Читать книгу Музей суицида - - Страница 8

Часть I
Прелюдии
5

Оглавление

– А тебе правда хотелось бы?

Этот вопрос Анхелика задала мне по телефону перед тем, как мне сесть на самолет обратно в Дарем, – задала, как только закончила вытягивать из меня все подробности моего визита в пентхаус Орты. «Тебе правда хотелось бы?» – спросила Анхелика, немедленно выделив главное – тот самый вопрос, которого я старался не коснуться с того момента, как Орта сделал мне свое предложение, – старался не касаться у него в туалете, в той галерее деревьев и самоубийств и во всех последующих разговорах: с ним, с Пилар, с Феликсом Кордобой Мояно… Я запихивал его в самый дальний угол в самом дальнем шкафу моего сознания – то, что не позволяло мне принять предложение столь очевидно выгодное.

Хотелось бы мне… что? Что именно я так боюсь разворошить, о чем Анхелика не хочет ясно сказать, чтобы я это сформулировал сам?

Я так и не смирился с тем, что меня не было в «Ла Монеде» в день гибели Альенде: это было особенно больно из-за того, что мне полагалось дежурить там в ночь с 10 на 11 сентября до рассвета. Как один из советников начальника штаба Альенде, я чередовал ночные дежурства в «Ла Монеде» с другими адъютантами, чтобы сообщить президенту о каких-либо серьезных военных маневрах. Так что это именно я должен был получить звонок о том, что морские пехотинцы высадились в Вальпараисо, что войска направляются к Сантьяго.

Помешало мое желание повторить прошлое. Вспоминая то время, когда отец привел меня в здание ООН в Нью-Йорке, чтобы показать кабинет, откуда он рассылал обзоры, которые должны были помочь слаборазвитым странам выкарабкаться из нищеты, мне захотелось показать Родриго место, где творят историю – именно в нашей несчастной стране, – то место, где я был готов (по крайней мере, так я утверждал) стоять насмерть, защищая наше право больше не быть бедными. Так что если бы со мной что-то случилось, если бы мой сын лишился отца в приближающиеся гибельные дни, он смог бы вспомнить причину, сказать «я там был, видел коридоры, по которым ходил Альенде, где он думал и мечтал о лучшей земле для всех».

Для визита Родриго подходил всего один день, воскресенье, 9 сентября, когда в «Ла Монеде» было мало служащих, а Анхелика, чрезмерно занятая по рабочим дням и субботам собственной революционной и профессиональной деятельностью, могла привезти мальчика ко мне, а через несколько часов – забрать.

Так что я связался с тем, кто должен был дежурить в то воскресенье, и спросил, не согласится ли он поменяться, – Клаудио Химено, приятель по семинарам по социологии входил в группу, которая анализировала имеющиеся в чилийском обществе тенденции, которые могли быть полезны для ориентировки политики правительства, с готовностью согласился. Его жена, Чабела, тоже наш друг, ожидала второго ребенка, так что он обрадовался возможности провести воскресенье с ней и их двухлетним Кристобалем: уложить его спать, почитать сказку.

Вот от таких случайностей зависят жизнь и смерть.

Два отца и два сына, две различные судьбы. Клаудио предстояло сражаться в «Ла Монеде», а на следующий день он был казнен и все еще считался одним из desaparecidos, и Кристобаль будет расти, почти не зная своего отца, а я здесь тридцать лет спустя и его вспоминаю, а у моего Родриго две прелестные дочки, и мы вместе гуляем по утрам, и пишем сценарии, и смеемся, и обедаем, и обмениваемся книгами, советами и сплетнями. И все это потому, что в тот день 9 сентября я показал Родриго свой кабинет и провел бессонную ночь в президентском дворце и весь следующий день там же.

Так что я был совершенно вымотан вечером 10 сентября, когда наконец явился в дом моих родителей, где мы временно жили после того, как в своем доме на улице Ватикано получили письма с угрозами смерти. И на следующее утро я не проснулся как обычно, рано, и не поспешил в «Ла Монеду», потому что на 10:30 назначил встречу в другом районе города с Аугусто Оливаресом, директором Национального телевидения. Возможно, он согласился встретиться со мной, несмотря на свою занятость, потому что был Анхелике как дядя, был близким другом ее покойного отца. Или, может быть, он, неизменно приветливый, заинтересовался моим проектом – серией мультфильмов, придуманной мной для решения актуальной проблемы, которую создали для нашего сельского хозяйства правые дальнобойщики, финансируемые ЦРУ: они блокировали основные шоссе Чили, мешая доставке удобрений на фермы, обеспечивавшие нас продуктами. Задним числом мне кажется безумием тревога о том, что станет с урожаем через два месяца в стране, которой грозит военный переворот, однако вера в то, что за сегодняшним днем есть будущее, помогала нам утверждаться в мысли, что эту битву мы выиграем. Когда Оливарес предложил для нашей встречи утро 11 сентября, он не мог предвидеть, что его вызовут в «Ла Монеду», чтобы быть рядом со своим дорогим другом Сальвадором во время этого кризиса, и уж тем более что он покончит с собой еще до начала бомбежки.

У меня не было возможности поблагодарить Аугусто за то, что он нечаянно спас мне жизнь в тот день, который станет для него последним. Это вмешательство стало еще одной случайностью, частью цепочки событий, мне неподвластных, как и обмен сменами с Клаудио и то, что меня вычеркнули – без моего ведома и желания – из списка тех, кого следовало вызвать в то утро. Но когда я смог действовать – когда с трудом проснулся и услышал по радио заявление хунты, когда стало понятно, что вооруженные силы выступили против правительства, когда я выслушал вместе с Анхеликой и моими родителями, которых трясло рядом со мной, последние слова Альенде, я уговорил жену отвезти меня к «Ла Монеде».

Мощная баррикада с вооруженными полицейскими перекрыла нам дорогу у Пласа Италиа – культовой площади на краю центральной части города, где сходилось много улиц. Я вышел из машины, предъявил сержанту свое удостоверение и сказал, что мне необходимо попасть в «Ла Монеду». Он помолчал, дав мне послушать выстрелы, которыми обменивались войска и сторонники правительства по всем десяти кварталам и которые мне предстояло миновать на пути к цели.

– На ваш страх и риск, – сказал он после долгой паузы.

Оглянувшись на Анхелику, которая решила подождать в машине, я решил не расставаться с жизнью и вместо того, чтобы присоединиться к тем, кому предстояло в тот день умереть вместе с Альенде, или оказаться в плену, подвергнуться пыткам и исчезнуть, как Клаудио Химено, я вернулся в машину к жене – и мы уехали.

В реальности мы покинули ту площадь, но она навсегда осталась в моих мыслях как место, где меня ждало испытание, которое я не прошел – проверка моей столь часто провозглашаемой готовности сражаться за революцию до последнего вздоха. Голос Альенде, сказавшего мне и многим другим, что нам не следует бесполезно жертвовать жизнью, не смог заглушить тот другой голос, внутренний голос, укорявший меня – там, на Пласа Италиа, и во все последующие годы: «Тебе следовало там быть, тебе следовало там быть».

