Читать книгу Сборник фантастических рассказов - - Страница 4

Эфирный скиталец

Оглавление

Испарения уличной грязи, густые и маслянистые, поднимались над раскисшим асфальтом, смешиваясь с едким чадом выхлопных газов и всепроникающей серой дымкой осеннего дождя. Запах был сложный, многослойный – в нем угадывались нота мокрой шерсти прохожих, сладковатая вонь гниющих листьев в водосточных трубах и неизменный металлический привкус мегаполиса. Лев прижался лбом к холодному, влажному стеклу трамвая, наблюдая, как капли, словно слепые черви, расползаются по грязной поверхности, оставляя за собой извилистые, слизистые следы. За окном проплывали призрачные фигуры под зонтами, их лица были размыты до безличия, а сам город казался гигантской гравюрой, выполненной в оттенках свинца, грязи и уныния. Обычный вечер. Очередной день. Бесконечный, замкнутый цикл.


Его жизнь была аккуратно сложенным пасьянсом из рутинных действий, где каждая карта знала свое место: подъем в семь под вой будильника, похожего на сигнал воздушной тревоги, чашка безвкусного, обжигающего кофе из зерен, хранящих аромат дешевой обжарки, давка в метро, где тела сплющивались в единый, дышащий и потеющий организм, восемь часов перед мерцающим монитором, где он был не Львом, а просто сотрудником IT-отдела под номером 0347, затем обратный путь в свою однокомнатную клетку с ее вечным запахом старого линолеума, пыли и одиночества, въевшегося в самые стены. Друзей не было, романы не складывались, словно бумажные кораблики в луже, хобби угасли, как тлеющие угли, оставшиеся от некогда яркого костра. Он был призраком в собственном существовании, телом, выполнявшим заученный, бессмысленный танец среди миллионов таких же немых и усталых тел.


Но ночью… Ночью Лев путешествовал.


Это началось не вдруг, а подкралось в детстве – отрывочные, яркие, как вспышки магния, сны, которые были на порядок реальнее яви, оставляя после пробуждения щемящее чувство потери. С годами способность кристаллизовалась, превратилась в отточенный навык, в тайную жизнь, ради которой и существовала жизнь явная. Он не просто видел сны. Он входил в них. Полноценно, осознанно, с сохранением памяти и «я». А потом научился смещать это «я», надевать чужие оболочки, как костюмы, ощущая их изнутри всеми нервными окончаниями.


Его метод был сродни плаванию в безвоздушном, беззвучном океане возможностей. Лев ложился в постель, на простеганное ватное одеяло, застеленное прохладной простыней, закрывал глаза и погружался в тот самый эфир, что отделяет сон от яви. Он называл его «Межмирье» – бескрайний, безвоздушный простор, мерцающий мириадами «пузырей» снов, похожих на скопления космических туманностей. Одни были маленькими и тусклыми, пульсирующими неровным светом – сиюминутные переживания, страхи, обрывки мыслей. Другие – огромными, многомерными и сияющими сложными, переливающимися узорами – это и были целые миры. Чужие, инопланетные, непостижимые.


Лев научился находить их по «вибрации», по уникальному резонансу, который он ощущал не ушами, а всем существом. Он протягивал невесомое щупальце сознания, нащупывал подходящий, зовущий пузырь и… входил. Ощущение было сродни просачиванию сквозь плотную, но податливую пленку, за которой открывалась новая вселенная.


-–


В тот вечер, вернувшись домой и механически проглотив разогретый до состояния резины ужин, Лев с тоской смотрел на залитый дождем город, на огни реклам, расплывавшиеся в мокрой ночи как мазки масляной краски. Реальность давила, как свинцовый колпак, сжимая виски тупой болью. Ему нужен был не просто побег. Ему нужен был новый дом. Хоть на одну ночь. Он жаждал мира, где не было бы ни грамма от этого серого, давящего уныния.


В «Межмирье» он поймал особенно яркий и странный сигнал. Он исходил не от одного пузыря, а от целой их грозди, соединенных тончайшими, серебристыми, словно паутина, нитями, пульсирующим с единым ритмом. Это был сложный, живой мир, система. Лев выбрал самый большой и сияющий, пульсирующий изнутри мягким изумрудным светом, пузырь и нырнул в него.


Ощущение было знакомым и всегда новым: провал в бездну, потеря веса, стремительное падение, а затем – резкая, почти болезненная фокусировка. Он больше не лежал в кровати, не чувствовал под спиной жесткого матраса. Он стоял на поверхности, но не земли.


