Читать книгу Музей суицида - - Страница 7

Часть I
Прелюдии
4

Оглавление

Хотя Джозеф Орта по-прежнему сидел за рабочим столом точно в той же позе, какую я видел перед уходом, как будто времени прошло всего ничего, я счел за благо извиниться за мое затянувшееся отсутствие.

– Я восхищался вашими фотографиями. Никогда не видел ничего подобного.

– Да, я всегда наслаждался деревьями. С раннего детства.

– Я не о деревьях. Те люди, они… все самоубийцы. Даже персонажи пьес, романов, поэм. Юный Вертер Гёте, коллективное самоубийство в «Нумансии» Сервантеса, Константин в чеховской «Чайке», Гедда Габлер, Антигона, богиня майя Икстаб… похоже, вы включили все виды суицида.

– Но не Альенде. Его нет рядом с латиноамериканцами – Жетулио Варгасом, Эдуардо Чибасом, Рекабарреном, Хосе Марией Аргедасом, Виолеттой Парра, Пабло де Рокой.

– Я вообще не заметил латиноамериканцев – успел увидеть только малую часть коллекции. Она такая…

– Ну, она может пополниться, если мы добавим нашего президента. Или завершим выставку в нынешнем ее виде. В зависимости от ваших расследований в Чили.

– Но почему я?

– Ну, начнем с того, что вы были в тот день там, в «Ла Монеде». Мало найдется тех, кто был бы ближе к тем событиям.

Я не в первый раз слышал эти слова – и мне не в первый раз приходилось их опровергать, как бы мне ни хотелось заявить, что, по сути, я вел бой рядом с Альенде. И сейчас я постарался, чтобы мой голос не дрогнул:

– В тот день меня в «Ла Монеде» не было.

– Вы скромничаете, Ариэль, и мне это нравится, правда, нравится, но мне-то вы можете признаться. Многие источники говорят, что вы находились в президентском дворце. Так ведь, Пилар?

– Слухи, – ответил я. – На самом деле я был там накануне – и должен был находиться там и в то утро. Моя имя было в списке тех, кого предполагалось вызвать. Но кто-то мое имя вычеркнул. Спустя много лет тот человек объяснил, почему это сделал. Он сказал: «Я это сделал, потому что кто-то должен был рассказать правду».

Орта явно не поверил:

– Но все те свидетели, кто клянется, что…

– Ну, сейчас вы говорите с главным свидетелем, и я могу вас заверить, что мне не удалось подойти к «Ла Монеде» ближе чем на десять кварталов. Та, кто действительно там была и выжила, решила, что она видела меня, ей померещилось, а она сказала другим, включая Фиделя Кастро, что я участвовал в той последней битве. Вот только это неправда, и если вы выбрали меня поэтому, то я вам не подхожу… да я и не уверен, что хочу этим заняться.

Я начал вставать, бормоча какие-то сожаления о том, что больше не могу быть ему полезен, но Орта жестом велел мне сесть.

– Нет-нет, Ариэль: вы все равно моя первая кандидатура – вы больше, чем кто-либо еще, способны это сделать. У вас есть контакты… вы ведь в той статье говорили с семью министрами и первыми заместителями, одним мэром, несколькими сенаторами – и вы сами рассказывали мне о своей дружбе с семьей Альенде. Кто мог бы справиться лучше?

Как мне объяснить ему, что я не влиятельный член движения, не настолько близок был с человеком, которого называл Чичо, как дал ему понять семь лет назад? Неудивительно, что сейчас Орта обратился ко мне, заставляя соответствовать тому своему образу, который я создал и навязал ему.

Смутившись, я признался:

– Я не представляю себе, с чего начинать.

– Я много читал об этом деле. Я помогу вам, дам кое-какие подсказки, укажу, в каком направлении двигаться.

– Тогда вам самому следовало бы этим заняться.

– Мне нужен кто-то вроде вас.

Возможно, он был прав. Разве я за эти годы не стал тем, кем меня видит Орта? Почему я отказываюсь от поручения, которое несложно будет выполнить – и которое будет так соблазнительно вознаграждено?

– Хорошо, я подумаю. Я… моя жена… мне надо поговорить с женой.

– Молодец, – сказал он. – Мне это нравится. Хорошо, что у вас есть та, кому вы можете доверять. Да – вам определенно надо заручиться ее согласием.

– Мне кажется, что она посоветует вам обратиться к кому-то еще. Например, к Куэно Аумаде.

– Никогда о нем не слышал.

– Он – мой самый старый друг, но дело не в этом… главное – это то, что он был архивариусом в «Викариа де ла Солидаридад»… ну, в той организации, которую католическая церковь создала для регистрации…

– Да, нарушений прав человека. И для обеспечения юридической и психологической помощи пострадавшим. По сути, они были оплотом сопротивления Пиночету. Да, я знаком с их работой, я даже направлял средства на расширение их деятельности… возможно, финансировал зарплату вашего друга, но это не значит…

– Куэно, он… типа, память Чили. Он все видел, все слышал, все записывал, вроде ходячей энциклопедии. И он профессиональный исследователь. То есть он почти все эти годы вел именно такие расследования, каких вы от меня ждете. И он бесстрашный.

– А вы?..

Я покраснел… хочется надеяться, что это было незаметно.

– По сравнению с ним… Он… в отделении, где он работал, рядом с собором на Пласа-де-Армас… коллегой, которому он больше всего доверял, был Хосе Мануэль Парада – коммунист, который слишком глубоко копнул финансы Пиночета, а также узнал про тайную пыточную, где, по его предположению, несколько месяцев держали его тестя, Фернандо Ортиса. Хосе Мануэля похитили, когда он вел детей в школу, прямо у них на глазах. На следующий день его труп нашли в канаве вместе с еще двумя активистами. Всем перерезали горло. Куэно было страшно, конечно же, но он не отступился, продолжил работу. Вот кто вам нужен. Послушайте: тот роман, который я собираюсь писать с местом действия в посольстве Аргентины в Сантьяго, где я укрывался после переворота…

– Но не про Альенде.

