половине четвёртого выпустили остарбайтеров – теперь обязательно с пришитым тавром «OST», как клеймо. Время до шести вечера – всего два часа, и этого, конечно, мало. Мы бегаем, как угорелые, по ресторанам (или, точнее, по закусочным) в поисках хоть какой-то еды.

В одном месте удалось заказать салат с пивом. В салате было что-то, похожее на сильно вымоченную и размягченную селёдку. Мы так и не поняли, что это было. В другом месте, по карточкам, которые дал Карл, нам подали обед. Мы, конечно, пытались изображать из себя настоящих европейцев, как будто не в голодном угаре, а за полноценным ужином. Нам принесли по маленькой тарелке супа, приятно пахнущего, но, кроме мутной воды, в нём ничего не было. Второе блюдо напоминало порции для маленьких детей – картофельное пюре с тушёной капустой и котлетка, которая выглядела скорее как насмешка над голодными.

Этот «обед» был сущее издевательство для наших аппетитов. Мы не смогли даже насладиться вкусом, всё прошло мимо, как если бы мы просто стояли рядом с кухонной дверью и вдыхали ароматы, не касаясь пищи. После обеда, когда карточки кончились, нам удалось съесть по два салата, но на этом всё. Больше не дали. Наши изголодавшиеся тела не насытились, и казалось, что никакого количества еды нам не хватило бы.

Мы вышли из ресторана в кромешную темноту. Я никогда не видел такой беспросветной мглы. Сигизмунд предположил, что это притупление зрения могло возникнуть от истощения, но не у всех. Я же вспомнил, что такое у меня уже случалось раньше – мне пришлось идти, держась за спину товарища, но всё-таки я хорошо видел светящиеся вывески и таблички с названиями улиц. Особенно ярко светилась надпись «Luftschutzraum» – «бомбоубежище» по-немецки.

Когда нас выпускали из лагеря, Янсон и полицаи строго предупредили, что в кинотеатры нам вход запрещён и на трамваях ездить нельзя. Но мы решили рискнуть. Время было слишком драгоценно, чтобы тратить его на длинный путь обратно пешком, да и любопытство одолело – хотелось прокатиться на немецком трамвае, посмотреть, как это выглядит.

7 декабря 1942 года

Мы очень боялись, что с нашивками «OST» нас выгонят из трамвая. Как только вошли, остались стоять на площадке, готовые в любой момент быстро соскочить. Людей в вагоне было немного. Кондуктор подошёл, молча продал билеты, даже особо не разглядывая нас. Мы немного приободрились, появилась надежда, что доедем без происшествий. За окнами царила непроглядная тьма, и, не имея возможности смотреть наружу, мы украдкой рассматривали пассажиров, стараясь не встречаться взглядами с редкими попутчиками.

Недалеко от двери сидела молодая немка, а между её коленями стоял мальчик лет четырёх. Оба выглядели миловидно и прилично одеты. Мальчик, полуобернувшись, смотрел на нас и что-то шептал своей матери. Вдруг он резко повернулся к нам с удивительно серьёзным, даже суровым, не по-детски строгим выражением лица. Сжав кулачок, он шагнул вперёд, потряс им в нашу сторону и, не говоря ни слова, плюнул. Испугавшись того, что сделал, он моментально повернулся обратно и прижался к маме.

Вот как травят детские души. В Германии, как и у нас пионерия, есть организация гитлеровской молодёжи – гитлерюгенд. Мы уже видели их в форме, с кортиками на поясах.

Недавно на завод привезли французов. Их тоже привезли принудительно, но условия у них совсем другие: никакой колючей проволоки, никаких полицаев. Они питаются в немецкой столовой и получают посылки из дома. Для них даже построили отдельный барак, рядом с нашим. Вместе со своей жизнерадостностью французы привезли с собой и целую кучу порнографических открыток и фотографий. Для нас это всё было в новинку, и, хотя увидеть хотелось, смотреть было неловко и даже стыдно.

В нашем цеху работают три француза, один из которых – Андре. Он красивый, весёлый парень из Нанси, очень общительный. Мы пытаемся говорить друг с другом на немецком, которого оба не знаем, но жестикуляция и русские слова, родственные французским, помогают нам лучше понимать друг друга. За несколько дней я уже успел запомнить много французских слов. Интересно, что и французы, как немцы, с первых шагов изучения русского языка сразу интересуются матом. Неужели наш русский мат настолько прославлен по всему миру?

Андре рассказывает о своей родине с неподдельной теплотой. Он был сильно удивлён, когда узнал от меня, что в Советском Союзе образование бесплатное, что студентам платят стипендию и предоставляют общежитие. Другой француз, Рауль, был настолько впечатлён, что заявил, что после войны непременно уедет в Советский Союз. Значит, он верит в нашу победу!

Когда зашёл разговор о еде, я рассказал, как нас однажды кормили в немецком ресторане отвратительными улитками. Андре засмеялся и сказал, что немцы просто не умеют готовить улиток, а во Франции я бы просто пальчики облизывал. Французы удивились, что у нас улитки не едят, и были ещё больше поражены, узнав, что и лягушек мы не употребляем в пищу.