Заглушить этот укоризненный внутренний голос было особенно трудно из-за странной и неловкой ситуации: в следующие месяцы меня слишком часто приветствовали как воина, пережившего огонь «Ла Монеды», преданного правому делу до самого конца. Такое же почтение выразил Орта в нашу первую встречу в Вашингтоне и, повторно, в Нью-Йорке. Чем настойчивее я отрицал подобное бесстрашие – когда о нем впервые упомянули другие беженцы, пока я пробирался в Буэнос-Айрес в декабре 1973 года, – тем больше мои почитатели превозносили мою скромность, усиливая то разочарование, которое я уже испытывал, зная, что я просто один из тех многих, кто решил в тот день не умирать благородно.

Только когда я оказался в Гаване в середине февраля 1974 года (билеты для меня, Анхелики и Родриго оплатили кубинцы), я, к собственному изумлению, узнал, что легенду о моем героизме в «Ла Монеде» создала Тати, любимая дочь Чичо.

Когда мы встретились в отеле «Гавана Либре», она не сразу об этом сказала. Сначала мы какое-то время вспоминали свои студенческие деньки, причем она нервно прикуривала одну крепкую кубинскую сигарету от другой. Мы никогда не были близки: я больше дружил с ее сестрой Изабель, которая изучала социологию, но наши пути часто пересекались, потому что хоть она и училась на медицинском, центром круга ее общения был факультет гуманитарных наук, где я собирался получить диплом в области литературы. Ренато Хулио, которому вскоре предстояло стать ее первым мужем, входил в число моих воинственных приятелей, с которыми мы в университетском парке обсуждали Сартра, Фанон и Че. Когда мы перевели свои теории в практику и отправились на волонтерские работы с неимущими, Ренато неизменно приглашал Тати присоединиться к нашей группе, в особенности потому, что она могла оказывать медицинскую помощь нуждающимся. Одним из наших проектов стала игровая площадка, которую мы в течение нескольких недель сооружали на проспекте Ирарразаваль, и я сообщил Тати, что площадка по-прежнему там, как знак того, что военным не удалось полностью уничтожить все, что мы сделали: она будет дожидаться нашего возвращения. Тень грусти, пробежавшая по ее лицу, показала, насколько трудно ей день за днем демонстрировать стойкость. Моя попытка поднять ей дух одним крошечным участком надежды, устоявшим против натиска, оказала обратное действие, проломив ее защиту и напомнив обо всем том, что не будет ее дожидаться по возвращении, обо всем, что потеряно и чего не воскресить.

Я попытался отвлечь ее чем-то менее политизированным, более невинным. Разве не странно, что до университета мы с ней ни разу не встречались? Она ведь посещала частные женские школы «Ла Майсонетте», а потом «Дуналистер», которые обеспечивали множество аппетитных подружек ненасытным парням из «Грейндж». Может, мы ходили на одни и те же танцульки и спортивные игры?

– О, я бы вспомнила, – сказала Тати. – Отец говаривал, что у меня самая хорошая память из всех Альенде, а уж у него-то была просто исключительная, так что… Я могла бы прямо сейчас перечислить тебе все наши встречи, Ариэль, правда могла бы. Но мне хотелось спросить тебя только об одной – той, о которой я постоянно думаю. О том последнем дне в «Ла Монеде».

И тут она начала забрасывать меня вопросами – хотела узнать, как и где я укрылся после бомбардировки, когда в последний раз видел ее отца. Она помнила, что я оставался во дворце, когда она оттуда уходила: она меня заметила рядом с президентом. Могу ли я что-то добавить к той версии, которую они с Фиделем представляют миру?

Мое привычное утверждение о том, что я в тот день не добрался до «Ла Монеды», было встречено привычными похвалами моей скромности, которые я слышал раздражающе регулярно. Она видела меня там, с пистолетом-пулеметом в руках, готового стоять насмерть. Она с жаром повторяла, что в последний раз видела меня рядом с Альенде – точно так, как я часто себе это рисовал в мыслях… точно так, как не случилось. Именно такой конец я для себя планировал, таким стойким хотел бы остаться в памяти людей – такую революционную фигуру я из себя создал в месяцы, предшествовавшие путчу: Ариэль, о котором будет скорбеть народ, мое лицо на плакате с desaparecidos… А Анхелика будет требовать справедливости. Было ужасно неловко разубеждать Тати, внушать ей, что я не отношусь к Клаудио Химено этого мира – тем более трудно, что, как я подозревал, эта ее ошибка (а чем еще это могло быть, кого она на самом деле видела, с кем меня спутала?) еще раз спасла мне жизнь.

Потому что если бы она по ошибке не поместила меня рядом со своим отцом, готового пустить в дело оружие, которым я так и не научился пользоваться, то я, скорее всего, стал бы еще одной жертвой отрядов смерти, рыскавших по улицам Буэнос-Айреса. Они пришли за мной в квартиру моей бабушки с оружием на изготовку, требуя, чтобы она выдала мое местопребывание. Вот только благодаря щедрости кубинцев я вылетел из гнезда тремя днями раньше. Теперь мне стало понятно, почему Куба приложила столько усилий, чтобы вывезти меня и моих близких из опасного Буэнос-Айреса. Тати сказала, что в тот день я был в числе сражавшихся: меня вознаградили за героическое сопротивление в «Ла Монеде».

Семейство Альенде опять оказало благое влияние на мою жизнь.

И, конечно, запущенный ею слух продолжал распространяться: я то и дело встречался с вызванным ею призраком самого себя, – встречался с этим призраком в нескончаемых переездах моего изгнания. Этот ее мираж даже помогал мне открывать некоторые двери, облекал меня некой аурой, заставлял разнообразных спонсоров движения солидарности относиться ко мне особо уважительно. Я ни разу не давал никому повода думать, что эта версия моего героизма соответствует действительности, но и не мог всем и каждому пересказывать всю ту запутанную и болезненную для меня историю – с Клаудио Химено, Аугусто Оливаресом и полицейской баррикадой. Разумнее было похоронить эту историю вместе с историей Тати, унести этот тайный груз в будущее и надеяться, что мне никогда не придется на самом деле снова столкнуться с тем решающим мгновением на Пласа Италиа.

Я оправдывал свое нежелание снова возвращаться к тому испытанию, заявляя – и совершенно справедливо! – что все мои силы должны быть направлены на изгнание Пиночета, так что всегда было завтра… завтра будет время… завтра я смогу со всем этим разобраться… Или, может, пройдет время – и мне вообще не понадобится с этим разбираться.

Однако Джозеф Орта, сам того не зная, толкал меня к тому, чтобы я прекратил эти бесконечные отсрочки. Моя поездка в «Ла Монеду» тогда, 11 сентября, была прервана – и он предложил мне шанс ее завершить, по крайней мере в моем воображении, вернуться на место преступления, не только к гибели Альенде и гибели наших надежд на демократическую страну, но и к моему собственному преступлению, если его можно так назвать, к моему согрешению: я не перепрыгнул через ту баррикаду и не продолжил путь к президентскому дворцу, который я добровольно назначил тем местом, где хочу оказаться в случае путча… я согрешил, не умерев.

И Анхелика призывала меня к осторожности. Возможно, Орта своей просьбой разобраться с последним поступком Альенде на этой Земле толкает меня к тому, чтобы я всмотрелся в зеркало моего поведения тогда, 11 сентября. Хочу ли я спуститься в глубину самого себя, не дожидаясь того момента, когда смогу сделать это на своих условиях и в своем темпе? Потому что разве есть гарантии, что результат моих расследований мне понравится, а не разрушит все наши продуманные планы?

Мне требовалось время. Требовалось убедиться, что мое решение не будет поспешным… требовалось, чтобы жена помогла мне в этом разобраться.