– Не про Альенде, – подтвердил я, досадуя на то, что он меня прервал. – Я хотел сказать, что главный герой моего романа… его детективные способности я списал с Куэно.

– Так вы можете на него полагаться?

– Я готов ему доверить свою жизнь.

– Нет, я имел в виду – можете полагаться на его помощь. Потому что мне нужны вы, и никто другой. И, по-моему, вы ошибаетесь насчет своей жены. Думаю, она предложит вам проанализировать, почему вам так не хочется взяться за задачу, для которой вы явно созданы и которая обещает столько благ вашей семье. Что до меня – я не намерен на вас давить, но, прежде чем вы уйдете, я хотел бы, чтобы вы лучше поняли, кто я такой. Позвольте показать вам моих детей.

Он собирается достать фотоальбом? Так закончится наша необычная встреча? Он казался таким… одиноким, что трудно было представить себе, как он возится с младенцами, помогает делать домашнюю работу, играет в футбол на лужайке. И когда он провел нас с Пилар в лифт, который повез нас вверх, я убедился, что речь шла не об обычной семье.

Когда двери разъехались, мне в лицо ударила волна горячего воздуха – провозвестник громадной оранжереи, занимающей весь верхний этаж пентхауса Орты. Это был пышный, буйный ботанический сад, заполненный разросшимися растениями и кустарниками, с большими и маленькими деревьями – оранжерейный Ноев ковчег флоры, насыщенный различными видами и влажным свежим запахом джунглей после ливня, как в первые дни Творения. От ароматов жимолости, майорана, мяты, шалфея, вербены, лаванды у меня голова закружилась.

– Как дела, дети мои? – спросил Орта нараспев, и в этой сказочной атмосфере я не удивился бы хоровому ответу, донесшемуся из листвы. Однако его приветствовал только еле слышный шорох ветерка, звук изредка падающих капель, шелест листьев и лепестков. – Скоро у вас появится компания, – продолжил он, все так же обращаясь к растениям, но уже не напевно, а с успокаивающими интонациями психотерапевта. – Когда прибудут птицы, Пилар? – И, обращаясь ко мне: – Тоже мои дети.

– В следующем месяце, – ответила она.

– Но не дятлы. Помню-помню: чертовы эксперты решили, что в такой атмосфере им не выжить, но разве кто-то знает об этих птицах больше меня? Так что, думаю, стоит попробовать.

– Если вы готовы задушить их своей любовью… Но их смерть будет на вашей совести, так что не приходите ко мне плакаться, что…

– Ладно, ладно, милая. Мы и без того достаточно им навредили, чтобы не усугублять их проблемы. – Орта повернулся ко мне. – Дятлы были моими самыми лучшими друзьями… ну, почти самыми… в Голландии во время войны. Именно тогда… – Он замолчал, а потом вдруг: – Вы помните историю трех поросят, Ариэль?

Во время наших разговоров с Ортой он неизменно ошеломлял меня странными поворотами и изгибами своих мыслей, но даже сейчас, тридцать лет спустя, я помню, как меня изумило это неожиданное упоминание. Не успел я сообразить, как на это реагировать, он решил за меня эту проблему:

– Я в детстве видел мультфильм, в Голландии. Мне было лет семь. Короткометражка 1933 года, вашего друга Уолта Диснея, знаете ли.

Я оценил иронию: Дисней никоим образом не был мне другом – он был темой книги, которую я написал в Чили в соавторстве с одним бельгийским психологом, «Толкование Дональда Дака», где мы распинали комиксы Уолта как империалистские и контрреволюционные. После путча военные сбросили третий тираж нашего популярного эссе в залив Вальпараисо, и, скрываясь, я своими глазами видел, как их публично сжигали. Телевидение транслировало эти инквизиторские костры спустя десятилетия после нацистских сожжений книг, приводя к неизбежному выводу: если солдаты так варварски обращаются с моей книгой, то что они сделали бы с моим телом? Так что Дисней невольно способствовал моей эмиграции, хотя Орта никак не мог об этом знать. Но тогда с чего ему было вообще говорить о «Трех поросятах»?

Оказывается, на то были личные причины.

– Образы тех кинематографических поросят меня совершенно заворожили, – сказал он, – как и Большого Злого Волка, который хотел сломать их домики, дуя на них: сначала тот, что был из соломы, а потом тот, что из веток. Хотя в итоге он не смог разрушить кирпичный дом, который умный поросенок строил, пока его братья потешались над ним и проводили время в песнях и играх. Мой приемный отец Арнуд – добрый, но строгий человек, приютивший меня во время нацистской оккупации Голландии, протестант, следовавший учениям Христа и Лютера, но без фанатичного антисемитизма последнего – подчеркивал, что это история о том, что награда воспоследует, если ты обратишь свой разум и руки к возведению каменных стен с надежной кладкой, потому что волк постоянно рыщет рядом. И когда другие прибегут искать убежища, и ты, беря пример с того старшего поросенка с его заблудшими братцами, должен открыть им свои двери, какими бы недостойными они ни были. Я принял к сердцу урок папы Арнуда относительно работы и процветания – как вы можете видеть – и надеялся, что, говоря о недостойных, ищущих прибежища, он не имеет в виду меня. Но самое важное в этой сказке дошло до меня уже позже, когда мне было двенадцать и я писал по-английски лучше, чем на родном голландском.

Он замолчал, любуясь буковыми деревцами – стройными, изящными, пестрыми, – и покосился на меня, проверяя мою реакцию на свой рассказ. Однако я промолчал, и он продолжил, явно наслаждаясь звуками собственного голоса. По крайней мере, это за прошедшие семь лет не изменилось.