Это был мир-лес. Гигантские деревья, больше похожие на кристаллические структуры, выточенные из цельного аметиста и изумруда, уходили в небо цвета жидкого, расплавленного золота, где плыли облака, напоминающие клубы светящегося пара. Вместо листьев с них свисали светящиеся лианы, испускающие нежный, переливчатый гул, похожий на звук гигантского стеклянного арфона. Воздух был плотным, насыщенным, им можно было почти насытиться; он обладал сложным ароматом – в нем смешивались запахи незнакомых цветов, пахнущих одновременно медом и озоном, свежеспиленного дерева и сладковатой смолы. Лев сделал первый вдох и ощутил, как прохлада разливается по телу, не похожему на его собственное.


Он посмотрел на свои… руки. Вернее, на то, что их заменяло.


Он был ксилофилом – обитателем леса Ксиландрии. Его тело представляло собой гибкий, древесный каркас, покрытый мягкой, бархатистой корой мшисто-зеленого оттенка, испещренной тонкими серебристыми прожилками, которые слабо светились изнутри. Пальцы были длинными, гибкими и цепкими, идеально приспособленными для лазания по гладким, отполированным веками кристаллическим стволам. Он чувствовал вибрации мира всей поверхностью своего существа: низкий, утробный гудение лиан, глухой, размеренный рокот недр, словно сердцебиение планеты, легкие, почти невесомые шаги других ксилофилов, передвигавшихся где-то в вышине, в переплетении ветвей.


Его сознание, сознание Льва-человека, было лишь ядром, пилотом в этой удивительной биологической машине. Но машина эта была живой, мыслящей, со своей памятью, инстинктами и тихой, размеренной жизнью. Обычно Лев сохранял дистанцию, наблюдая из-за толстого стекла восприятия хозяина тела. Но здесь, в Ксиландрии, граница начала таять с пугающей, опьяняющей скоростью.


Он – ксилофил по имени Элиан – карабкался вверх, к самой вершине Великого Древа, исполинского сооружения, чья вершина терялась в золотистой дымке небес. Там, на гигантских платформах, образованных разветвлениями ствола, собирался Совет Рощ. Элиан был молодым исследователем, «Слушателем Недр». Его работа заключалась в том, чтобы прикладывать свои длинные, чувствительные пальцы к особым, теплым узлам на стволах деревьев и «считывать» историю мира, его боль, его радости, его древнюю, неторопливую мудрость.


«Совет… угроза… разрыв в Межмирье… инородный вихрь…» – обрывки мыслей Элиана, похожие на шелест страниц, смешивались с собственным смятением Льва.


Лев ощутил незнакомое, всепоглощающее чувство – глубокую, неразрывную связь со всем, что его окружало. Он чувствовал, как по скрытым капиллярам деревьев течет не сок, а жидкий, пульсирующий свет свет, как сама планета дышит медленным, мощным дыханием, и он был частью этого дыхания. Это была не метафора. Это была физиология, анатомия этого мира. Здесь не было одиночества. Одиночество здесь было бы таким же противоестественным, как оторванная конечность. Каждый ксилофил был нервным узлом, клеткой в огромном, растянувшемся на континенты организме, и его собственная боль растворялась в этом всеобщем, умиротворящем единстве.


Он провел в теле Элиана несколько дней (или недель? время здесь текло иначе, то замедляясь до полной остановки, то ускоряясь до головокружительной скорости). Участвовал в Совете, где общение происходило не словами, а целыми потоками образов, чистых эмоций и сложных, многоуровневых симфоний запахов. Он «услышал», как старейшина, кора которого была испещрена древними, мерцающими узорами, словно карта звездного неба, передал тревогу: в Межмирье появилась «трещина», некая аномалия, черная дыра, притягивающая к себе блуждающие сны и угрожающая равновесию всей системы.


Лев с холодным ужасом, похожим на ком ледяной грязи в желудке, понял, что, возможно, это он сам, его частые, насильственные визиты, стали причиной этой «трещины». Но ужас быстро растворился в умиротворящей, мелодичной гармонии леса, в пении ветра в кристаллических листьях. Ему было хорошо. Впервые за долгие годы – по-настоящему, глубоко, до самых корней своего существа хорошо. Возвращаться в свой дождливый, вонючий, одинокий мир не хотелось категорически. Это было бы равносильно самоубийству.