Однако вылет задержался из-за тумана в «Ла-Гуардиа», а потом – тумана в Дареме, так что, когда я прокрался в наш дом на Глория-стрит, Анхелика уже спала – и я был рад, что дальнейшее самокопание откладывается до завтра, а сейчас можно просто рухнуть в постель и получить благословенное забытье сна.

Мне приснился абсурд: суд, на котором мой друг Пепе Залакет выступает обвинителем Франца Штангля, вырубившего лес, где свидетелями проходят одно дерево за другим – как те, которыми я любовался в саду у Орты.

Я проснулся, когда сквозь жалюзи нашей спальни начал просачиваться рассвет.

Аромат кофе поманил меня вниз, где Анхелика готовила Хоакину завтрак и ланч-бокс. Когда он отправился в школу, мы смогли откровенно поговорить.

– Послушай, я не собираюсь даже обсуждать, хорошо ли это для тебя или для нас, – начала Анхелика. – Не собираюсь, пока не встречусь с этим Ортой.

– Ты же терпеть не можешь летать. Ты действительно готова лететь в Нью-Йорк, чтобы…

– Нет, это пусть он приезжает сюда, в Дарем. Я хочу его проверить.

– Не доверяешь моему мнению?

– A ti siempre te meten el dedo en la boca, – заявила она. – Тебя любой одурачит, милый. Ты – легкая добыча, la presa más fácil.

– А он – нет. Думаешь, ты так легко поймешь, можно ли ему доверять?

– Вопрос не в доверии, Ариэль. Лучше вообще никогда никому не доверять, меньше разочарований. Нет, я хочу понять, кто он такой, что им движет.

– За одну встречу, за считаные часы добраться до самого его дна?

– Большинство людей бездонные, никогда нельзя полностью их узнать. Но я хочу задать ему кое-какие вопросы.

– Например?

– Например, как он сделал свое состояние, не думает ли он, что это расследование может подвергнуть нас опасности, его скрытые цели (они наверняка есть) – такие вот вещи.

– А если он скажет «нет»? То есть – он может отказаться по самым разным вполне законным причинам. То есть он вроде как занят…

– Занят своим тропическим садом, реконструкцией своей истории о трех поросятах или поиском новых фото самоубийств и деревьев? Или зарабатыванием очередной кучи денег на какой-нибудь спекуляции? Может быть. Но важно вот что: ему это должно быть нужнее, чем тебе. При любых отношениях одной стороне что-то нужнее, чем другой. И у того, кому это меньше нужно, появляется преимущество. Так что мы его проверим. Посмотрим, насколько он на самом деле вовлечен, насколько готов прогнуться, чтобы заручиться твоим согласием.

– По-моему, он не любит, чтобы его испытывали. Он догадается – он реально умен.

– Значит, приедет: если он настолько умен, то и бояться нечего. Или не приедет – и значит, провалит наше испытание, даже не начав его проходить.

– А если тогда мы упустим этот шанс?

Жена обхватила мое лицо ладошками – умелыми, нежными, умными пальчиками – и сказала:

– Ариэль, нам надо быть очень-очень осторожными. Это возвращение, оно… Я хочу, чтобы мы не сделали его еще более тягостным.

Ее осторожность меня не удивила.

С самого марта, после моего возвращения с инаугурации, на которую я чуть было не остался без приглашения, она начала высказывать сомнения относительно того, во что грядущее и якобы триумфальное возвращение к истокам на самом деле выльется, и в особенности как оно отразится на двенадцатилетнем Хоакине. Мы изо всех сил старались обеспечить ему стабильность при всей нашей скитальческой жизни и вот теперь собрались снова срывать его с места – ребенка, травмированного зрелищем того, как его отца арестовывают в аэропорту Сантьяго, и которого до сих пор мучают кошмары с чудовищами и кровью. Несмотря на все наши надежды, прошедшие годы не стерли это воспоминание и страх, и ему не пойдет на пользу то, что мы приволочем его назад в страну, где до сих пор творится насилие, которая полна людей, чья жизнь была исковеркана, трупов, которые так и не были похоронены, угроз демократии со стороны затаившейся тайной полиции. Но, конечно, есть надежда на то, что сладкая, однообразная повседневная жизнь Чили исцелит его – что сама ее монотонность докажет, что бояться на самом деле нечего, а приобрести можно многое.

В пользу того, что Чили поможет ему повзрослеть, говорил мой собственный опыт. Я тоже был вырван из привычной жизни в возрасте двенадцати лет, лишившись Соединенных Штатов, которые считал своим домом, и приобретя страну, которой не знал и не интересовался… но то бегство хотя бы вело к безопасности – в Чили, где за нами не охотился Джо Маккарти, в Чили, которая тогда была оазисом, а не угрозой, как для Хоакина. Тем не менее этот процесс смены лояльности и флага в итоге оказался благотворным – все-таки у меня все сложилось неплохо. «Это еще как посмотреть, – скептически хмыкала Анхелика, когда я поднимал этот вопрос. – У тебя так и остались шрамы той незащищенности. А Хоакину, скорее всего, будет труднее полюбить Чили. Потому что та страна, которая тебя очаровала, исчезла – погибла в день путча».

Поэтому у нее были сомнения относительно того, что может дать новая Чили. С одной стороны, ее радовало устранение расстояний, отделявших ее от родных и того сообщества, с которым были связаны ее лучшие воспоминания, и она действительно готовилась вернуться к работе с бедными, маргинализированными женщинами в poblaciones – к той организации помощи, которой она занималась до путча и которую не бросила во время нашего пребывания в Вашингтоне, помогая беременным беженкам из Сальвадора. С другой стороны, она подозревала, что страна может оказаться настолько отравленной диктатурой, что адаптация окажется невозможной.

А еще нам следовало учитывать, что у меня есть склонность к маниакальности – к навязыванию действительности моих собственных желаний, неумению усвоить урок, получив хорошую встряску от реальности. Подобно своему герою, Дон Кихоту, я снова забирался в седло и скакал сражаться с очередной мельницей, утверждая, что это – великан, которого необходимо победить ради блага человечества, и что в следующий раз все получится. Анхелика говорила, что эта черта делает меня милым и даже достойным восхищения, но часто ведет к катастрофическим решениям. Она понимала, что я отчаянно хочу вернуться в Чили, навсегда покончить с постоянными скитаниями, которые отравили жизнь моим родителям и бабушкам и дедам, и, возможно, даже справиться с более глубоким отчуждением, тысячи лет преследовавшим моих далеких предков-евреев.

В любом случае, я не прощу себе, если не попытаюсь, – а она не простит себе, если не откажет мне всяческую поддержку. Но для этого, прежде чем дать мне отмашку, чтобы защитить меня, себя и нашего младшего сына, ей нужно оценить этого непростого незнакомца, который ворвался в нашу жизнь и так сильно повлияет на меня в ближайшие решающие месяцы. А если просьба явиться в Дарем его отпугнет – так тому и быть. Мне надо верить, что жена знает, что делает.

Оказалось, что она насчет Орты не ошиблась.

Всего через минуту Пилар Сантана сообщила, что он будет рад прилететь для знакомства с моей семьей – прибудет через пару дней.

– И теперь, – сказала Анхелика, – у нас есть первое доказательство того, что ты ему нужен больше, чем он – тебе. Можно сказать, что игровая площадка выровнена. Теперь он знает, что тебя не купить всеми его деньгами, что ты не станешь его шлюхой.