– Один испанец, товарищ Карла по заключению, жил в Лондоне и устроил его на работу электриком, так что мы эмигрировали: мой отец, мачеха и я – в Англию, в идеальное место для того, чтобы я развивал свои рано проявившиеся таланты, стал ученым. Однако на самом деле мне хотелось писать. Моим первым творением стали «Три поросенка», но альтернативный вариант. Вместо того, чтобы излагать события с точки зрения поросят, я повел повествование от лица материалов, из которых три домика были построены.

Я понимающе кивнул. Идея казалась перспективной, хоть я и не мог понять, зачем он вдается в такие подробности. Он рассчитывает на то, что я прочту его текст в рамках нашей договоренности, предложу редакторские поправки, найду издателя?

Однако он ни о чем подобном просить не стал, а завел песню о своем сюжете. Что солома раньше была речным тростником, осокой, изливавшей свою тоску по союзу воды и ветра… оборванные корни утонули в иле, человеческие пальцы удушающе сжимали ее прямые гордые стебли, а потом – болезненный путь на крышу ленивого поросенка, ужас, охватывающий тростник от рева приближающейся машины. Тут Орта сказал:

– И тростник, ставший сухой соломой, вспоминает холодный прозрачный ручей своего рождения, укромный омут, образованный на изгибе быстрого потока, спешащего умереть в море, так далеко, так далеко. И стебель завершает свой реквием: «Кажется, за мной и моими братьями идет бульдозер». Последние слова жертвы урбанистического роста и садистской цивилизации.

Я ждал продолжения, но он явно рассчитывал услышать мое мнение. Мне пришлось пойти ему навстречу.

– Настоящее достижение для двенадцатилетнего мальчика, – проговорил я, решив не заострять внимание на чересчур цветистых метафорах или на том, что солома – это стебли зерновых культур.

– Спасибо. Эту часть было легче всего написать. А потом был второй дом, многочисленные куски дерева, оторванные от материнского ствола. Тут нужен был более холодный тон, без лирики: доски едва помнят о том, откуда они взялись, травмированы пилой, разорившей ствол, превратившей их в механические голоса. И теперь они снова слышат жужжание пилы, которая вот-вот снова их обрушит, взорвет щепками.

Он перевел дыхание.

– И опять волк – на этот раз в облике еще одной машины, сносящей дом? – предположил я.

– Да, – подтвердил Орта. – Большой Злой Волк.

– А кирпичи?

– Кирпичи были у меня бюрократией, иерархичной. Больше власти у тех, кто поддерживает дом. Диалог между самодовольным цементом и кирпичами внутри здания, которое поднимается к небу и служит жилищем сверхбогатой персоны – одним из множества подобных домов по всему шару. Минералы общаются друг с другом воспитанно, хоть и встревожены слухами об опасности. Непонятно, что им угрожает: люди на улицах, не допущенные в коридоры власти, или война, которая их уничтожит, – но кирпичи продолжают считать, что они в безопасности и вечны и что ничто никогда их не повергнет в прах.

– Ядерная война, – сказал я.

– Именно этого я в то время боялся.

– И что стало с тем текстом?

– Он существует только здесь, – ответил Орта, прикоснувшись к правому виску. – Сначала я дал его почитать моей мачехе, Ханне, и она меня поддержала – как всегда, с нашей первой встречи. Сказала что-то насчет моей способности проникнуть в мир природы, смотреть глазами растений. Она любила деревья так же сильно, как я. Ободренный ее реакцией, я показал текст отцу: самодовольно, торжествующе – а он прочел и порвал на куски. Ханна не посмела вмешаться, видя холодную ярость отца: когда он был таким, спорить с ним было бесполезно. Он сказал, что это реакционно, что моя история видит будущее пессимистически, сказал, что она отрицает ту власть, которую человек должен иметь над природой, чтобы создавать более справедливое общество, где меньше боли. Он сказал, что мне следует оставить свой след в истории человечества через науку и рационализм, – так и сказал: «след в истории человечества», – что я намного талантливее его, «ты такой продвинутый, что в школе тебе ничего не дадут в математике и химии, я написал в Оксфорд запрос, чтобы тебя приняли, несмотря на твой возраст, учитывая твои блестящие проекты на форумах науки и в школьных проектах. Вот каким путем тебе надо идти. Не потому, что он сделает нас богатыми, сказал он, деньги – это говно, сказал он, они развращают всех и вся. Но ты способен помочь человечеству достичь вершины. Не через литературу и фантазии, забудь эту чушь». Жестко, смею сказать, – но вот он я, в этой крепости-пентхаусе, способный купить любые леса, какие мне захочется, не допустить волков в стадо, по крайней мере, пока. Что бы сказал мой отец, увидев, как я обращаюсь к писателю, когда мог бы… Но надо вас отпустить. Достаточно на сегодня. Вот только… еще одна причина, почему это дело ждет именно вас. – Он помолчал. – Подумайте о том, что происходит в мыслях умирающего человека. Или поросят. Или деревьев. Последнее мгновение, вместившее все предыдущие мгновения его жизни, итог, сконденсированный в конце. Если бы можно было получить доступ к этим последним мыслям, основе и выжимке прошлого, тайному шифру…

– О! – сказал я. – Борхес.

– Борхес, – подтвердил Орта. – Он романизировал то, что ученые называют предсмертной ясностью, – то, что признавали уже Гиппократ и Гален: что отказывающее тело, уходя, может внутренне петь. Так что нам не следует судить жизнь до того, как ее завершит финальная вспышка сознания. Кульминационный опыт, который, увы, невозможно передать, так как никто не способен разделить с человеком тот решающий момент, который дарит порядок и завершение хаосу бытия. Разве что через литературу.

– Сострадательное воображение, – проговорил я.

