Читать книгу Жизнь романа. Краткая история жанра - - Страница 5
Введение
Роман в школе поэзии
ОглавлениеС другой стороны, вопрос о том, как создавать романы, которые были бы настоящими гениальными произведениями, с самого начала породил ответ, конкурирующий с принципом равенства и правдоподобия. Хотя он получил достаточную поддержку среди романистов лишь во второй половине XIX века, а под знаменем модернизма закрепился только в начале XX века, этот другой ответ уже давно был сформулирован представителями немецкого романтизма [4]. Романтики трактовали наступление эпохи модерна не как победу объективности над заблуждением и суеверием, а как революцию, по сути, поэтическую, призванную освободить субъекта и открыть ему доступ в глубины мира. Задача современной художественной системы, как они полагали, состояла в том, чтобы покончить с ограничениями ремесла и способствовать свободе творца; а поскольку, по их мнению, сила каждого искусства напрямую зависела от индивидуального гения художников, а не от сложившейся техники ремесла, то будущие шедевры они рассматривали как творения, которые благодаря свободному гению их автора будут реализовывать сущность искусства в постоянно обновляющемся виде. Они требовали, чтобы роман присоединился к этой революции и, вместо того чтобы унижаться перед лицом эмпирической реальности, вобрал в себя уроки лирической поэзии – бесспорной движущей силы зарождающегося великого движения. При таком изменении направления роман был призван оторваться от прозаического подражания человеческой деятельности и стать достойным воссоздания первозданного духовного единства поэзии. Благодаря своей пресловутой гибкости с того момента, когда жила реализма стала иссякать, роман охотно прошел школу поэзии и, как обычно, добился прекрасных результатов, особенно в первой половине ХХ века. Такая захватывающая перемена тем не менее имела важные теоретические и практические последствия.
Поэзии (в том благородном смысле, который придавали этой деятельности романтики) в принципе суждено было стать высшим выражением сущности мира, поэтому романисты, стремившиеся ей подражать, испытывали определенный стыд за свое прежнее ремесленное мастерство и убеждали себя в том, что придумывать ладно скроенные сюжеты, изображать стремления и несовершенства человека, предлагать читателю честные нравственные и социальные уроки – это, пожалуй, недостаточно возвышенные цели. Серьезно относясь к новой программе, талантливые романисты первой половины ХХ века поставили перед собой задачу передать поэтическое единство мира, задачу, по сути, неблагодарную и к которой их ничто не готовило.
Ибо речь шла уже не о том, чтобы предложить читателю яркую, даже образцовую, картину четко выделенного фрагмента социальной жизни, а о том, чтобы заставить его почувствовать безмолвную тайну мира, воплощенную в совершенстве текста. Не теряя при этом ни близости к разговорной речи, ни точности, заимствованной из Гражданского кодекса, стиль перестал быть вспомогательным элементом, функция которого сводилась к адекватному усилению сообщения; теперь от него ждали самостоятельного сияния, независимого от породившего его повествования. Доведенное до крайности стремление к самодостаточному формальному успеху породило мираж «Книги ни о чем», которая, по часто цитируемому выражению Флобера, «держалась бы сама по себе, внутренней силой своего стиля, как земля держится в воздухе без всякой опоры» [5]. Совершенство стиля стало самоцелью, а анекдот, по крайней мере в принципе, был сведен к тому, чтобы служить поводом для письма.
Учение романтизма, усвоенное модернизмом, также настаивало на главенстве субъективности. Поэтическое единство мира, безмолвно выражаемое формальной силой произведений, должно было раскрыться только в тайне внутренней жизни. А поскольку душа поэта призвана быть и зеркалом, и живым источником мира, то считалось, что самый короткий и скромный субъективный опыт хранит столько же вечных драгоценностей, сколько небесный свод. Таким образом, главной задачей искусства, в том числе и искусства романа, стала задача взять из жизни и посредством магии формы показать совместное рождение субъекта и мира. Преображенная культом субъективности, «Книга ни о чем» в мгновение ока стала «Книгой обо всём» [6].
Естественно, творцы и критики считали, что связь с миром произведения, задуманного и написанного в соответствии с этими заповедями, может оставаться миметической лишь на поверхностном и вспомогательном уровне. Авторы великих модернистских романов, конечно, продолжали выдумывать персонажей и рассказывать об их злоключениях, но эти выдумки и эти рассказы в принципе не должны были играть никакой другой роли, кроме мотива (в том смысле, в каком этот термин используется в живописи), то есть простой отправной точки для создания произведения, эффект которого возникал бы прежде всего из силы формы и энергии ее субъективных резонансов.