К счастью, она не намеревалась встречать его настолько жестко.

– После палки в виде ультиматума, – сказала она, – будет морковка, а вернее, очень праздничная трапеза с хорошо приготовленной морковью. Скажи этой Пилар, что мы ждем его на ужин в нашем доме. И пусть не бронирует отель: он переночует у нас. Утро после мероприятия всегда высвечивает характер и постоянство человека.

Начиная с этой минуты она готовилась к его приезду, словно он был ее давно пропавшим братом, а не тем, кому предстоит пройти через жернова ее теплых проницательных глаз. Она постелила ему на постель самое новое белье в самых приятных тонах, поставила цветок – тюльпан! – в вазу в гостевой комнате, а на прикроватный столик – CD-плеер со своими любимыми альбомами. А в день прилета Орты она пошла готовить касуэлу, это самое что ни на есть чилийское блюдо.

Я помогал ей работать, повторяя сложившийся у нас за эти годы ритуал, когда она с помощью выращенных в чужих странах ингредиентов воспроизводила этот чудесный суп нашей страны. Самые важные моменты оставались за ней: сколько воды, когда доводить ее до кипения, когда уменьшать нагрев, когда оставить доходить, чтобы каждый овощ, клубень, зерно кукурузы стали идеально сочными. И, конечно же, соль: она никогда не давала мне с ней волю, потому что немало салатов и рагу я испортил слишком щедрыми ее дозами. Когда я возмущался своим отстранением, она напоминала, что в чилийской глубинке меня и вовсе выгнали бы с кухни. Здесь мне всего лишь запрещали ощипывать курицу (ты это сделаешь не так) и подвешивать ее над огнем, чтобы обуглить стержни (обожжешься), вычищать потроха (ты сердце от печенки не отличишь) и ломать позвоночник и шею, чтобы поставить вариться в кастрюле (опасно пропустить мелкие осколки косточек). Но в Дареме, штат Северная Каролина, я был определенно допущен к таким приключениям, как чистка картофеля, нарезка стручковой фасоли, зеленых перцев и тех самых морковок, отмывание тыквы… Она даже снисходительно позволила мне засыпать в кастрюлю петрушку, зиру и орегано – после того, как сама отмерила нужные количества.

Приготовление этой еды успокаивало нас обоих, хоть и по разным причинам. Для Анхелики это было дверью в ее первые воспоминания, итерация по Марселю Прусту. Одной из причин, которая сразу меня к ней привлекла, оказалось ощущение стабильности, которое от нее исходило, – то, что для нее неизменная и бесспорная связь со своей землей была чем-то неоспоримым, чего так прискорбно не хватало мне самому. Ту касуэлу, которая существовала для нее еще до того, как она научилась говорить или ходить, этот аромат, который она вдыхала в младенчестве, я полюбил не сразу. Я даже не слышал о ней до того, как попал в Чили в возрасте двенадцати лет… я даже написал это слово с ошибкой – касвелла – во время первого ужасного школьного диктанта. Я не особо ее ценил, пока Анхелика не появилась в моей жизни и не начала готовить ее и другие блюда для меня и моих очарованных гурманов-родителей… Это был один якорь, привязавший меня к моей новой родине. А когда нам с ней и Родриго пришлось бежать с родины, исконные блюда Анхелики стали каждодневным способом побеждать изгнание, устанавливать в очередном новом городе связи ароматов и картин того, что каждый из нас по-своему называл домом.

И вот теперь она варила очередную касуэлу – на этот раз для того, чтобы очаровать человека, который сделает (или не сделает) наше возвращение домой менее тяжелым.

И Орта был предсказуемо очарован, хоть он сам тоже пустил за ужином в ход свои чары. И, по правде говоря, даже до ужина – до того, как попробовал хотя бы каплю этого супа. Пока мы накрывали на стол, в дверь позвонили. Хоакин подбежал открыть и сразу же завладел вниманием нашего гостя. Орта спросил его про учебу, и Хоакин ответил, что не может решить задачку по алгебре, которую он искренне ненавидел. Орта посмотрел ее и помог с решением, после чего, в награду за успех, развлек Хоакина историями об отварах и тайнах средневековой алхимии. А в конце они жонглировали тремя, четырьмя и, наконец, пятью мячиками, сначала каждый отдельно, а потом – вдвоем. Такого внимания к нашему сыну уже было бы достаточно, чтобы Орта нам понравился, – даже без его комментариев насчет касуэлы за едой.

– А в ней есть чеснок? – первым делом спросил он и кивнул, когда Анхелика ответила, что немного есть. – Он очень полезен для памяти, как говорила моя приемная мать Анки. Она готовила нечто похожее по особым случаям – в последний раз, когда отец приехал забрать меня после войны.

Я увидел, как при этом слове – «война» – у Хоакина округлились глаза.

– Это была Вторая мировая война, – пояснил я. – Помнишь нашего голландского друга Макса? Ну вот – Джозефа, как и Макса, ради безопасности отправили в деревню. Под чужим именем.

– Джозеф родился в Голландии? – спросил Хоакин.

– В Амстердаме, – ответил я, – точно так же, как ты. Так что вы соотечественники.

– Нацисты, – сказал Хоакин. – Вам грозила опасность, Джозеф. Вам должно было быть страшно.

– Только дураки не боятся опасности, – отозвался Орта. – Но с ней свыкаешься, радуешься хорошим вещам. Таким, как ваш чудесный ужин. Но теперь, когда я узнал, что ты голландец, мне кое-что стало понятно насчет этой касуэлы. – Я посмотрел на Анхелику, проверяя, заметила ли она, как хорошо у Орты получилось переключиться с темы страха, который так беспокоил нашего сына. – За этим столом нас, европейцев, двое, так? А еще двое – твои родители – родились в Латинской Америке. И что мы едим? Блюдо, которое объединяет два этих континента. Курица, лук и морковь из Старого света, и кукуруза, картофель и тыква – из Нового света. Этот суп – смесь, как и мы. Здесь, в Америке, но с корнями – недавними и далекими – в Европе. Так что мы на самом деле пробуем отражение нас самих. А вот если бы в этом супе был рис, то у нас имелся бы представитель Китая. Но, как я понимаю, в чилийском варианте риса нет, если только…

– Если только вы не бедняки, – подхватила Анхелика. – Тогда надо наполнить как можно больше желудков.

– Вот почему моя мама Анки клала в свой суп очень много риса. Мы никогда не голодали, как многие во время войны, потому что у нас была ферма и… но рис нам определенно надоел, так что я рад его отсутствию. И помидоров тоже нет.

– Нет, – подтвердила Анхелика. – Это испортило бы вкус. Не то чтобы я вообще была против помидоров.

– Как и я. Это – земная звезда, как сказал в своих стихах Неруда, дарящая нам свой огненный цвет и всю свою свежесть.

– А вы все-все знаете? – выпалил Хоакин.

– Далеко не все, поверь.

Хоакин покраснел:

– Я имел в виду – про еду?

– Ну, я обычно больше знаю о том, что люблю, а раз я люблю поесть…

– А что вам не нравится? – не отставал Хоакин, почувствовав возможность обзавестись союзником в борьбе с какими-нибудь полезными продуктами, которыми мы его пичкали, несмотря на все его возражения.

– Рыба, – ответил Орта.

– Вот видите, вот видите! Джозеф тоже не любит рыбу!