– Литература как способ проникновения в сознание умирающего человека, мужчины или женщины, такой как Анна Каренина, мадам Бовари, Иокаста, – литература превращает перекресток одиночества в акт передачи, при условии, что автор становится посредником.

– С мертвыми, – подхватил я.

– С мертвыми и умирающими, – уточнил Орта. – Копание в самой святой приватности собратьев. Разве вы, писатели, не этим занимаетесь? Узнаёте тайны, выставляете их на всеобщее обозрение. Вот почему я годы назад спросил, не играли ли вы с мыслью написать роман об Альенде.

– И, как я помню, я ответил, что Альенде – не выдуманный персонаж. Слишком тяжелый груз истории и этики. Не для меня как тогда, так и сейчас. А вы вот снова заводите разговор о романе, который я никогда не стану писать.

– Я не хотел вас задеть, но вы так упорствуете в том, что не подходите для этого дела, так умаляете свои способности, что на прощанье я решил напомнить, что как автор художественных произведений вы привнесете свои способности – то самое сострадательное воображение, – чтобы поставить себя на место Альенде в момент приближающейся смерти. С более высокими шансами на успех, чем если бы вы были всего лишь историком или обычным следователем.

– Вы считаете, что я смогу стать социалистическим Борхесом?

– Возможно, именно это маловероятное сочетание поможет раскрыть тайну смерти Альенде. А сейчас мне, увы, надо заняться делами, а вам… ну, несколько часов свободного времени в Нью-Йорке еще никогда никому не вредили. А чтобы вам было чем развлечься во время полета домой, Пилар даст вам копию того, что Билл Маккиббен написал для «Нью-Йоркера». Это могло бы вам помочь понять, почему я устроил этот сад, и послужит темой разговора при нашей следующей встрече.

Я был рад перспективе остаться наедине с Пилар: возможно, у нее найдутся ответы на те многочисленные вопросы, которые у меня возникли после этой загадочной встречи с Ортой. Как только за нами закрылись двери лифта, я повернулся к ней.

– Если я не ошибаюсь, вы знакомы с Ортой двадцать лет, с той поездки в Сантьяго в 1970 году, так?

– И вам нужны детали, потому что…

– Потому что это могло бы помочь мне понять человека, предложившего мне эту работу.

Она не стала нажимать на кнопку, которая привела бы кабину в движение. В ней внезапно стало неприятно душно – возможно, вентиляция не работала. Мускусный запах влажной листвы прилип к моей коже. Или дело было в жаре, исходившем от ее тела?

– Если настаиваете… Действительно, 1970 год. Я гостила у своего дяди, Тио Бернардо, когда к нему заявился Джозеф Орта с подарками и письмом от своего отца, Карла. Карл и Бернардо были товарищами по заключению в Маутхаузене. После освобождения Карл вернулся в Голландию, чтобы найти сына, а Бернардо – в Испанию, бороться с Франко. Это пошло неудачно. Ему пришлось бежать от полиции, и он оказался в Чили, где уже устроились его брат и невестка. Для меня это был чудесный выбор, потому что он стал моим крестным отцом, и, если бы не он, я бы с Джозефом никогда не встретилась.

Она впервые назвала его Джозефом, отказавшись от фальши в виде «мистера Орты».

– И вы привели его в «Ла Галериа Патио».

– Он хотел купить чилийскую картину, я предложила помочь. Мы подружились, и следующие несколько дней я была кем-то вроде гида. Вальпараисо, гора Санта-Люсиа, пляж Исла Негра и все такое.

Она нажала на кнопку. Но не на первый этаж. Лифт спустился на два этажа и остановился. Когда двери открылись, в кабину ворвался долгожданный поток воздуха, но с чуть заметным запахом химикатов.

– На этом этаже у него лаборатория, – сказала Пилар. – Не то чтобы он в последнее время много ею пользовался. Она служит также библиотекой и складом. – Приказав мне подождать, она ушла, а меньше чем через минуту вернулась с пачкой фотокопий. – Эссе Маккиббена, – пояснила она, вручая мне листки и снова включая лифт. – Это – пугающий обзор того, что мы творим с природой, нагревая земной шар почти до точки невозврата. Джозефа это тревожит – как должно тревожить и вас.

– О, да, – сказал я, не желая показаться неосведомленным. – Возможно, вы читали Дину Метцгер, поэтессу и писательницу, она мне как сестра… Она неоднократно говорила мне, что мы разрушаем Землю.

– Я запомню это имя и почитаю ее, – пообещала Пилар. – И какое решение она предлагает?

– Что нам надо снова привязать себя к глубинному посланию земли и тому, что она называет Духом, учиться у аборигенов и их древней мудрости…

– И вы с этим согласны?

– Я нежно ее люблю, но я – неисправимый атеист, так что все отдающее божественностью представляется мне суеверием.

– Взгляды Маккиббена основаны на науке, – отозвалась Пилар. – Так что вы найдете его отчет интересным.

– Не сомневаюсь, – сказал я, предпочитая не связывать себя никакими обещаниями: скорее всего, мое отношение к климатическому кризису будет сильно отличаться от мнения Орты.

Мне казалось лицемерием то, что самые богатые страны мира, развившие свою экономику, без колебаний и жалости сжигая ископаемое топливо, теперь требуют, чтобы миллиарды неимущих, голодных, обнищавших людей из бедных регионов прекратили использовать дешевую энергию, необходимую для индустриализации и подъема их плачевно низкого уровня жизни. Несправедливо было бы откладывать решение насущных проблем третьего мира для того, чтобы предотвратить некое гипотетическое и научно не доказанное повышение температуры на несколько градусов через пятьдесят лет. Пусть чрезмерно потребляющая привилегированная элита, нажившаяся на разграблении и загрязнении Земли, платит за свою расточительность и отходы, а не те, кто остался в хвосте.