Когда пришло время уходить, когда он почувствовал знакомое, назойливое подергивание на периферии сознания, сигнализирующее о конце цикла сна и начале кошмара яви, Лев инстинктивно, отчаянно сопротивлялся. Он вцепился сознанием в тело Элиана, в каждую шероховатость коры под своими пальцами-побегами, в мелодию леса, в чувство принадлежности. Он кричал в никуда, в пустоту, что должна была его забрать: «Нет! Я остаюсь! Я не вернусь!»


И случилось невозможное. Рывок, словно коготь, раздирающий плоть. Разрыв, хруст ломающихся связей. Боль, похожая на вывернутые из суставов конечности. И… тишина. Абсолютная, звенящая. Ощущение ухода не повторилось. Оно оборвалось. Он остался. Он был Элианом. Лев, человек из мира бетона и стали, стал бледным, далеким воспоминанием, сном внутри сна, призраком в машине, которая теперь принадлежала ему.


Первые «дни» были чистой, незамутненной эйфорией. Он с головой окунулся в жизнь ксилофила, как в прохладный, целительный источник. Изучал летописи Ксиландрии, записанные не чернилами, а пульсирующей энергией в спиралях древесных колец, видел в них воспоминания о падении звезд и рождении новых рощ. Общался с сородичами, научившись не просто слышать, но и понимать их сложные, многогранные послания, где один запах мог означать целую философскую концепцию. Он влюбился в сам акт существования здесь. Каждое мгновение было наполнено до краев смыслом, красотой, ощущением дома и принадлежности.


Но постепенно, словно яд, начали проявляться сбои. Тело Элиана, лишенное своей исконной, родной души, но управляемое чужеродным, неуместным сознанием, начало давать странные, тревожные сбои. Кора на его «руке» начала шелушиться, темнеть, покрываться безжизненными, серыми пятнами, похожими на проказу. Он не мог правильно интерпретировать сложные, многослойные симфонии запахов с Совета – для него они сливались в невнятную, раздражающую какофонию, в которой он не мог уловить сути. Другие ксилофилы начали смотреть на него с легким, едва уловимым недоумением, их общение становилось все более простым, примитивным, будто они разговаривали с поврежденным ребенком или с диким зверем.


Лев-Элиан чувствовал себя самозванцем, похитителем, носящим не просто чужую кожу, а живую, страдающую плоть. Он жил чужой жизнью, и эта жизнь, этот самый мир, начал его отторгать, как инородное тело. Тоска по дому, которой он так боялся, вернулась, но это была тоска по настоящему дому, по телу, к которому он принадлежал по праву рождения, со всеми его несовершенствами. По своему миру, как бы убог, жесток и несовершенен он ни был.


Он понял первую горькую, непреложную истину: нельзя навсегда остаться в гостях, даже в самых прекрасных. Рано или поздно хозяин попросит свою одежду обратно. А хозяина здесь не было. Он его вытеснил, уничтожил. И мир, лишенный одной из своих настоящих нот, отвечал ему безразличием и медленным, неумолимым увяданием.


Отчаявшись, он решил действовать. Он вспомнил о «трещине», о которой говорил старейшина. Может быть, это был не он ее создал, а она была ключом? Порталом? Ловушкой? Единственным шансом что-то исправить?


Он отправился в Глубокую Рощу, место, где, по преданиям, граница между мирами была тоньше паутины, а воздух звенел от напряжения. Добравшись до гигантского, древнего дерева, испещренного мерцающими, как глаза ночных зверей, рунами, он приложил свои ладони-побеги к его теплому, пульсирующему стволу, пытаясь не «слушать», а… звать. Концентрировался не на красоте Ксиландрии, а на образе своей убогой квартиры, на звуке дождя, барабанящего по подоконнику, на вкусе дешевого, горчащего кофе, на ощущении усталости в собственных, человеческих, костлявых мышцах, на запахе пыли и одиночества. Он звал не в рай, а домой, в свой личный, единственный ад.


И «Межмирье» ответило.


Его вырвало из тела Элиана с такой силой, что он закричал – но это был крик беззвучный, крик души. Это был не возврат. Это был хаотичный, неуправляемый, болезненный полет. Ксиландрия исчезла, растворилась в сияющем, разрывающем на части вихре. Его сознание, как щепку в урагане, понесло по невидимому течению, закрутило в бешеной воронке, которая и была той самой «трещиной». Он понял – это не дверь. Это была незаживающая рана в ткани реальности снов, и он, своими побегами, лишь разрывал ее сильнее.


-–


Очнулся он в новом теле. Вернее, в тотальном отсутствии такового. Он был… чистой энергией. Сгустком сознания, пойманным в чудовищный, вечный шторм плазмы в верхних слоях атмосферы газового гиганта, которого местные обитатели – сгустки самоосознающего электромагнитного поля – называли Вихрем.