Сегодня в цехе произошёл неприятный случай: Кенер, наш мастер, жестоко избил Ивана Подгорелого за то, что тот медленно красил керны. У Ивана часто болит живот, и, страдая от боли, он огрызнулся: «Ты сам должен работать». Кенер тут же бросился на него с кулаками. Это ужасно, что мы не можем дать сдачи. Иван – человек молчаливый, ходит чуть сутулясь, с постоянной ненавистью ко всем немцам, которую он даже не пытается скрыть. И из-за этого постоянно попадает под удары.

Сегодня Макаров получил открытку из Харькова. А моя мама по-прежнему молчит. Наверное, её уже нет в живых… Страшно так думать, но ещё страшнее не знать. Она могла умереть от голода или её могли убить немцы. Я каждый день жду весточку, надеюсь, что она жива. Я просыпаюсь с мыслями о ней и мучаюсь весь день. Боже мой, как тяжела эта неизвестность!

9 декабря 1942 года

Сигизмунд по-прежнему работает на складе и сегодня с ним произошла ужасная история. Он ездил с немцами на другой завод за материалами, и на обратном пути, когда остановились у магазина (один из немцев захотел что-то купить) Сигизмунд решил отлучиться на пять минут. Однако немцы, не дождавшись его, просто уехали.

Когда он добрался обратно в лагерь, рабочий день уже закончился. Как только Сигизмунд вошёл, его сразу же избили, и два полицая повезли его в концлагерь. Янсон не упустил возможность запугать всех остальных: во время ужина в столовой он публично объявил об этом, чтобы остальные знали, что будет, если осмелятся хоть на что-то похожее.

Еду у нас теперь готовят на лагерной кухне, которая расположена рядом со столовой. Повар – высокий, долговязый рыжий немец, который выглядит достаточно старым. На кухне работают наши девчата, а на выдаче пищи теперь стоит бойкая пожилая женщина, добродушная тётя Мария, которую все называют Марией-поварихой. Те, кто постарше, в шутку говорят ей: «Ух ты, кормилица наша, родная!» Кажется, что с её появлением качество еды немного улучшилось. Сегодня, например, второй раз за последнее время дали по щепотке сахара. И по утрам теперь варят кофе-эрзац, который раздают в столовой. Пусть это и не настоящая еда, но всё же стало немного легче.

Первого декабря отправили большую партию больных в госпиталь, но сегодня одна девушка вернулась назад. Её история ужасает. Она рассказала, что в госпитале условия просто невыносимые: нет врачей, никакого лечения, а холод стоит такой, что костенеют руки. При поступлении единственный врач осматривает больных, чтобы определить стадию болезни, и распределяет их по баракам. У неё туберкулёз не подтвердился, и её вернули в лагерь. Но она успела там насмотреться и наслушаться, теперь считает сегодняшний день своим вторым рождением, потому что удалось избежать смерти.

Мёртвых в лагере вывозят каждый день – по несколько десятков. Это делает специальная команда из тех, кто тоже болен, но соглашается на эту работу ради дополнительного питания. Мертвецов просто сбрасывают в яму, заливают чем-то, а потом закапывают. Когда одна яма заполняется, открывают новую, и так продолжается день за днём.

Сегодня пришло несколько писем из Полтавской области. Люди пишут, что немцы отбирают у жителей деревень буквально всё съестное до последней крошки. Поэтому крестьяне прячут продукты, как могут, закапывают их под землю, пытаясь сохранить хоть что-то.

На заводе всё без изменений: мы продолжаем делать по 45 кернов. Мастер буквально не даёт нам передохнуть, постоянно стоит над нами, требуя больше. Но самым страшным остаётся герр Лендер, главный инженер завода. Он пока никого не бьёт, но его свирепый взгляд и постоянное давление делают своё дело.

Он, как никто другой, понимает, что мы способны делать больше, и это доводит до изнеможения. Кожа на ладонях у нас у всех уже огрубела от прута, которым мы набиваем состав в формы. Особенно болит между пальцами – там кожа трескается и кровоточит. Немцы этим не страдают, потому что регулярно смазывают руки кремом. Карл иногда даёт нам немного крема, но этого недостаточно. Я прошу его достать нам ещё, хотя понимаю, что это не решит всех проблем.

15 декабря 1942 года

Лагерь, наконец, достроили. Появилась душевая с туалетом, и теперь не будет этих бесконечных очередей, особенно для девчат. У нашего барака появились две пристройки, а старую часть разделили на комнаты с отдельными выходами, как это уже сделали в других бараках. Теперь в каждой комнате по восемь нар и у нас, и у девчат.

Говорят, что скоро поставят печки, но пока всё равно очень холодно. Во время распределения комнат мы хотели оставить место для Сигизмунда, но надзиратели запретили, сказали, что он уже не вернётся. Я не могу в это поверить и даже думать об этом страшно. Пусть хоть в другой комнате, но только бы он вернулся.

Записки невольника. Дневники из преисподней

Подняться наверх