С учетом того, что Орта – безусловный член этой роскошествующей элиты, говорить все это Пилар было бы неразумно. К счастью, ее интересовали не мои взгляды на этот вопрос, а продолжение ее собственной истории.

– Спустя три года после путча Джозеф Орта прислал мне телеграмму, предлагая работу. С билетом в Париж. А финальной точкой стал Нью-Йорк. – Чуть поколебавшись, она добавила: – Я уже отказалась от сходного предложения в конце его визита в 1970 году. На этот раз я тоже не смогла его принять. У меня было слишком много причин, чтобы остаться, несмотря на путч, – или, возможно, даже благодаря путчу. Спустя много месяцев ситуация изменилась. Мне отчаянно нужно было сбежать… хотя и не от военных. Джозефу Орте можно доверять свою жизнь. Я именно так и сделала.

Мы спустились в вестибюль.

– Доверять было бы легче, – проговорил я, тщательно подбирая слова, – если бы он был откровеннее. Эта одержимость тем, совершил ли Альенде самоубийство. Столько денег и сил, чтобы выяснить правду… И эта галерея суицида – к чему все это?

– Ну, если он ничего вам не объяснил, то не мне вас просвещать. Но я уверена, что он не будет против, если вы узнаете, что корни у этой одержимости глубоко личные. Он говорил вам тогда, что Альенде спас его от отчаяния, от самоубийства. Он не сказал почему. Он не может об этом говорить. Сейчас не может. Возможно, никогда не сможет. Только мне он об этом рассказал во время того приезда в 1970 году. Его жена страдала пограничным расстройством личности. Биполярное расстройство: перепады настроения от эйфории до меланхолии, то депрессия, то ярость, то щебечет, как птичка – но всегда непредсказуемо, всегда на грани… Пока однажды – за несколько месяцев до нашего знакомства – эта Тамара, она утопилась. Намеренно. Он винил себя. Напрасно. Он был не виноват. Но бесполезно говорить это родным или друзьям, которые не смогли спасти близких, отчаявшихся настолько, чтобы покончить с жизнью…

Мы уже шли по вестибюлю. За широкими стеклянными дверями у тротуара ждал тот же блестящий черный лимузин, что забирал меня в аэропорту.

Я остановился.

– Прошу прощения, но я чего-то не понимаю. Вы сказали, что Джозеф мог быть откровенным только с вами. Но ведь его мог бы утешить человек, который ему гораздо ближе. Его отец. Карл. Когда Тамара умерла, разве Карл не помог сыну пережить этот кризис? Это то, что я сделал бы, если…

Пилар жестом пригласила меня сесть на мраморную скамью.

– Карл не только его не утешал, он был… «жесток» – это еще слабо сказано. Он безразлично бросил, что самоубийство Тамары – это трусость, самое страшное преступление. «Эгоистичная сука, – сказал он, – будь она жива, я отвесил бы ей пару оплеух. Презираю тех, кто вот так сдается, оставляет других мучиться от угрызений совести. Бла-бла-бла, она не могла иначе, ей было слишком больно, это был момент самоопределения. Чепуха. Просто трусиха, вот и все». Эти слова были настолько резкими, что Джозеф почувствовал необходимость контратаковать: «Так тебе никогда не хотелось покончить с собой в Маутхаузене – ни разу?» – «Ни единого раза, – ответил Карл. – Ни мне, ни моим товарищам, ни большинству заключенных в других концентрационных лагерях». Если нацисты желают его прикончить, то пусть это будет на их совести, он им помогать не собирался. «Я не из тех, кто бросались с „Лестницы смерти“. Хотя, – добавил он, – даже их убили другие, потому что их к этому принудила жестокость тюремщиков». Однако этот путь был не для него. Он сосредоточился на очередном вздохе, а потом на следующем, и на следующем, на одном за другим, не поддаваясь голоду, избиениям и унижениям. Непристойно тратить нечто столь ценное.

– Но его мачеха (кажется, ее звали Ханна) – разве она не…

– О, она всегда поддерживала Джозефа. Ханна вмешалась и сказала, что самоубийство в столь бесчеловечных обстоятельствах можно рассматривать как проявление свободы там, где ее не существует, – единственное проявление достоинства, доступное человеку, лишенному всякой гордости и самоценности, что как раз и могло произойти с бедняжкой Тамарой – и, добавила она, с Уолтером Беньямином в Каталонии – одним из самых любимых авторов Карла. После чего напомнила мужу, что она сама, Ханна, в годы сопротивления нацизму носила с собой ампулу с цианидом на случай поимки. Карл не отступил, сказал, что это было совсем другое дело. «Ты убила бы себя, чтобы не выдать товарищей в случае пыток. Сделала бы это, чтобы спасти других. Как Беньямин: он принял слишком большую дозу морфия в Портбоу в 1940 году, когда его и его спутников должны были депортировать в фашистскую Францию. Он понимал, что все равно обречен, и решил – совершенно правильно, – что его смерть поможет другим беженцам получить убежище. А вот если бы я покончил с собой в Маутхаузене, то оставшиеся впали бы в отчаяние. Ты умерла бы из любви, Ханна, не смей сравнивать себя с Тамарой, которая доказала, что ничего не знает о настоящей любви». Эта новая атака на жену Джозефа усилила его депрессию, заставила задуматься о собственном суициде. К счастью, он его не осуществил.

Она встала. Я последовал ее примеру – но был пока не готов оставить эту тему.

– Я все равно не понимаю. Почему он начал составлять эту коллекцию спустя двадцать лет? Что-то недавно подтолкнуло его к этому решению?

– Я рада, что вы заинтригованы. – Она снова заговорила игриво, почти флиртуя. – Я ведь обещала вам, что вам будет любопытно. Если хотите узнать больше, вам придется согласиться на его предложение.

