Читать книгу Алый снег Петербурга - - Страница 2
Шелк и порох
ОглавлениеДва дня спустя триумф превратился в ноющую боль, разлитую по каждой мышце, и в серый, безжалостный свет, просачивающийся сквозь гигантские, запотевшие окна репетиционного зала. Холод здесь был особого свойства – не уличный, кусачий, а застарелый, въевшийся в камень стен и стертый до желтизны паркет. Он пробирался под шерстяное трико, заставляя кожу покрываться мурашками, и превращал каждое движение у станка из искусства в преодоление. Старый тапер, Семен Израилевич, кутаясь в позеленевший от времени шарф, извлекал из расстроенного рояля звуки, похожие на хруст тонкого льда под ногами. Мелодия была пресной, выцветшей, лишенной всякой страсти – идеальный аккомпанемент для этого безрадостного февральского утра.
Елизавета выполняла plié, медленно, до предела растягивая непослушные связки. Она пыталась сосредоточиться на музыке, на отражении в тусклом, покрытом пятнами зеркале, где бледная, почти бесплотная фигура в черном повторяла ее движения. Она пыталась воскресить в себе Аврору, то ощущение полета, всемогущества, которое еще позавчера пьянило ее на сцене. Но магия ушла. Осталась лишь работа, тяжелая, как труд каторжника, и глухая, неотвязная тревога, поселившаяся где-то под ребрами.
Город за окнами гудел. Этот гул уже не был фоном, он стал частью воздуха, проникал сквозь толстые стены, заставляя стекла едва заметно дребезжать. Он был ниже и глуше, чем обычная городская суета, – утробный, раскатистый, как далекий обвал. Иногда он прерывался резкими, выкриками, похожими на крики чаек над замерзшей Невой, а порой – сухим треском, который все упорно называли «лопнувшей автомобильной шиной». Лиза знала, что это не шины.
«Ланская, спину! – донесся скрипучий голос Анны Михайловны, сидевшей на стуле в углу зала, как постаревшая парка, прядущая нити чужих судеб. – Ты не мешок с картошкой несешь, а королевскую осанку. Вообрази, что у тебя на голове корона. И не дай ей упасть, даже если под ногами разверзнется ад».
Елизавета выпрямилась, чувствуя, как между лопатками пробежал ледяной ток. Ад. Слово прозвучало буднично и оттого особенно страшно. Она бросила взгляд на других девушек у станка. Их лица были сосредоточены и бледны. Они тоже все слышали, все чувствовали, но балетная дисциплина была сильнее страха. Мир мог рушиться, но battement tendu нужно было дотянуть до конца. Это был их способ держать оборону, их последний бастион порядка в наступающем хаосе.
Дверь в конце зала распахнулась без стука, впустив облако морозного пара и человека, который, казалось, принес с собой всю вьюгу и смуту петроградских улиц. Это был Дмитрий. Не тот элегантный гвардейский капитан, что стоял в ее гримерной два дня назад. Шинель его была расстегнута, в волосах запутались снежинки, а лицо, обычно гладко выбритое, покрывала темная щетина. Но не это поразило Лизу. Его глаза. В них не было ни нежности, ни усмешки – только стальная, выжигающая усталость и что-то еще, похожее на отсвет далекого пожара.
Все замерли. Даже Семен Израилевич взял неверный аккорд, и фальшивая нота повисла в холодном воздухе, как вопрос без ответа. Дмитрий обвел зал тяжелым взглядом, нашел Лизу и едва заметно качнул головой в сторону выхода. Это был немой приказ, и она подчинилась ему инстинктивно, без раздумий.
«Прошу прощения, Анна Михайловна», – пробормотала она, на ходу хватая с лавки шаль.
Шелестова ничего не ответила, лишь плотнее сжала тонкие губы. Ее взгляд провожал Лизу с неодобрением и затаенным сочувствием.
В коридоре Дмитрий взял ее за руку. Его ладонь была ледяной даже сквозь ткань перчатки. Он не говорил ни слова, лишь тащил ее за собой по гулким, пустым переходам. Его молчание было страшнее любых криков.
«Что случилось? Дима, что?» – шептала она, едва поспевая за его широким, размашистым шагом.
«Потом. Не здесь», – отрезал он.
Он привел ее в костюмерную – огромное, сумрачное помещение в глубине театра, куда редко кто заглядывал. Здесь пахло нафталином, пылью и ушедшими жизнями. Вдоль стен тянулись бесконечные вешала с нарядами для всех спектаклей сразу: тяжелые бархатные плащи бояр из «Бориса Годунова», воздушные хитоны нимф из «Сильвии», камзолы мушкетеров, кринолины фрейлин. Под потолком висела бутафорская клетка для Жар-птицы, а в углу сгрудились картонные лебеди с облупившейся позолотой на клювах. Это было царство мертвых королей и сказочных зверей, кладбище чужих страстей.