Здесь не было тел. Не было форм, запахов, вкусов. Были только паттерны, ритмы, импульсы, всплески энергии. Общение напоминало молниеносный обмен сложнейшими математическими кодами, где одна вспышка могла содержать целый трактат. Лев пытался адаптироваться, научиться «думать» так же быстро, абстрактно и эффективно. Он был песчинкой, затерянной в чудовищной, вечной грозе, где разноцветные молнии были мыслями, а раскаты грома – чистыми, нефильтрованными эмоциями.


Этот мир был одновременно ослепительным и ужасающим. Свобода от физической оболочки, от ее ограничений и боли, была интоксицирующей. Он парил в океане чистого разума. Но эта свобода была и обескураживающей, лишающей опоры. Он был ничем и всем одновременно. Его затягивало в коллективное сознание Вихря, грозящее растворить его хрупкое, человеческое «я» без остатка, как каплю в море. Он снова, с титаническим усилием, попытался зацепиться, создать подобие личности из обрывков своих человеческих воспоминаний: из серого неба, из вкуса хлеба, из улыбки незнакомки в метро. Но они были слишком хрупкими, слишком бледными, слишком примитивными перед лицом этой космической, неумолимой мощи.


Он пробыл в Вихре целую вечность и одно мгновение, не в силах отличить одно от другого. И снова почувствовал, как его выталкивает, отторгает. Мир не терпел статики, а его попытки сохранить себя были именно статикой, гвоздем, вбитым в бушующую стихию. Его «я», искалеченное первым побегом и измотанное бесформенным существованием, снова понесло по бурному течению «Межмирья». Трещина, рана, которую он когда-то нашел, теперь сама управляла его путем, швыряя его из мира в мир, как щепку. Он был заложником, пленником собственного побега.


-–


Следующая остановка была полной, абсолютной противоположностью. Тишина. Абсолютная, гробовая, давящая тишина, в которой звенело в ушах от напряжения. Он был на пустынной, холодной планете, под куполом абсолютно черного, бархатного неба, усыпанного чужими, не мигающими, холодными звездами. Его тело было низким, приземистым существом с толстой, шершавой, каменной кожей – кремниевой формой жизни, одним из «Хранителей Безмолвия».


Эти существа жили невероятно, невозможно медленно. Их мыслительный процесс, одна простая мысль, занимал земные дни. Одно движение конечности – недели. Они питались скудной солнечной энергией, неподвижно стоя под звездами, как древние менгиры, и вся их жизнь, длящаяся тысячелетия, была посвящена созерцанию фундаментальных, неизменных законов вселенной. Для них Лев, с его метущимся, суетливым, человеческим сознанием, был вирусом, хаотичным и разрушительным шумом, помехой в великом космическом молчании.


Он пытался замедлиться, влиться в их медитативное, почти вегетативное существование. Заставить себя думать одну мысль в день. Но его разум, привыкший к калейдоскопической смене кадров, образов, ощущений, сходил с ума от этой неподвижности. Он был заключен в каменную тюрьму собственного нового тела, приговорен к вечному, осознанному молчанию и неподвижности. Тоска по шуму трамвая, по дурацким шуткам коллег, по боли в натруженной спине и радости от глотка холодной воды после жажды стала не эмоцией, а физической, острой болью, сверлением в самом нутре.


Именно здесь, в ледяном, безвоздушном безмолвии каменного тела, под пристальным взглядом бездушных звезд, его осенило. Побег не был решением. Он был трусливым, инфантильным побегом от самого себя. Он искал в чужих, прекрасных мирах целостность, связь, смысл, которые потерял в своем. Но, теряя связь со своим корнем, со своей изначальной, пусть и ущербной, природой, он терял все. Он был подобен растению, пересаженному в чужую, хоть и самую плодородную и красивую почву, и медленно, неумолимо умиравшему от несовместимости, от тоски по своей, родной, кислой и скудной земле.


Он снова, в последний раз, собрал всю свою волю. Он не пытался сконцентрироваться на том, чтобы остаться. Он пытался сконцентрироваться на том, чтобы вернуться. Вспомнить. Вспомнить до мельчайших, самых незначительных деталей. Не идеализируя, а принимая. Запах старой книги из родительского дома, пахнущей клеем и пылью. Резкую, жгучую боль от порезанного о бумагу пальца. Неловкий, соленый вкус первого поцелуя в подъезде. Давку в метро в час пик, когда чужая сумка упирается тебе в бок. Глухое раздражение от дурацкого, бессмысленного задания начальника. Тихое, ни с чем не сравнимое умиротворение от чашки горячего чая вечером, когда за окном темно и ты один. Все эти мелкие, неидеальные, уродливые и прекрасные, его личные, единственные в своем роде кусочки жизни.