Большего мне из нее выжать не удалось – тогда. Мы подошли к лимузину, шофер Орты ждал, Пилар велела ему отвезти меня, куда я пожелаю, – при условии, что я не опоздаю на свой рейс: мы ведь не хотим, чтобы миссис Дорфман обвинила нас в задержке.

Я попросил водителя направиться к зданию ООН в Ист-Сайде. У меня была назначена встреча с Феликсом Кордобой Мояно. Сейчас Феликс входил в делегацию Аргентины в ООН, а в момент путча был временным поверенным посольства в Сантьяго. Именно этот дипломат приветствовал меня, когда меня тайно доставили в огромное здание на проспекте Викуньи Маккенны, и лично отвечал за мою безопасность и безопасность других беженцев, неустанно вызволял пытаемых узников Национального стадиона, выискивал возможности устроить как можно больше людей во все более тесные помещения посольства, сражался с властями, отказывавшими нам в гарантиях неприкосновенности. Он настолько досадил хунте, что все более консервативному правительству Аргентины был направлен официальный протест, и в результате давления Феликса сменил сторонник нацизма, бюрократ по фамилии Нойманн. Я следил за карьерой своего благодетеля. Он был подвергнут остракизму из-за своей деятельности в Чили после путча, отправлен на самые незавидные дипломатические должности – в Таиланд, в Нигерию. Его страдания только сейчас подошли к концу с назначением в Нью-Йорк.

Когда Пилар пригласила меня прилететь в Манхэттен, я решил, что, даже если моя встреча с Ортой ничего не даст, поездка не станет полностью провальной, если я смогу возобновить контакты с Феликсом, выяснить у него, как они решали проблемы нехватки продуктов и спальных мест, узнать про то множество стратегий, с помощью которых они тайно доставляли людей на территорию посольства, о переговорах с военными: я так много мог бы узнать для своего будущего романа – то, о чем мне в голову не приходило задуматься, пока я там находился, потому что я и помыслить не мог, чтобы поместить захватывающую историю убийств в то единственное место, которое было свободно от государственного насилия, затопившего всю страну. Когда Абель перепрыгнул через стену, чтобы выполнить свою тайную миссию, и исчез на следующий день, мне пришло в голову, что нацеленный на создание хаоса человек мог бы убить одного из нас, а потом еще кого-то, и еще.

Но кто мог бы расследовать эти убийства?

Derecho de asilo, право на убежище в иностранных посольствах, было принято в Латинской Америке в период беспорядков, переворотов и гражданских войн, которые последовали за установлением независимости как способ сохранения жизни представителей элиты противоборствующих сторон, которые стремительно сменялись у власти. Так что если бы хунта в каком-то потенциальном романе потребовала выдачи первого трупа властям для проведения судебно-медицинских и бюрократических процедур, то аргентинцы – при поддержке всего дипломатического корпуса – решительно отказали бы им на основании экстерриториальности. И полиция не получила бы улики, отпечатки пальцев, разрешения на обыски и допросы. Даже если бы судмедэкспертам в конце концов передали тело, чилийские судьи и следователи все равно не смогли бы выяснить обстоятельства убийства, мотивы и алиби возможных преступников среди тысячи одного беженца. Сам Эркюль Пуаро не смог бы свести эти массы к приемлемому списку.

Преграды, встающие перед следователем в столь взрывоопасной ситуации, казались непреодолимыми – и при иных обстоятельствах я был бы рад решать такую литературную задачу. Однако в тот момент – при чудовищных нарушениях прав человека, ежедневных преступлениях против человечности – я быстро отказался от такой мысли. Тем не менее оказалось, что образ психопата, преследующего беженцев в посольстве, дремал во мне все время моего изгнания, поскольку снова возник при обдумывании литературного проекта на ближайшие годы.

Большая часть вариантов, занимавших мой кипящий мозг, не имела отношения к Чили. Пьеса, в которой Калибан прибывает из Вест-Индии в Лондон времен короля Якова с твердым намерением убить Уильяма Шекспира прежде, чем тот успеет написать «Бурю», обрекшую его на вечное рабство в колониях. Или книга, исследующая роман Брамса с Кларой Шуман в тот момент, когда ее супруг, композитор Роберт Шуман, запертый по соседству в доме умалишенных, в бреду видит, как в том же районе Германии спустя много десятилетий мужчины в мундирах со свастиками ставят опыты на пациентах, а этим видениям будущего никто не верит. Или современное прочтение истории Насикеты из «Упанишад» – паренька, которому Смерть дарит три желания. В индийских текстах это рассматривалось как философские вопросы, но я превратил их в рассмотрение трех способов эксплуатации детей в наше время.

Однако я постоянно возвращался к тем месяцам в посольстве, которое все-таки находилось в Чили, куда я собирался вернуться. Мне не хватало только образа главного героя, и, размышляя над этим, я набрел на решение: гениальный полицейский следователь, который за несколько дней до путча арестовал некую роковую женщину за незаконное ношение огнестрельного оружия – якобы для защиты революции, которая вот-вот падет… но на самом деле падет мой герой, Антонио Колома (отличное имя!), потерявшись в уловках, роскошных формах и океане глаз этой реинкарнации Кармен Бизе, исследуя каждый сантиметр ее тела ночами, полными безудержного секса. А когда военный переворот поставил под угрозу жизнь этой революционной обольстительницы, он протащил ее в посольство и не устоял перед соблазном остаться подле нее. Он бросает жену, ребенка и свое призвание и вместо того, чтобы расследовать какое-нибудь убийство на окраине Сантьяго или ловить серийного убийцу, которого выслеживал уже год, из-за ложного и, возможно, патологического увлечения, оказывается в здании, где нашли убежище представители всех угнетенных народов Латинской Америки. Пока мой следователь пытается найти виновного, другие обитатели посольства задают себе вопрос относительно собственной вины в этом фиаско: как мы могли не заметить этой катастрофы и не предотвратить ее? Насколько каждый из нас виновен в гибели такого множества людей, насколько мы виновны в том, что обещали им рай – а они оказались в аду?