– Но раньше любил, Хоакин. Когда-то она была моей любимой едой, самостоятельно пойманная в открытом море, словно я – настоящий Хемингуэй, потом, ну… вдруг перестал. Повезло, что твоя мама не решила угощать меня рыбой. Хотя я ее съел бы из вежливости… и она очень мне нравилась, когда я был в Чили двадцать лет назад, так что, может, если я снова туда попаду, то соблазнюсь попробовать. Может, и ты дашь себя уговорить, когда вы туда вернетесь. Но спешить с решением не нужно. По возвращении в Чили тебя будет ждать настоящий парад касуэл, как те, что твоя мама делала с самого твоего рождения, готовя тебя к этой будущей поездке. Ты и не подозревал, что каждая касуэла была мостиком к твоему будущему.

Хоакин кивнул:

– Это мне нравится. Суп как мост в будущее. Спасибо, что сказали мне об этом.

– Нет, это тебе спасибо. Я об этом тоже не догадывался бы, если бы с тобой не познакомился.

И так все шло до конца ужина – и то же теплое товарищество сохранилось и когда мы вышли на веранду, чтобы насладиться десертом (великолепным карамельным фланом) и полюбоваться закатом.

Хоакин придвинул своей стул поближе к Орте, чтобы не упустить ни одного словечка своего нового друга о ванили флана, его священной роли в культуре ацтеков, и о том, как отличать орхидеи, которые ее дают, от других разновидностей этого цветка. Орта пообещал Хоакину прислать фотографии: он выращивает несколько орхидей у себя в саду дома, хотя его страсть, признался он, это деревья.

– Как и у нас с папой! – обрадовался Хоакин. – Смотрите! – Он указал на молодое гинкго перед нашим домом, добавив, демонстрируя свои не по годам большие знания: – Старейшее дерево мира. Этот вид найден в окаменелостях, которым двести семьдесят миллионов лет, это одно из самых долго существующих живых существ на этой планете. Некоторым экземплярам больше двух с половиной тысяч лет.

– Но не этому, – проговорил Орта, глядя на него через свои очки.

– Папа посадил его несколько лет назад. Сказал, что это дерево – специалист по выживанию, по храбрости. И пока мы с ним копали для него яму, он рассказал мне историю о том, как впервые увидел гинкго. Это такая история! Расскажи ему, папа.

И я поведал о своем давнем посещении Хиросимы и о том, как Акихиро Такахаши, директор Мемориального музея мира, повел меня посмотреть на хибакудзюмоку, великолепные выжившие деревья. «Они пережили ядерный взрыв, как и я», – сказал он. Ему было четырнадцать лет, когда 6 августа 1945 года атомная бомба взорвалась в полутора километрах от его школы. Его тело – искореженные уши, корявые черные ногти – свидетельствовали о том, что он пережил, что видел, когда пришел в себя среди бушующих пожаров и, обгоревший и контуженный, поплелся к реке, чтобы охладиться: трупы, разбросанные, словно камни, младенец, плачущий в объятиях обуглившейся матери, ошпаренные люди, нашпигованные осколками стекла, с расплавившейся одеждой, призраками ковыляющие через пустыню душного, темного воздуха. Но он спасся. Как гинкго. Они выжили, потому что их подземные корни уцелели и дали побеги почти сразу же после взрыва в знак того, что надежду никогда нельзя полностью разрушить.

– И с тех пор, – вставила Анхелика, – Ариэль всегда мечтал посадить гинкго…

– И после того происшествия в аэропорту Чили, с Хоакином и со мной, я решил, что сейчас – самое время. Можно по-другому взглянуть на свои собственные проблемы: приятно знать, что это дерево останется стоять, когда нас уже давно не будет. Мне нравится представлять себе поколения других людей, которые будут наслаждаться его тенью…

– Если другие люди вообще останутся, – буркнул Орта.

– Мне не особо нравится Горбачев, – сказала Анхелика. – Он ослабляет Советский Союз, и бедные страны пострадают, если американцы сочтут, что могут безнаказанно вмешиваться везде, где захотят, в отсутствие другой мировой силы, которая бы их сдерживала, но…

– Вы бы отлично поладили с моим отцом.

Тут Орта мне подмигнул.

– …но, – невозмутимо продолжила Анхелика, – одно этот Горбачев сделал хорошо: ядерная война кажется менее вероятной. Так что люди, скорее всего, останутся еще надолго, хоть я и не думаю, что они чему-то научатся, ни завтра, ни через тысячу лет.

Орта ответил не сразу. Он какое-то время смотрел на гинкго, чуть качающееся под дуновением легкого ветерка, а потом, словно придя к какому-то выводу, спросил:

– Вы прочли то эссе Маккиббена в «Нью-Йоркере»? То, которое вам дала Пилар?

– Да, – ответил я. – Мы оба прочли.

– И что вы скажете?

Эссе представляло собой красноречивый и страстный призыв к тому, чтобы человечество приняло меры по предотвращению катастрофического глобального потепления и его ужасающих последствий, периодов неумолимой жары, которые будут разрушать здоровье, губить урожай, уничтожать многие виды животных. Маккиббен в пугающих деталях рисовал наше будущее: исчезновение полярных льдов и таяние ледников, подъем уровня моря и затопление прибрежных городов, где обитают миллиарды людей, ураганы и засухи, голод и массовые переселения, войны за воду и ресурсы.

Главным виновником этой мрачной ситуации было громадное количество углекислого газа, выбрасываемого в стратосферу, превращающего тонкую небесную ткань, которая защищает планету, в зеркало, отражающее жар обратно к Земле: этот процесс начался с промышленной революцией и ускорился в последние десятилетия из-за того, что мы извлекаем и потребляем ископаемое топливо, лежавшее под землей пятьсот миллионов лет. Результаты стали ярко видны: кислотные дожди, затяжное жаркое лето, мощные ураганы, колоссальная дыра в озоновом слое над Антарктикой, наиболее опасная для тех, кто, подобно чилийцам, населяет южные районы Южного полушария. Другие последствия проявляются медленнее, но они не менее катастрофичны: более всеядные термиты, патогены и микробы, больше отходов, гнилостные свалки, исчезновение дикой природы и животных из-за того, что соленая вода проникает в русла пресных рек и в болота, прежде богатые рыбой, насекомыми, растениями.

Да, Пилар была права, называя эти факты тревожными, но Маккиббен осуждал все человечество как соучастника этого экологического преступления и требовал в корне пересмотреть нашу роль как вида, а я сохранял бесконечную веру в непобедимую способность людей решать любую проблему, которая перед нами встает, – уверенность в том, что научные исследования и технические меры дадут возможность избежать этого светопреставления. Этот позитив, свойственный большинству детей иммигрантов и подкрепленный в моем случае жизнерадостностью моей неизменно оптимистичной матери, также получил интеллектуальную и историческую базу благодаря моему отцу, стойкому марксисту. Он считал, что ничто не может помешать Человеку в его покорении Земли, звезд, космоса.

А раз у меня не было возможности ответственно оценить серьезность прогноза Маккиббена в соответствии с научными положениями, имело смысл обратиться к моему отцу. Где мне искать более объективный взгляд, чем у этого блестящего инженера-химика, который, когда его вынудили бежать из Аргентины, применил свои знания для того, чтобы искать альтернативные формы развития, специализировавшись на экономических секторах энергетики и природных ресурсов? Утром в день приезда Орты я позвонил ему в Буэнос-Айрес и подробно рассказал про это эссе.

