Читать книгу Алый снег Петербурга - - Страница 1

Последний выход Авроры

Оглавление

Музыка угасала, таяла в бархатной синеве зала, словно последний вздох умирающего лебедя. Но для Елизаветы Ланской, для ее Авроры, это было не угасание, а апофеоз, точка наивысшего горения, после которой остается лишь ослепительный пепел. Последнее па, замершее в воздухе на долю секунды дольше, чем позволяли законы земного притяжения, было не просто движением, но утверждением. Утверждением того, что красота есть высшая, единственная правда в этом трещавшем по швам мире. Ее тело, невесомое в белом облаке пачки, казалось, было соткано не из плоти и крови, а из самой мелодии Чайковского, из лунного света, пробивавшегося сквозь нарисованные своды дворца.

Занавес еще не тронулся с места, но она уже чувствовала его. Этот ток, идущий из темноты зрительного зала. Он был почти осязаем, как жар от раскаленной печи, как наэлектризованный воздух перед грозой. Секунда тишины, плотная, звенящая, в которой, казалось, уместилась целая вечность ожидания, а потом – взорвалось.

Аплодисменты ударили не в уши – они ударили в грудь, в солнечное сплетение, волной, которая едва не сбила ее с ног. Это был не просто одобрительный гул, не вежливый шелест аристократических ладоней. Это был рев, шторм, тысячеголосый вопль восторга, который обрушился на сцену, смывая усталость, боль в натруженных до предела мышцах, сомнения последних репетиционных недель. Елизавета сделала глубокий, судорожный вдох, и воздух показался ей сладким, как запретный десерт. Она опустила голову в низком поклоне, и золотистая пыльца с ее ресниц осыпалась на гулкие доски подмостков. Цветы летели к ее ногам – тугие бутоны роз, хрупкие камелии, тяжелые гроздья сирени, чей душный аромат мгновенно смешался с запахом канифоли и разгоряченного тела.

Она кланялась снова и снова, улыбаясь той особой, сценической улыбкой, которая ничего не выражала и одновременно вмещала в себя все: и благодарность, и царственное снисхождение, и безмерное одиночество вершины. Она искала в темном, безликом чреве зала одно лицо, но видела лишь сотни белых пятен – накрахмаленные манишки, бледные декольте, блеск лорнетов и бриллиантов в высоких прическах. Золото лож, казалось, плавилось в свете рампы, стекая в партер тяжелыми, вязкими каплями. Последняя сказка уходящей эпохи, как шепнул ей на днях старый импресарио. Тогда она не придала этому значения, но сейчас, стоя в этом урагане звука, она вдруг почувствовала ледяной укол – а что, если и вправду последняя?

Тяжелый бархатный занавес с гербом Императорских театров наконец дрогнул и пополз вниз, отсекая ее от этого ревущего, обожающего ее мира. И сразу все изменилось. Волшебство испарилось, оставив после себя гулкую пустоту, сквозь которую проступили настоящие звуки: скрип лебедок, тяжелое дыхание танцоров кордебалета, сухие команды помрежа. Воздух за кулисами был другим – спертым, пахнущим пылью, потом и мышиным пометом. Аврора умерла, осталась Лиза Ланская, девятнадцатилетняя девушка с гудящими ногами и сердцем, колотящимся где-то в горле.

«Ну что, дитя мое, проглотила их?» – раздался за спиной знакомый, чуть скрипучий голос. Анна Михайловна Шелестова, бывшая прима, а ныне ее наставница и самый строгий критик, стояла, скрестив на груди руки. Ее лицо, похожее на старинную камею, было непроницаемо. – «Главное, не подавись. Любовь публики – вещь скоропортящаяся. Сегодня они носят тебя на руках, завтра – брусчаткой в твое окно».

«Анна Михайловна, не начинайте», – выдохнула Лиза, пытаясь отдышаться. Она прижалась лбом к холодной, покрытой вековой пылью кирпичной стене. Кирпичи, казалось, хранили в себе эхо всех прошедших здесь спектаклей, всех триумфов и провалов.

«Я и не начинаю. Я предостерегаю, – Шелестова неодобрительно поджала губы, но в глубине ее темных, умных глаз мелькнуло что-то похожее на гордость. – Танец был безупречен. Легкость нечеловеческая. Но в глазах… в глазах сегодня была тревога. Это хорошо для Жизели, но не для Авроры. Аврора не знает тревог. Запомни, на сцене ты должна оставлять все свое, человеческое. Зритель платит не за твои страхи, а за свои мечты».

Лиза кивнула, не в силах спорить. Анна Михайловна была права. Тревога была. Она поселилась в ней несколько недель назад, с тех пор как город наполнился слухами, угрюмыми лицами в хлебных очередях и этим низким, едва слышным гулом, похожим на гудение натянутой до предела струны. Этот гул просачивался даже сюда, в святая святых, в этот храм искусства, где время, казалось, остановилось.