Эти вопросы я задавал себе все эти годы – и теперь, с уходом Пиночета, могу наконец попытаться на них ответить – по крайней мере, в вымышленном экскурсе.

При условии, что буду лучше понимать, как посольство функционировало на официальном уровне, какие проблемы стояли перед теми, кто отвечал за нашу безопасность. И тут-то мне понадобится Феликс Кордоба Мояно – его помощь будет бесценной.

Феликс заказал мне пропуск и ждал меня в буфете.

Я словно встретился с собой прошлым. Мой отец работал в этом здании, и еще до того, как оно было официально открыто и был закончен зал Генеральной Ассамблеи, он взял меня, восьмилетнего мальчишку, посмотреть на престижный угловой офис, в котором он уже устроился, с потрясающим видом на Ист-Ривер и Южный Манхэттен и внушительным рабочим столом. Он усадил меня за него и приглушенным голосом сказал, что именно здесь он сговаривается с коллегами-единомышленниками со всего земного шара о создании альтернативной модели социального и экономического развития наций, которое тормозит модель, упрямо навязываемая им Западом. Неудивительно, что спустя четыре года его заставили сменить Нью-Йорк на менее бурные воды чилийского отделения ООН. Он стал еще одним пострадавшим от холодной войны и борьбы с «красной опасностью», выкосившими ряды левой интеллигенции, которой показалось, будто после Второй мировой войны планету ждет долгий период мира и процветания.

Я заговорил с Феликсом об этом – о том, что он попал под ту же вендетту, которая выгнала моего отца и всю нашу семью из Нью-Йорка, – и спросил, не сожалеет ли он.

– Нисколько, – ответил он. – Столкнувшись со столькими смертями, столькими убийствами, я исполнил свой долг.

– О! – подхватил я. – Спасибо, что заговорили о смерти и убийствах, потому что…

Я залез в портфель, достал два листка бумаги и вручил ему.

– Что это?

– Первые страницы моего нового романа, – сказал я. – Конечно, в самом предварительном виде. События происходят в посольстве, когда я… Но я прошу, если можно, прочесть то, что я успел написать. Повествование ведется от лица главного героя, Антонио Коломы, прежде бывшего высокопоставленным следователем чилийской полиции.

Я сделал попытку встать, чтобы он читал мои наброски, пока я поброжу по коридорам под сонными взглядами охранников в синей форме, вспоминая те времена, когда приходил сюда к отцу, понаблюдаю за лифтами, идущими к офису, которым он пользовался – и который теперь принадлежит кому-то еще. Осталась ли за углом игровая? Может, мне удастся заглянуть в кабинки переводчиков, которые меня тогда так к себе притягивали?

Феликс меня остановил:

– Нет, останьтесь, пожалуйста. Прочитайте набросок сами. Обожаю слушать, как авторы читают свои произведения.

Я начал читать вслух слова, придуманные для Антонио Коломы:


«В тот день на рассвете я ждал своей очереди помочиться: передо мной стояли двадцать шесть беженцев, когда мне сообщили, что в посольстве произошло убийство. И что потребуются мои услуги как бывшего главного инспектора, поскольку местной полиции вмешиваться запретили».


У меня дрогнул голос. Меньше часа назад мне самому не удалось помочиться в колоссальном, пустом туалете пентхауса – и вот моему герою так же не дают избавиться от лишней жидкости, хоть и по совершенно иной причине. Мне, как и ему, в Чили 1973 года приходилось стоять в очереди, чтобы воспользоваться столь же переполненным туалетом, и вот теперь, только что побывав в шикарной манхэттенской уборной Орты без единого беженца, я зачитываю эту сцену из моего романа именно тому человеку, которому приходилось обеспечивать те самые посольские удобства мылом и туалетной бумагой. Вымысел и реальность ужасно странно переплетаются и перекликаются друг с другом.

– В чем дело? – спросил Феликс. – Если вам не хочется это читать, то я…

– Ох, нет, – поспешил я ответить, – просто я еще никому это не читал. Как будто эти слова вообще не я написал.

И я вернулся к Антонио Коломе, ожидающего своей очереди на рассвете.

«У меня мочевой пузырь чуть не лопался.

Я проклял его, проклял свое позднее пробуждение, проклял тех, кто стоял в очереди передо мной, проклял стоящих за мной, которые займут мое заслуженное место в очереди, если я уйду заниматься преступлением, которое вообще-то меня не должно касаться, проклял то, что оказался в этом посольстве, в которое набилась тысяча душ (или, точнее, их вонючие, зловонные, потеющие, испуганные, непросравшиеся тела), проклял их подмышки, пах, пальцы, зараженные стопы и раздутые кишки и их совокупления – в особенности я проклял их совокупления и наслаждение, потому что мне этого доставалось так мало, проклял то, что больше не могу вытащить полицейский жетон и добиться для себя привилегий. Я проклял все, кроме той любви, которая заставила меня бросить мою наскучившую за десять лет жену и безобидного девятилетнего ребенка и после путча искать убежище здесь, чтобы сопроводить в изгнание женщину моих грез.

Но хватит проклинать. Временный поверенный посольства Аргентины пролез ко мне с просьбой осмотреть труп убитого ночью ударом ножа, а я повернулся к нему и сказал: „Помогу, если сначала найдете мне туалет“».


Я замолчал.

– Пока это все.