Его голос доносился ко мне, такой же мудрый и спокойный, как с самого моего детства, когда он знакомил меня с тайнами Вселенной. Подчеркнув, что он всегда был сторонником возобновляемых источников, он сказал, что нас, несомненно, ждут серьезные трудности при глобальном потеплении, но добавил, что Маккиббен спешит со своими предсказаниями гибели цивилизации. Эссе полагается на модели прогнозирования, созданные наукой, – но эта же наука найдет выходы из кризиса: спутники, передающие энергию на Землю, эффективные фильтры, очищающие токсичные выбросы, биоинженерия, которая генетически изменяет сельскохозяйственные культуры и клонирует деревья, успешное управление энергией Солнца в процессе ядерного синтеза. Там, где Маккиббен видел человечество, безумно зациклившееся на успешном подчинении природы, мой отец видел постоянное улучшение здравоохранения и образования, по мере того как все большее количество обитателей Земли получают доступ к электричеству, средствам коммуникации, питьевой воде. Он сказал, что надо быть осторожными и не отбрасывать все то, что повысило наш уровень жизни и продлило эту жизнь так, как и не чаяли наши предки.

Он завершил свою лекцию марксистскими постулатами. Все в итоге будет хорошо, сказал он. Диалектический материализм работает здесь так же, как и во всем остальном, будь то природа или социум. Любой тезис ведет к антитезису, что требует синтеза. Решение якобы неразрешимой проблемы уже зреет внутри самой проблемы и вырастет из этого зерна, дав более совершенную форму развития.

Я пропустил это философствование и принял основной посыл, который подпитал свойственный мне оптимизм: человечество ждет светлое будущее. Прогресс – это суть нашей видовой идентичности, наша особая судьба. Преодоление текущего кризиса потребует увеличить контроль над планетой, а не уменьшить его.

Именно это я намеревался сказать Орте, если он осведомится о моем мнении относительно эссе Маккиббена.

И все же, когда пришло время говорить, моя решимость исчезла. Хочется ли мне ввязываться в долгую дискуссию относительно плюсов и минусов изменения климата, тратить вечер на нечто не связанное с причиной его визита? И к тому же в присутствии Хоакина – заставлять ребенка, и без того травмированного неожиданными бедствиями, слушать, как взрослые обсуждают приближающийся конец света, который предсказал почтенный гуру Джозеф Орта?

Я сказал:

– Эссе Маккиббена – это важный вклад. Но когда вы только что победили Пиночета, мысли об изменении климата не кажутся первостепенными. Для Анхелики, для меня и почти для всех в стране кажется непозволительной роскошью чутко переживать по поводу засухи в Канзасе или брачных игр сибирских уток, когда мы только выходим из гораздо более опасного катаклизма диктатуры. Вы не могли не заметить, что «Нью-Йоркер» напечатал Маккиббена как раз 11 сентября. В день, который ничего не говорит американцам, но напоминает нам о дате гибели нашей демократии, гибели Альенде. И я предпочту сосредоточиться на этом, найти способ почтить его память.

– Ну что ж, – отозвался Орта. – Я думал, что наступил момент, чтобы… но я понимаю. Пора вернуться к Альенде, к причине, по которой я здесь. Чтобы ваша Анхелика меня проверила, так?

Моя жена кивнула, развеселившись.

– Ну да – у меня есть вопросы, которые возникли, когда Ариэль вернулся из Нью-Йорка, хотя… на самом деле еще раньше, после вашей первой встречи в Вашингтоне.

– Но давайте обговорим правила, – предложил Орта. – Вы можете задать только три вопроса, как в сказках. – Он улыбнулся ей так озорно, так откровенно заигрывая с ней, что я, наверное, начал бы ревновать, если бы его слова не были преисполнены ребяческого сияния, сверхъестественной невинности, говорившей о том, что он ничего плохого не хочет, просто притворяется проказником. – И я обещаю давать достаточно полные ответы, чтобы уточнений не понадобилось… или если они понадобятся, то не будут входить в те три, о которых мы договорились. Итак?..

Анхелика извинилась: Хоакину давно пора было идти спать. Наш сын обнял своего нового друга и ушел с матерью в дом. Я был рад возможности остаться с Ортой один на один. Опасаясь, что слишком резко отмахнулся от его тревог относительно окружающей среды, я хотел дать ему понять, что я его понимаю. Я воззрился на гинкго, которому предстояло увидеть неизвестное нам будущее, и сказал:

– Будущее. Если бы мы могли предсказывать, что будет, предотвращать самое худшее…

– О да! – отозвался Орта. – Предотвращать самое худшее. Если вы готовы слушать, конечно. Видеть чертовы знамения.

Он вздохнул, впитывая ароматы магнолий и гиацинтов.

– Знаете, один раз у меня был шанс изменить мое будущее, будущее моей жены, а я его упустил, не увидел чертовых знамений. Больше я такой ошибки не совершу.

Я вопросительно посмотрел на него. В нескольких кварталах от нас просигналил поезд, дав гудок, полный вечерней южной печали, сказав «привет» и «прощай», а потом только расстояние и молчание, только последние розовые и алые облака, растворяющиеся в темноте.

– Вам что-то говорит имя Джеффри Дэвиса?

– Фотожурналист, – сказал я. – Да, потрясающие снимки из зон боевых действий, Пулитцеровские премии за работу во Вьетнаме и… и в Колумбии? Что с ним случилось? Он внезапно исчез, так?

– Он стал свадебным фотографом. И очень дорогим. Потому что он гарантировал, что если пара оплатит его услуги, то они не разведутся. Гарантийный срок восемь лет.

– Как на машину?

– Ну… да. Он не мог обещать, что со временем ничего не сломается, но большинство пар, продержавшиеся первые восемь лет, создают длительные отношения. Если же они разведутся до этого, он вернет деньги: настолько он был в себе уверен.

– Никогда ничего подобного не слышал.

– Как я и сказал – очень дорогой. Обслуживал только сверхбогачей. Только устные рекомендации. Был настолько востребован, что заручиться его услугами можно было, только выполнив несколько требований. Предварительная фотосессия невесты и жениха, и если ему нравилось увиденное, то короткие сессии с родными и близкими друзьями. И, наконец, просто встречи с ним за месяц до свадьбы с будущим мужем, потом – с женой, потом с обоими вместе, на которых он давал советы, говорил, чего избегать, каким родственникам доверять, а каких – сторониться, какие тайны влюбленные должны поведать друг другу до того, как заключать брак: это дорого, говорил он, но дешевле психотерапии и гораздо дешевле развода.

– Небыстрый процесс, похоже, – заметил я.

– По словам Дэвиса, только так он мог определить, ждет ли пару счастье или ад.

– И вы за это заплатили, выполнили эти требования?