Костюмерша помогла ей снять тяжелую, расшитую жемчугом пачку, и Лиза, накинув на плечи старый шелковый халат, пошла к своей гримерной. Коридоры театра были похожи на лабиринт Минотавра: узкие, темные, с внезапными поворотами и лестницами, ведущими в никуда. Здесь смешивались эпохи и судьбы. На стенах висели пожелтевшие афиши, с которых смотрели красавицы, давно обратившиеся в прах. Из-под какой-то двери доносился пьяный смех статистов, где-то вдали настройщик терзал рояль. Это был ее мир, ее единственная настоящая жизнь. До недавнего времени.

Дверь в ее маленькую гримерную была приоткрыта. Обычно она была заперта на ключ. Сердце сделало нелепый, болезненный скачок. Она толкнула дверь и замерла на пороге.

Он стоял у окна, спиной к ней, глядя на заснеженную Театральную площадь. Высокая, прямая фигура в серой офицерской шинели казалась чужеродной в этом царстве пудры, шелка и увядающих цветов. Дмитрий Орлов. Даже со спины она узнала бы его из тысячи – по этой строгой линии плеч, по тому, как неподвижно и напряженно он стоял, словно на посту.

Он обернулся на тихий скрип двери. И мир вокруг Лизы снова обрел свой центр. Его лицо, обычно сдержанное, почти суровое, сейчас было тронуто какой-то незнакомой ей мягкостью. В проницательных серых глазах плескалась нежность.

«Капитан», – выдохнула она, закрывая за собой дверь. В маленькой комнате, заваленной букетами и сценическими костюмами, его присутствие ощущалось особенно остро. Он принес с собой запах мороза, дорогого табака и чего-то еще – неуловимого, тревожного, запаха внешнего мира.

«Прима-балерина», – ответил он с легкой усмешкой, и это простое слово прозвучало интимнее самого страстного признания. Он сделал шаг к ней, и расстояние между ними исчезло. Его руки, сильные, в жестких кожаных перчатках, легли ей на плечи поверх тонкого шелка. Лиза подняла голову, вглядываясь в его лицо. Усталые складки в уголках глаз, волевой подбородок, чуть обветренные губы. Он был воплощением совсем другого мира – мира приказов, дисциплины, стали и пороха. Мира, который одновременно пугал и неудержимо влек ее.

«Ты видел? Все получилось?» – ее голос был тихим, почти детским. Она спрашивала не о триумфе, не об овациях. Она спрашивала о чем-то большем, и он это понял.

«Я видел не Аврору. Я видел тебя, – его голос был низким, с легкой хрипотцой. – Я видел, как ты умирала от усталости в последнем фуэте и как воскресала заново. Ты была… ты была как пламя свечи в соборе. Готова погаснуть от любого сквозняка, но освещаешь все вокруг».

Он снял перчатку и коснулся ее щеки. Его пальцы были холодными, но от этого прикосновения по ее коже пробежал жар. Она закрыла глаза, прижимаясь к его руке. Здесь, в этом крошечном пространстве, в кольце его рук, гул большого города затихал. Существовали только они вдвоем.

«Я боялся не успеть. В полку… неспокойно, – сказал он вполголоса, словно нехотя выпуская в их хрупкий мир отголоски той, другой реальности. – На улицах тоже. Что-то назревает, Лиза. Что-то нехорошее».

«Не говори об этом. Не сейчас, – прошептала она, поднимаясь на цыпочки и касаясь губами его губ. – Сейчас есть только театр. И мы».

Его поцелуй был не похож на те, что она видела в немых синематографических драмах. Он был требовательным и нежным одновременно, глубоким, как омут, и обжигающим, как глоток ледяной водки. В нем была вся та страсть, которую он сдерживал там, в темноте ложи, глядя на нее, недосягаемую, на сцене. Она отвечала ему со всей отчаянной смелостью первой и единственной любви. Ее руки обвились вокруг его шеи, пальцы запутались в жестких темных волосах на затылке. Хрустальная дробь пуантов рассыпалась по гулким подмосткам, словно бисер с лопнувшей нити фамильного ожерелья, а здесь, в тесной гримерке, бились два сердца, и этот ритм был важнее любой музыки.

Он оторвался от ее губ, тяжело дыша. «Сумасшедшая, – выдохнул он, утыкаясь лбом в ее лоб. – Ты пахнешь снегом и розами. Как ты это делаешь?»

«Это магия театра», – улыбнулась она.

«Нет. Это твоя магия».