Дмитрий плотно прикрыл тяжелую дубовую дверь и только тогда отпустил ее руку. Он прислонился спиной к двери, словно держал оборону, и провел рукой по лицу, стирая с него и снег, и напряжение.
«Город горит, – сказал он тихо, без всякого выражения. Голос его был хриплым и глухим. – Не в прямом смысле. Пока. Горят полицейские участки. Окружной суд. Арсенал захвачен. Толпа вооружается».
Лиза смотрела на него, не в силах до конца осознать смысл этих рваных, телеграфных фраз. Ее мир, выстроенный по законам гармонии и строгого такта, где самой большой катастрофой была порванная лента на пуантах, не мог вместить этой реальности.
«Но армия… войска… казаки…» – пролепетала она заученные слова из газетных передовиц.
Дмитрий горько усмехнулся. «Армия? Волынский полк сегодня утром перешел на сторону восставших. Убили своего командира. Семеновцы и преображенцы пока держатся, но это вопрос часов. Солдаты не хотят стрелять в народ. Они братаются, делятся папиросами. Казаки, наша последняя надежда, просто сидят на конях и смотрят. Некоторые улыбаются. Это конец, Лиза. Государь в Ставке, правительство растеряно. Власть валяется на улице, и ее подбирает кто попало».
Он говорил, а она смотрела на него и видела не просто вестника дурных новостей. Она видела человека, чей мир рухнул. Весь его кодекс чести, вся его жизнь, построенная на незыблемых понятиях «присяга», «долг», «отечество», – все это обратилось в прах за несколько дней. И от этого понимания ей стало страшнее, чем от новостей о пожарах.
«А ты? Что ты будешь делать?» – ее голос дрогнул.
«Я? – он посмотрел на свои руки, словно видел их впервые. – Я должен вернуться в полк. Есть еще офицеры, верные… верные не знаю уже чему. Наверное, самим себе. Мы пытаемся что-то сделать. Собрать верные части, вывести их из города. Но нас слишком мало». Он поднял на нее глаза, и в их глубине она увидела такую бездну отчаяния, что у нее перехватило дыхание. «Я пришел, чтобы увидеть тебя. Я не знал, будет ли у меня другая возможность».
Это признание, облеченное в простую, страшную форму, разрушило последнюю стену между ними. Она шагнула к нему и обняла его, вцепившись в холодную, колючую ткань его шинели. Она прижалась к нему всем телом, пытаясь своим теплом, своей жизнью отогреть тот лед, что сковал его изнутри. Он сначала стоял неподвижно, как каменное изваяние, а потом его руки сомкнулись на ее спине с такой силой, что она едва не вскрикнула. Он уткнулся лицом в ее волосы, собранные в тугой узел на затылке, и вдыхал их запах – слабый аромат фиалкового мыла и канифоли. Запах другого, еще живого мира.
«Мне страшно, Дима», – прошептала она в складки его воротника.
«Знаю», – выдохнул он.
Они стояли так долго, посреди бутафорского великолепия, слушая, как гулко бьются их сердца и как за толстыми стенами ревет и стонет обезумевший город. Страх никуда не ушел. Он был здесь, в комнате, он пропитал собой воздух, он осел пылью на бархатных костюмах. Но сейчас, в этом объятии, он был снаружи, а внутри их маленького, хрупкого круга было только отчаянное тепло двух живых существ, прижавшихся друг к другу перед лицом неизбежного.
Он отстранился, лишь для того, чтобы заглянуть ей в лицо. Его пальцы коснулись ее щеки, потом шеи, скользнули вниз, к ключицам, торчащим из выреза тренировочного платья. Его взгляд был голодным, жадным, словно он пытался запомнить каждую черточку, каждую родинку, впечатать ее образ в свою память навечно. Время сжалось, уплотнилось, и в этом единственном мгновении не было ни прошлого, ни будущего – только это сумрачное хранилище театральных снов и двое людей на краю пропасти.
Он поцеловал ее. Этот поцелуй не имел ничего общего с той нежной, ворованной лаской в гримерной. Он был яростным, требовательным, полным горечи и страсти. Он целовал ее так, словно это был его последний глоток воздуха, последний кусок хлеба. И она отвечала ему с такой же отчаянной силой. Ее руки поднялись к его лицу, пальцы ощутили колючую щетину, очертили линию волевого подбородка. Она хотела коснуться его, ощутить его всего, доказать самой себе, что он настоящий, живой, что его не отнял у нее этот ревущий за стенами хаос.
Его руки скользнули с ее плеч на талию, затем на бедра, сжимая ее сквозь тонкую ткань, притягивая еще ближе. Она почувствовала холод пряжки его офицерского ремня и жесткую кожу портупеи. Он пах порохом. Не явно, но уловимо. Этот запах смешивался с морозом, талым снегом и табаком. Он был запахом его мира, запахом войны. И сейчас этот мир врывался в ее жизнь, подчиняя ее себе.