– Нет, потому что он отказал нам после нашей первой сессии. Он вызвал меня: очень мило, очень мягко. Не стал сообщать мне сразу же. «Знаете ли вы, – спросил он, – знаете ли вы, что сделало меня таким хорошим военным фотографом? У меня была, – продолжил он, – и осталась необъяснимая способность определить, что вот-вот произойдет, за несколько секунд до этого. Картинка будущего у меня в голове сосуществует с моим восприятием настоящего, позволяя мне угадать… только это не угадывание, это вспыхивает во мне с неотвратимостью… – такое слово он употребил, неотвратимость, – удара молнии. Так что в хаосе сражения, например, я вижу на краю поля зрения маленького мальчика, на самом краю того кадра, который я мысленно намечаю, но я совершенно уверен, что он завернет за этот угол и будет убит вон тем солдатом. Они еще не встретились, не знают друг про друга, не связаны ничем, кроме того, что одного убьет другой, но у себя в голове, у себя в глазах я уже мог предсказать, как их пути фатально пересекутся, и в моей камере их навсегда свяжет общая судьба. А потом, однажды, – так сказал Джеффри Дэвис в тот день в своей студии в Манхэттене, – однажды я все бросил. Конечно, меня тревожило то, что я видел, что запечатлевал, но именно потому, что эти картины запечатлевал я один, потому что мир не узнал бы о них, не будь там меня с моей камерой и моим предвидением, именно потому, что я обличал это убийство, позволял тому мальчику жить в фотографии, использовал его смерть как призыв к справедливости и памяти, мне удавалось жить с теми ужасами, которые снимала моя камера. Успокаивал себя: я всего лишь зритель, который наблюдает и регистрирует то, что все равно случится, что тысячи подобных эпизодов происходят по всей Земле, и только тогда они важны, только тогда превращаются в нечто большее, чем простая цифра, а часто и вовсе нечто не попавшее в статистику, только тогда они существуют для потомства, когда там присутствует кто-то вроде меня. Только вот это была ложь. По мере того, как смерти накапливались, я начал спрашивать себя, не мое ли присутствие вызывает эту встречу: может, если бы меня там не было, чтобы предсказать пулю, которая разнесет мальчишке мозги, он пошел бы другой дорогой, солдат взял бы прицел чуть выше и попал в окно, или они разминулись бы и вообще никак друг на друга не повлияли, или хотя бы повлияли не столь смертоносно. Я сказал себе, что я – фактор, который притягивает этот кошмар в реальность. Наверное, я ошибался, – сказал мне в тот день у себя в студии Джеффри Дэвис, – горести происходят повсюду и без того, чтобы мой взгляд их увековечил, но даже если я это почувствовал с такой убежденностью, то потому, что мне нужен был повод, чтобы уйти. Я больше не мог компоновать каждый снимок с максимальным эффектом, режиссировать сцену с предельной красотой, балансом и светом, не мог и дальше создавать произведение искусства из чужого страдания, чужого преступления, не желал получать хвалы от мировой элиты за то, что экспортирую это страдание и эти преступления. Я больше не желал оставаться соучастником». Тут он, Джеффри Дэвис, замолчал, ожидая моей реакции. И я сказал: «Даже если это значит, что никто не узнает про того мальчика? Потому что мальчик умрет, его убивают прямо сейчас, его убьют завтра». А он сказал: «Я не буду принимать в этом участия, я не стану рисковать тем, что этот ребенок или какой-то другой ребенок погибнет из-за меня. Готов биться об заклад, что кто-то останется в живых потому, что я отказался участвовать в этом прославлении боли».

Орта замолчал, устремив взгляд в сгущающуюся темноту Дарема. Светильник на веранде включился автоматически, залив нас бледной патиной нездорового света, делая его еще более похожим на призрака на фоне умирающего пылающего неба.

– Впечатляющая история, – сказал я. – По правде говоря, вроде как неправдоподобная.

– Я так и подумал. И сказал Дэвису: «И вы мне это говорите, потому что?..» – «Потому что, – сказал Джеффри Дэвис, – я не могу снимать вашу свадьбу. Я беру клиентов только в том случае, когда мой талант предвидения будущего может принести радость, гармонию, мир. Таково мое искупление. Все те снимки трупов и боли – ни один из них не предотвратил ни единого убийства, ни единой катастрофы. Лучше исправлять мир постепенно, делать так, чтобы пары выдерживали первые восемь трудных лет брака, одна невеста плюс один жених плюс один счастливый ребенок где-то впереди, кто знает, чего сможет достичь этот счастливый ребенок, как моя работа превратит его в волну, которая достигнет других, что-то изменит. Счастье так же заразительно, как и боль, – сказал мне Джеффри Дэвис. – Теперь я играю во всемогущество на полях любви, а не во Вьетнаме, не в джунглях Колумбии, не на улицах Детройта». – «А мы не прошли отбор, мы с Тамарой, – сказал я, – вы не можете взять нас в качестве еще одного проекта, еще одного проекта всемогущего художника?» И он сказал: «Не могу. Не буду вам врать. Позвольте дать вам совет». Хоть он и понимал, что я ему не последую. «По крайней мере, бесплатный, – сказал он, возвращая мне чек на десять тысяч долларов. – Тамара, – сказал он, – чудесная женщина, я понимаю, почему вы в нее влюбились, я и сам влюбился бы в такую, если бы мне так повезло. Но она слишком травмирована, и вы слишком травмированы, чтобы помочь ей выправиться. Вам кажется, что вы сможете – вероятно, именно это вас влечет, – что вы сможете спасти ее вместо матери, которую спасти не смогли. Вот только у вас не получится. Вы Тамаре не подходите. Вы только ускорите ее недуг». Я спросил: «Вы хотите сказать, что мы разведемся?» А он ответил: «Гораздо хуже, в какой-то момент она настолько отчается, что… но я не стану больше ничего говорить. Только это: ваш брак не исцелит эту женщину, ей нужен кто-то другой. Само ваше вмешательство в ее жизнь ухудшит ее состояние». – «А если вы ошибаетесь?» – спросил я. Я опасался, что он имел в виду самоубийство, но не потребовал разъяснений: боялся, что он подтвердит мои страхи. Помню, как у меня дрожали руки. Мне хотелось его ударить, вот что я испытывал – я, который никогда не прибегал к насилию! «Надеюсь, что я ошибаюсь, – сказал он. – Но вот ответьте мне. Вы слышали про Одиссея, про Энея: как они спускались в подземный мир и, испив чашу человеческой крови, могли увидеть будущее, которое известно мертвецам, но которое запретно для живущих? Ну вот: поэтому я и могу видеть будущее. Я пил эту кровь так долго, что получил способность предсказывать, что будет. Но эта способность, это сознание теперь требуют, чтобы я перестал быть соучастником. Я не могу делать снимки якобы радостного события, если при этом знаю о маячащей впереди трагедии. Я не могу быть виновником или сообщником, не могу больше, не могу! – сказал Джеффри Дэвис. – Мой договор с будущим и кровью мертвецов прошлого требует, чтобы я приносил счастье – или хотя бы довольство. Жаль, что не могу сказать вам иного: я вижу всю глубину добродетелей – ваших и ее, – но точно так же, как я не мог отрицать то, что тот мальчик встретит ожидающую его пулю, так и сейчас не могу отрицать того, что я предвижу и чего не хотел бы предвидеть».