Он оглядел комнату: ворох тюля на стуле, балетные туфельки, расставленные у зеркала, как маленькие солдатики, полупустая баночка с гримом. Этот мир был ему бесконечно чужд, но женщина, стоявшая перед ним, была самым настоящим, самым важным, что было в его жизни. Важнее присяги, важнее полковых знамен, важнее самой России, которую он поклялся защищать и которая на его глазах рассыпалась в прах.

«Я принес тебе подарок», – сказал он, отстраняясь и доставая из-за пазухи небольшой, плоский сверток.

Лиза с любопытством развернула промасленную бумагу. Внутри, на подкладке из темного бархата, лежал маленький дамский револьвер, перламутровый, изящный, похожий на дорогую игрушку.

Она отшатнулась. «Дмитрий, зачем? Я… я не умею».

«Научишься. Времена меняются, Лиза. Быстро меняются. Пусть он будет у тебя. Просто на всякий случай. Я буду спокойнее». Его лицо снова стало серьезным, офицерским. Он вложил холодную тяжесть металла в ее ладонь, и это ощущение было таким странным после легкости сценических вееров и бутафорских корон. Ее тонкие пальцы пианистки, привыкшие к шелку лент, неловко сомкнулись на рукояти.

«Мне страшно», – призналась она тихо.

«Мне тоже», – так же тихо ответил он, и в этом простом признании было больше мужества, чем в любой бравурной атаке.

Внезапно с улицы донесся какой-то новый звук. Не привычный гул пролеток и редких автомобилей. Это был протяжный, слитный крик, потом – резкий треск, похожий на выстрел. Или на звук лопнувшей доски. Дмитрий мгновенно напрягся, его тело подобралось, как у хищника. Он шагнул к окну, осторожно отодвинув край тяжелой портьеры.

Лиза подошла и встала рядом с ним. На площади, тускло освещенной газовыми фонарями, творилось что-то странное. Кучки людей, похожих на рабочих, сбились у памятника Екатерине. От них отделялась и снова примыкала к ним цепочка конных городовых. Движение было лихорадочным, нервным, как у муравьев в растревоженном муравейнике. Снег, падавший весь вечер, теперь казался серым, грязным. Он больше не был похож на декорацию к «Щелкунчику».

«Что там?» – прошептала Лиза.

«Ничего хорошего, – отрывисто бросил Дмитрий, не отрывая взгляда от улицы. – Хлебные бунты. Третий день уже. Власти уверяют, что все под контролем. Но это ложь. Никто ничего не контролирует».

Еще один резкий хлопок, на этот раз ближе и отчетливее. Где-то вдали зазвенело разбитое стекло. Крик толпы стал громче, яростнее. Лиза почувствовала, как по спине пробежал холодок, не имеющий ничего общего с февральским морозом. Ее сказочный мир, ее хрустальный дворец, обнесенный невидимой стеной искусства, дал трещину. И в эту трещину заглядывал хаос.

«Мне нужно идти, – сказал Дмитрий, отпуская портьеру. Комната снова погрузилась в уютный полумрак. – Наш полк поднят по тревоге. Мы должны быть в казармах».

«Не уходи. Останься еще немного», – она вцепилась в рукав его шинели, как утопающий.

Он мягко высвободил руку и обнял ее, крепко, почти болезненно. «Я вернусь, – сказал он ей в волосы. – Послезавтра у тебя нет спектакля. Я заеду. Мы уедем куда-нибудь. В "Палкинъ". Будем пить шампанское и говорить о всяких глупостях. О музыке. О Париже. О чем угодно. Обещаю».

Но в его голосе не было уверенности. Это обещание звучало как заклинание, как молитва, обращенная к богам, в которых он давно перестал верить.

Он поцеловал ее в последний раз – быстро, твердо, на прощание. И, не оборачиваясь, вышел из гримерной, его шаги быстро затихли в пустых коридорах.

Лиза осталась одна. Тишина давила, наполненная отголосками чужой ярости за окном. Она подошла к зеркалу, обрамленному тусклыми лампочками. Из зазеркалья на нее смотрела бледная девушка с огромными, испуганными глазами. Грим Авроры потек от слез, которых она даже не заметила. На столике, среди роз и фиалок, лежал перламутровый револьвер. Он казался живым, зловещим существом, пробравшимся в ее мир из другого, страшного измерения.

Она медленно провела пальцами по холодным лепесткам подаренных роз. Их шипы кололи кожу. Снаружи снова донесся крик. Ей показалось, или в нем звучало не только отчаяние, но и пьянящее, дикое торжество?

Последняя сказка уходящей эпохи закончилась. Занавес опустился. И никто не знал, что ждет их всех, когда он поднимется снова. И поднимется ли вообще.

Алый снег Петербурга

Подняться наверх