Он подхватил ее на руки так легко, словно она была одной из тех картонных лебедей, и сделал несколько шагов вглубь костюмерной. Он опустил ее на груду старых театральных плащей, сваленных на огромный дубовый сундук. Алый бархат плаща кардинала Ришелье, синий шелк наряда принца Зигфрида, парча из одеяния царя Додона – вся эта мертвая роскошь стала их ложем.
Не было слов. Они были не нужны. Были только руки, губы, прерывистое дыхание. Он расстегивал пуговицы на ее платье, и его пальцы, привыкшие к холодной стали затвора, были неловкими и торопливыми. Она помогала ему, распутывая узлы и завязки, а сама тянулась к нему, пытаясь расстегнуть крючки на воротнике его шинели, чтобы коснуться живой, теплой кожи на его шее.
Это был союз шелка и пороха. Ее тело, гибкое, натренированное, привыкшее к строгой геометрии танца, сейчас двигалось по иным, древним, инстинктивным законам. Его тело, напряженное, покрытое сетью старых шрамов от германской шрапнели, искало в ее мягкости забвения и утешения. Когда он накрыл ее собой, тяжесть его тела была не гнетом, а защитой. Щитом от того мира, что бушевал снаружи. Лиза закинула голову, и ее рассыпавшиеся волосы смешались с фальшивым горностаем королевской мантии. Она смотрела вверх, в сумрачную темноту под потолком, где пыльные лучи света выхватывали из мрака позолоченные копья и деревянные мечи, и ей казалось, что они не в костюмерной Мариинского театра, а в каком-то ином измерении, в последнем убежище, где еще действуют законы любви, а не законы ненависти.
Их близость была не столько наслаждением, сколько актом неповиновения. Они утверждали свою жизнь, свое право на счастье, свою любовь посреди рушащейся империи. Каждое прикосновение было вызовом смерти, каждый вздох – гимном жизни. Она обвила его ногами, прижимая к себе еще теснее, пытаясь слиться с ним воедино, стать одним целым, которое невозможно разорвать, уничтожить, разделить. В этот миг она не была ни прима-балериной Ланской, ни сказочной Авророй. Она была просто женщиной, отчаянно цепляющейся за своего мужчину, за единственную опору в мире, который сорвался с цепи. А он не был ни гвардейским капитаном Орловым, ни защитником престола. Он был просто мужчиной, нашедшим в объятиях женщины свой единственный, последний окоп, свою последнюю пядь родной земли, за которую стоило умереть.
Потом все кончилось. Он лежал на ней, уткнувшись лицом ей в плечо, и его тело содрогалось от беззвучных рыданий или от сдерживаемого крика. Она гладила его по коротким, жестким волосам, и слезы сами катились из ее глаз, падая на его щеку, на его шинель, на алый бархат под ними. Тишина в костюмерной стала плотной, оглушающей. Но сквозь нее теперь еще отчетливее доносился гул с улицы, к которому прибавился новый, тревожный звук – далекий и прерывистый колокольный набат.
Он поднялся первым. Движения его снова стали резкими, собранными. Он быстро привел в порядок свою форму, застегнул все пуговицы, поправил ремень. Он не смотрел на нее. Лиза села, запахнув на груди платье. Алый плащ сполз на пол, обнажив синий шелк. Она чувствовала себя бесконечно уязвимой и одновременно странно сильной.
«Мне пора», – сказал он, все так же не глядя на нее.
Она молча кивнула. Она понимала. Их время истекло. Сказка закончилась.
Он подошел к двери, но на пороге остановился и обернулся. Их взгляды встретились. В его глазах больше не было ни огня, ни отчаяния – только серая, выжженная пустота.
«Береги себя, Лиза, – сказал он голосом, который, казалось, шел откуда-то издалека. – Если что-то случится… Если я не вернусь… Постарайся уехать. На юг. Или за границу. Не оставайся здесь. Обещай мне».
«Ты вернешься, – твердо сказала она, хотя сердце ее превратилось в маленький, холодный комок. – Ты обещал сводить меня в "Палкинъ". Шампанское и глупости. Я помню».
Слабая тень улыбки коснулась его губ. «Да. Шампанское и глупости. Я буду помнить об этом».
Он открыл дверь, и в костюмерную ворвался сквозняк и отдаленные звуки чужой, страшной жизни. Секунду он колебался, а потом вышел, не оглянувшись. Дверь захлопнулась с глухим, окончательным стуком.
Она осталась одна посреди бутафорского великолепия. Вокруг нее лежали сброшенные короны, забытые скипетры и плащи давно умерших королей. Воздух был холодным и неподвижным. Лиза медленно подняла руку, поднесла к лицу. На тонкой коже запястья, там, где ее касалась его рука, ей чудился горьковатый, въедливый запах пороха. Он остался с ней. Запах его мира, который теперь стал и ее миром тоже.