– Конечно, я женился на Тамаре. И, конечно, предсказание Джеффри Дэвиса относительно серьезности ее травмы оказалось верным… на самом деле она была еще более серьезной. Она, как и я, выжила во Второй мировой войне, хоть и была на четыре года моложе меня, но за ее выживанием не последовал такой период безмятежности, какой был у меня в Амстердаме, у нее не было стабильности. Сходство между нами было поразительным: ее мать нацисты убили в Бабьем Яре, ее отец был воинствующим коммунистом и героически сражался с захватчиками. Однако у него возник конфликт с партией, и его казнили при одной из послевоенных сталинских чисток, а Тамара несколько лет провела в ГУЛАГе с бабушкой и дедом и вырвалась оттуда только благодаря дяде в Соединенных Штатах, который устроил им визу. Это не заставило ее отвернуться от социальных перемен: я познакомился с ней на митинге против ядерного оружия в Нью-Йорке. Она поразительно напомнила мне мою мать, так что, возможно, оно было эдиповым, то притяжение, и мне хотелось спасти ее, потому что я не смог спасти свою мать. Я был влюблен, игнорировал все признаки ее неуравновешенности, переходов от приступа ярости к полной безмятежности, туда и обратно, без каких-либо причин и закономерностей. Я думал, что прогоню ее недуг своей любовью, относился к ней как к одному из химических соединений: правильное сочетание приведет к нужным результатам, словно человеческое существо, и в особенности женщину, можно свести к набору атомов или частиц. Мы решили пожениться вскоре после знакомства – и мне не надо вам говорить, как мой отец на это отреагировал. Жениться на дочери человека, которого его обожаемый Сталин заклеймил как предателя… Короче, он не стал знакомиться с Тамарой, не приехал на свадьбу, отговорившись тем, что ноги его не будет на империалистической земле Соединенных Штатов. Возможно, он решил, что моя женитьба – это мой бунт против него… Но я о том, что я игнорировал совет Джеффри. И через два года после нашей женитьбы Тамара утопилась. 26 августа 1970 года.

– Неудивительно, – сказал я, – что вы захотели…

– А вот и нет. Знаете, кто покончил с собой спустя десять лет? Джефф Дэвис. Дело замяли, в некрологе «Таймс» говорилось о взрыве в Бейруте, но Пилар разнюхала правду: он влюбился в одну из невест, которую фотографировал, стал манипулировать клиентами с помощью дурных советов, чтобы брак распался. А когда это случилось, он выплатил гарантию, сумел войти в жизнь разведенной жены и сбежал с ней. Она как-то про это узнала, бросила его… и, видимо, пришло раскаяние: трудно и дальше помогать парам находить счастье, оказавшись настолько преступно ненадежным. Так что он вернулся в Ливан, где раньше обитал, на этот раз без камеры, – вернулся и был убит. Попал под взрыв, под пулю, под перекрестный огонь: он искал смерти, и она его нашла. Он хорошо умел давать советы другим, но не увидел, что ждет его самого.

– Это прозвучало почти так, как будто он чем-то заслужил такой конец. Вы не простили того, что он сказал вам правду?

Орта покачал головой:

– Нет, нисколько. На самом деле я желаю ему всех благ. Я надеюсь, что он умер не напрасно – пытался помешать застрелить ребенка на какой-то ливанской дороге, может, на пути в Дамаск. Намеренно бросился в опасность не для того, чтобы снять идеально сбалансированное фото, а чтобы спасти чью-то жизнь. Возможно, это было неизбежно. У него была назначена встреча с тем ужасающим миром, от которого он пытался убежать.

– Так что порой знания будущего мало, – предположил я. – Он не предвидел собственной беды.

– Но предвидел мою, – задумчиво проговорил Орта, отмахнувшись от комара, нацелившегося на его щеку. – И я решил, что, если когда-нибудь снова получу возможность узнать о чем-то ужасном – о чем-то вероятном и ужасном, что принесет нам будущее, я прислушаюсь к этому предсказанию, постараюсь предотвратить такую трагедию, какую пережил я сам. Никаких сожалений на этот раз, как вы считаете?

– Я считаю, – отозвался я, – что вы слишком суровы к себе. Человеку свойственно не обращать внимания на пугающие предсказания, которые мы бессильны предотвратить. Может, ваша жена покончила бы с собой даже раньше, если бы вы на ней не женились.

– Позвольте задать вам один вопрос, – горячо отреагировал Орта. – Если бы вам встретился кто-то, кто намерен покончить с собой совершенно точно, – вы бы игнорировали признаки этого? Но погодите: а может, уже? Вы встречали такого человека? Были в подобной ситуации?

Кажется, он хотел сказать этим, что мне по-настоящему не понять того, через что он прошел, а я попытался вспомнить какую-нибудь ситуацию, и, хотя я, конечно, не нашел у себя ничего равного его трагедии, мне все-таки вспомнилось нечто – встреча, которая показала бы, что я не в полном неведении.

– Бруно Беттельгейм, – сказал я. – Его фотография висит в вашей галерее суицида.

– Недавнее прибавление. Только в этом марте. Беттельгейм надел себе на голову пакет, задохнулся. Пережить Холокост, написать удивительные книги о чарах и сказках, а потом убить себя с помощью пластикового пакета! Господи! Вы с ним встречались?

– В 1980 году. Я был стипендиатом Центра Вудро Вильсона, и мы как-то разговорились за ужином. В какой-то момент я спросил у него, почему узники Дахау и Бухенвальда так редко совершали самоубийства. Он ответил не колеблясь: «Мы не хотели доставлять нашим тюремщикам такое удовольствие. Я никогда, ни за что, ни в коем случае не сделаю ничего подобного». Вот что он сказал. Думаю, Джозеф, что вы уже поняли, что я плохо понимаю людей, я не такой, как Анхелика или вы.

– Не я, – возразил Орта, – Тамара это доказывает.

– Тут другое. Она была слишком близка вам. Нет, я хочу сказать – никто не становится настолько богатым, как вы, не научившись видеть, что прячется у людей в самой глубине, угадывать их мысли. Дело ведь не просто в приобретении собственности, или на чем уж там вы заработали свое состояние. Эта способность необходима любому, кто начинает с нуля и добивается такого успеха. Этой способности я лишен. Но в тот раз что-то в голосе Беттельгейма, какая-то чрезмерная страстность, заставили меня задуматься, решить, что это неправда. Этот человек в какой-то момент покончит с собой. Это интуитивное понимание пришло ко мне, и я его отмел. А когда услышал, что он с собой сделал…

– Пластиковым пакетом.

– Пакетом или еще чем… когда я прочел новости, то ругал себя за то, что не… кто знает? Не вмешался, не утешил, мне следовало…

– …ему помочь: вот что вы сейчас чувствуете – почувствовали, когда узнали, что интуиция вас не обманула. Но вы были едва знакомы, а он не собирался прямо там, в институте, за чем?.. тунцом с…

– Филе-миньоном…

– Не собирался признаваться, что внутри него запущен часовой механизм. Но если бы он сломался, зарыдал – зарыдал у вас на плече, в отчаянии… у вас нашлись бы слова?

– Попытался, я попытался бы, я… не знаю, что можно сказать человеку в такой ситуации, могу только надеяться, что нужные слова пришли бы.

– А если бы речь шла обо всем человечестве? Если это мы совершаем суицид и нуждаемся в помощи? Вы хотели бы годы спустя сетовать – как сейчас с Беттельгеймом, – что ничего не предприняли? Смогли бы простить себя в такой экстремальной ситуации?

Анхелика неслышно подошла, услышав наши последние реплики.

– Извините, что прерываю столь жизнерадостный разговор, мальчики. Но уже темно – и комары сожрут вас заживо. Предлагаю перейти в дом – если только вы не против моего присутствия.

– Нисколько, – сказал он. – Я готов к допросу, мэм – или это будет крупный план, мадам кинорежиссер? Свет, камера, снимаем!

Шутливый тон не смог скрыть: его нервирует то, что его ожидает.

И он был прав, что волновался.

Анхелика не стала миндальничать.

Музей суицида

Подняться наверх