– А этот чиновник, – озадаченно проговорил Феликс, – это я или тот неонацист Нойманн? Я еще не бывал в романах, так что…

– Я пока не знаю, вы ли это, или Нойманн, или вообще кто-то полностью вымышленный. Это зависит от требований сюжета. Будет ли это такой, как вы – сочувствующий герою, – или кто-то ненавидящий беженцев, способный спокойно предать их, или даже замешанный в те убийства? Чем больше информации, тем легче отдать должное происходящему. Мне хочется вообразить такую ситуацию, в которой неизвестный убийца пытается нарушить ту безопасность, которую некто вроде вас обеспечил тем беженцам, отнимает спасенные вами жизни, губит ваши труды. Так что я решил, что имеет смысл обеспечить ваше участие в этой подготовке литературной операции.

И в течение следующих двух часов он доказал, что я был прав. Он вылил на меня целый поток деталей, дал список потенциальных жертв и подозреваемых, рассказал о вероятности войны двух стран из-за споров о юрисдикции, о проверке всего персонала, приходящего в посольство и выходящего из него, о том, как определяли благонадежность тех, кто искал убежище, чтобы ни один агент военных не проник на территорию, о методах, которые использовались для избежания именно такой критической ситуации, с которой моего следователя просят разобраться. Что до трупов – их будут хранить в морозильнике до того момента, когда разрешится тупиковый вопрос о том, кто должен ими распоряжаться, или в какой-то момент (в какой именно?) их передадут правомочной организации? И он поделился со мной историями, рассказанными беженцами: уругвайскими членами движения «Тупамаро», участвовавшими в операции, приведшей к гибели агента ЦРУ Дэна Митрионе в Монтевидео, гватемальцами, сопротивлявшимися вторжению, которое свергло демократическое правительство Арбенса, сальвадоркой, потерявшей двух братьев в восстании против банановых компаний, колумбийца, находившегося рядом с революционным священником Камило Торресом, когда того убили, и боливийскими коммунистами, которых обвинили в том, что они не помогли Че Геваре в критический момент, бразильцами, устроившими голодовку с требованием разрешения музыки самбы, доминиканцами, венесуэльцами и парагвайцами… В том посольстве была представлена вся Латинская Америка – разрушенные надежды и исковерканные стремления целого континента. Не говоря уже о безумных аргентинцах. Один в чилийской трущобе выдавал себя за специалиста по взрывным устройствам, надеясь произвести впечатление на юную пикантную девушку из МИРа, оказавшуюся полицейским информатором. На следующий день после путча его забрали солдаты и отправили на Национальный стадион, где он несколько часов рыдал, пытаясь убедить мучителей, что все это выдумал. «Я это из любви, – вопил он, – я просто хотел понравиться той девушке, чтобы ее трахнуть». Да, подтвердил Феликс с горящими глазами, роман будет великолепный, если его населить персонажами неудачных революций.

– Как и нашей, – напомнил я ему. – Еще одна неудавшаяся революция.

Он энергично покачал головой.

– Это еще надо будет посмотреть. Вам удалось победить Пиночета восстановить демократию… с ограничениями, конечно, но это – исключительное достижение. И в вашей будущей борьбе вы имеете одно преимущество.

– Преимущество?

– Альенде, – пояснил Феликс Кордоба Мояно, – у вас есть Сальвадор Альенде. Его попытались убить – и сделали еще более живым. Из-за убийства он только вырос.

И вот тут я намекнул, что некоторые чилийцы спрашивают, не покончил ли Альенде с собой, и что порой я и сам в этом не уверен. И на секунду – только на мгновение – нечто яростное и оскорбленное вспыхнуло в глазах Феликса, которые до этого были полны симпатии и воспоминаний.

– Самоубийство? – Кордоба Мояно фыркнул. – Исключено. – Он перевел дух и повторил: – Исключено. Кто может поверить подобной низости?

Его реакция – столь решительная, категоричная, презрительная – меня смутила.

Я поспешил его успокоить. Видимо, просто слухи, запущенные сторонниками Пиночета, чтобы снова нападать на Альенде сейчас, когда идут разговоры о том, чтобы устроить нашему президенту публичное чествование и похороны, которых его лишили. Однако стоило мне распрощаться с моим другом с нашей обычной теплотой и по дороге в аэропорт остаться наедине с собственными мыслями, мое смятение вернулось.

Смерть Альенде по-прежнему оставалась щекотливым вопросом, как продемонстрировало возмущение Кордобы Мояно: оно показало мне, чего ожидать, если я начну серьезное расследование. Феликс спросил, где мой pudor. Это испанское слово сложно перевести: оно включает в себя скромность, осмотрительность, стыдливость, робость. Взгляд Феликса говорил, что мне следовало бы проявить воспитанность: я нарушил некое негласное правило цивилизованного поведения, осквернил святыню, к которой нельзя прикасаться.

Не будет ли это чувство возникать всякий раз, как я стану задавать вопросы о смерти Альенде? Не сочтут ли, что я вторгаюсь в личную зону Альенде и тех, кто все эти годы предпочитал не думать о его смерти?

Я, как и другие члены Сопротивления, привык к удобным и простым ответам. Злодеи там, хорошие люди тут: ясные, хорошо освещенные тропинки через тьму, никаких неопределенностей. Действительно ли я готов броситься в ураган загадки, связанной с кончиной моего героя, готов ли к неудобным вопросам, которые придется поднимать, и еще более неудобным ответам, которые могут обнаружиться в ходе моего расследования?

В этот момент – километра за полтора до аэропорта «Ла-Гуардиа» – лимузин постепенно затормозил. Обычная пробка, такое чувство, что ты застрял непонятно где, сплошные машины впереди, сплошные машины сзади, никакого выхода. Над нами пролетел самолет – рискованно низко, словно вот-вот рухнет. Вибрация сотрясала машину и мое тело, усиливая это вязкое беспокойство. А потом я вдруг успокоился: еще несколько часов, и я полечу домой, где Анхелика будет ждать моего рассказа, а я буду ждать ее советов… И в этом затишье я вдруг понял, что «смятение» – это не то слово, каким надо описать мои чувства.

Правильным словом был страх.

Музей суицида

Подняться наверх