Он собирал себя по крупицам, как археолог, откапывающий из-под завалов величественных, но чужих руин свою собственную, скромную, но единственную сущность.


И «Межмирье» снова откликнулось. На этот раз не вышвырнуло с силой, а потянуло. Медленно, неохотно, будто отпуская добычу, в которую вложило слишком много сил. Каменное тело начало рассыпаться, превращаясь в мелкую, серую пыль, уносимую ледяным ветром. Звезды поплыли, смешались в сияющие полосы. Тишина сменилась нарастающим, оглушительным гулом, в котором уже угадывались звуки большого города.


-–


Он открыл глаза. Свет раннего утра, бледный и косой, пробивался сквозь грязное, в разводах окно, освещая кружащиеся в воздухе пылинки. За тонкой стенкой кто-то включил дрель – ее визгливый, назойливый звук врезался в сознание, как долгожданная, хоть и неприятная, музыка. В воздухе густо витали запахи – кто-то жарил яичницу, доносился сладкий дух дешевого шампуня из ванной и вездесущий, знакомый запах пыли.


Он лежал в своей кровати. В своем теле. Настоящем. Человеческом. Одеяло было тяжелым и теплым. Под спиной он чувствовал продавленную пружину матраса.


Он медленно, будто боясь, что оно рассыплется, поднял руку – свою, костлявую, бледную, с знакомой родинкой на запястье – и рассмеялся. Смех был хриплым, неуверенным, и он быстро перешел в рыдания, в сдавленные, сухие всхлипы. Он плакал, обнимая свое простеганное, потертое одеяло, впитывая носом знакомые, такие родные и такие отталкивающие прежде запахи своего жилища. Он плакал от облегчения, от усталости, от счастья и от горя одновременно.


Он был дома.


Прошли недели. Лев не пытался больше «путешествовать». Мир снов был для него закрыт, как зараженная территория. Он боялся той трещины, того хаоса, что таился в «Межмирье», и того призрака, которым он сам там стал. Но что-то в нем изменилось навсегда, перевернулось, как лист.


Он по-прежнему ездил в душном, потном метро, сидел перед мерцающим монитором, жил в своей маленькой, бедной квартире. Но теперь он видел. По-настоящему видел, будто с его глаз сняли толстые, серые линзы.


Он видел, как солнечный свет, пробиваясь сквозь облака, играет на кирпичной стене дома напротив, создавая узоры из света и тени, не уступающие по сложности и красоте сиянию лиан Ксиландрии. Он слышал гул города – громыхание машин, отдаленный гул поездов, голоса людей – как сложную, живую, дышащую симфонию, мощную, как Вихрь, но наполненную человеческим теплом, страстью и болью. Он чувствовал в крепком рукопожатии коллеги, в мимолетной, усталой улыбке продавщицы в магазине, в случайном прикосновении в толпе ту самую хрупкую, несовершенную, но настоящую связь, которую он тщетно искал в чужих, идеальных мирах.


Он больше не был скитальцем. Его великое путешествие закончилось там, где оно и должно было закончиться – в нем самом. Он нашел способ остаться в чужих мирах навсегда, но заплатил за это знанием, что вечность в чужой, пусть и прекрасной, шкуре – это ад одиночества и самоотрицания. А единственное место, где он мог быть собой, со всеми своими шрамами, страхами, глупостями и маленькими, ничтожными радостями, была здесь. В этой, единственной и неповторимой, реальности.


Однажды вечером, глядя на закат, окрашивающий серые крыши в огненно-багряные тона, он поймал себя на мысли, что его город, его жизнь, его мир – это тоже своего рода инопланетный, уникальный ландшафт. Странный, сложный, иногда жестокий и несправедливый, но его. Его родина. И в этой принадлежности, в этом простом, безоговорочном принятии, заключалась та самая, единственно возможная вечность, которую он так яростно и безнадежно искал в звездных безднах. Он не остался в инопланетных мирах. Он взял их с собой, как сокровище, как драгоценный эталон, позволивший разглядеть скрытую, тихую магию в самом обыденном. И этого было достаточно. Более чем достаточно.


Сборник фантастических рассказов

Подняться наверх