Несмотря на способность к адаптации, огромные резервы доброй воли и незабываемое качество произведений, созданных по новому методу, романисты, призванные решать столь обременительные и далекие от привычек своего ремесла задачи, вряд ли могли не испытывать двойственный дискомфорт. С одной стороны, практиков, которые, будучи привязанными к традиции, не до конца перешли на новую поэтику, постепенно вытесняли за пределы хорошего вкуса, притом что они не понимали и не принимали резонов подобной немилости. С другой стороны, у некоторых новаторов, действительно принявших эгиду поэзии, – при взгляде на шедевры, созданные модернизмом, – возникало неясное сомнение: не упустили ли они из рук добычу, предпочтя самость миру и стиль материи. Это сомнение усиливалось уверенностью в том, что мистика Уникальной книги, художественного письма и примата субъективности порождала культ редких творений, которые поднимались до ее уровня, но эти счастливые исключения по определению должны были сильно выделяться из массы романов. Но, в отличие от эпоса, который уникален по своей природе, роман не может жить исключениями. Это жанр, присущий большому количеству произведений.
Чтобы утешить многочисленных собратьев по перу, чьи усилия не привели к чуду шедевра, наиболее верные приверженцы поэтического выбора, в том числе и Морис Бланшо, объясняли, что искусство романа по своей природе было искусством криводушия и неизбежного провала. И хотя в современном производстве модернистских произведений действительно присутствовала определенная доля криводушия, это криводушие, отнюдь не воплощавшее отношения писателя с поэтическим Абсолютом, в значительной степени было обусловлено решениями практического характера: среди художественных произведений, созданных согласно заветам современной поэзии, шансы на одобрение публики имели только те, авторов которых по-прежнему интересовал мотив, а именно герои и их приключения. Но именно интерес к мотиву был сильной стороной романа задолго до возникновения поэтической модели, когда его искусство заключалось во внимательном наблюдении за миром и построении правдоподобных повествований. И поскольку во многих модернистских романах стилистическая живость и внимание к субъективному опыту всё же сосуществовали с наблюдением за миром, с построением ярких сюжетов и изобретением колоритных персонажей, было ясно, что искусство романа не в полной мере восприняло поэтическую революцию.
Как господство правдоподобия в XVIII и XIX веках не исключило раз и навсегда идеализм старых романов, так и модернизм, понимаемый как попытка объединить культ формы и культ субъективности, не мог сам по себе объяснить принципы, на которых строились великие романы ХХ века. И если революционность позиций модернизма заставила его минимизировать вес обычаев и мудрость привычек правдоподобия, то практика модернистского романа, исподволь восстанавливая равновесие, продолжала следовать этим обычаям и этой мудрости, украшая их самыми изысканными формалистическими и субъективными прикрасами. Чтобы убедиться в этом, достаточно немного поскрести эстетизм Пруста, и вы сразу же увидите сен-симоновские и бальзаковские основы; если не обращать внимания на провокации Селина, вы сразу же услышите почтенные отголоски плутовского романа.
4
Нижеследующие рассуждения основаны на книге Schaeffer J.-M. L’Artdel’âgemoderne. L’esthétique et la philosophie de l’art du xviii siècle à nos jours. Paris: Gallimard, 1992.
5
Flaubert G. Lettre à Louise Collet du 16 janvier 1852 / édition de J. Bruneau // G. Flaubert. Correspondance. Vol. 2. Bibliothèque de la Pléiade. Paris: Gallimard, 1980. P. 30. Ср.: Флобер Г. О литературе, искусстве, писательском труде: письма, статьи / пер. под ред. А. Андерс; сост. С. Лейбович; примеч. С. Кратовой и В. Мильчиной. В 2 т. Т. 1. М.: Художественная литература, 1984. С. 161.
6
Жак Рансьер в книге «Эстетическое бессознательное» (Rancière J. L’Inconscient esthétique. Paris: Galilée, 2001. Ср.: Рансьер Ж. Эстетическое бессознательное / сост. и пер. В. Е. Лапицкого. СПб.: Machina, 2004) развивает различие между гегелевским и шопенгауэровским моментами эстетической традиции. Последний достаточно точно соответствует стремлению романа постичь, подобно поэзии, невыразимую тайну мира. О принятии поэтического идеала повествовательной прозой в конце XIX века см.: Thorel-Cailleteau S. La Tentation du livresurrien. Naturalisme et décadence. Mont-de-Marsan: Éditions Interuniversitaires, 1994.