Читать книгу Орган и скрипка - - Страница 4

Глава 4. Фотография

Оглавление

Благая коридорная прохлада – Степан Мартынович испил ее, глотнув воздуха с тихим стоном, и прислонился к стене, такой же усталой и выцветшей, как и его лицо. Когда-то на нем тоже был орнамент гвоздик и тюльпанов, но пышная пора молодости отцвела, оставив пожухлые листочки. А на стене – затертые узоры и щербины, окаянные годы никого и ничего не щадят: ни материю, ни душу. Чуть только замедлится ход жизни, сведет с накатанной колеи нежданный приступ или расстройство, и разум тут же начинает обдумывать все нажитые идеалы, принципы и воззрения, через деятельность цепляясь за осознание яви, будто в противном случае он не существовал. И вот уже юность не заводь незабудок и не радуга робких первоцветов, а дерзость, буйство, ненавистная сердцу проказа.


Степан Мартынович промокнул лоб тем же платком, которым утирал рот, а потом брезгливо поморщился. Много таких людей, как он: тех, кто живет от дела к делу, с перебитыми хребтами и немощью, покончившей с плотью и теперь разъедающей дух. Отдых им в тягость, потому что тогда-то и прорываются наружу мысли, в разной степени паршивые, но неизменно печальные, и их поток не унимается, пока измотанный разум не находит себе новую деятельность, затейливую или совсем бессмысленную, но деятельность.


Его голова повисла, и в скорбном расслаблении сухое лицо показалось совсем мальчишеским, но эту поразительную игру света и тени увидели лишь поблеклые стены. Степан Мартынович совсем разучился отдыхать, да и не было у него такого желания, зато у девушек его было хоть отбавляй: все, что угодно, лишь бы не учиться. Сделав несколько шагов, держась за стену, он остановился перед пятнистым полотном в деревянной раме. Оно рябило, как тени, отбрасываемые древесной кроной. Степан подошел к нему, встал напротив и присмотрелся. Никакие не пятна, а двадцать коричневых платьев на серой фотографии. Двадцать сосредоточенных лиц с глазами статуй, невыразительными губами и чарующей хмуростью. Девять пучков, десять кос, и только у одной распущены локоны, чтобы скрыть колодки и загиб эбенового грифа с обратной стороны шеи.

Справа от Джоан, как коротко ее называли, стояла Розалия Воскресенская – первая и единственная ее подруга. Худая, даже хрупкая, малокровница вроде как с подтвержденной анемией, всегда пахла чем-то кислым, а на прикосновение была скользкой, как молочный студень. Редкие светло-русые волосы были слегка растрепаны даже на парадном фото, вдоль по-мышиному оттопыренных ушей свисали тонкие пряди. За бледность и тонкость ее дразнили молью. Но если внешне Розалия была невзрачна, то дух ее цвел под стать имени, и окном в благоухающий розовый сад служили большие голубые глаза с мечтательным и как бы вечно оценивающим взглядом – дань мещанскому происхождению. В первые три года, когда по мере роста и вытяжения тела струны Джоан соскакивали с крючков и путались, вызывая приступ острой невралгической боли, Розали спасала ее тем, что спицевидными своими пальчиками распутывала их, и потливость рук здесь была ко двору: на влажных подушках струны скользили лучше.

Была она первоклассной вязальщицей и пряхой, бабушка научила ее, как тянуть лен на веретене, поэтому Розалия быстрехонько справлялась с узлами и доставала зажеванные струны из пазов межреберья, пока Джоан отвечала ей хныкающим звучанием. На указательном пальце Роза носила симбирцитовое кольцо – в память о бабушке. Единожды оно соскочило и свалилось Джоанне в грудь. Девушки после долго смеялись, обсуждая это.

Выше рядком, как бы между ними в порядке шахмат, пристроилась темноволосая девушка с пасмурно безотрадным лицом и немного отвислой губой, как будто она всегда выражала неудовольствие и брезгливость к чему-то, а может и ко всем окружающим. Это Лизон Козлова, интеллигентка в первом поколении, дочь не то крестьянина, не то разоренного мещанина. О судьбе и жизни своей предпочитала не говорить, жестко пресекала всякое обсуждение, затрагивающее ее юдоль. Добросовестная, но не блестящая ученица, которая отдавала ровно столько сил, сколько было нужно, чтобы урвать себе достойное место в жизни. Гувернантка или домашняя учительница в каком-нибудь селении – ее потолок, она принимала это и была благодарна. Ее крупное, усеянное веснушками лицо все время казалось грязным, либо камера так его изуродовала, зачернив солнечные мушинки до пигментного налета. По росту она была вровень с высокой Джоанной, но заметно крепче и шире раскинулась в плечах.

Если кто и преуспевал в неприязни к «живым инструментам», то именно Лизон: одного из шестерых детей ее семейства, мальчика-виолончеленка из красного дерева, родители разобрали и продали, когда было нечего есть. Музыкальные дитяти не выбирали, у кого рождаться, инструментальные тельца их порою были сбиты так дорого, что представляли большую ценность, поэтому нередки были случаи, когда родители растили ребенка именно как инструмент, чтобы выгодно пристроить (часто неживого и по частям), когда устройство его раскроется в полную силу.

Неразговорчивая Елизавета сама сделала эту историю достоянием общественности, когда, оттаскав строптивицу Джоан за космы после отказа помочь с заданием, сказала, что только на лом «бесовские дитяти» (она смешно поставила ударение на и) и годятся. Мол, толку и пользы больше нормальным людям. Во время разбирательств сама Джоанна и словом не обмолвилась о ее истории, только сказала, что запомнила волчью тоску в глазах Лизон. «Застарелая, ею отвергнутая боль тогда прорвалась вовне, и в темноте этой скорби Козлова бродила кругом вместе со своими призраками, как безысходный волк, решивший измотать себя до смерти. В ней не гнев сидел, а мука».

Далее, как чайная пара, по левое плечо Елизаветы и рядом друг с дружкой стояли София и Варвара Глухарины. Сестры дворянского происхождения, единовременно рожденные, но поразительно разные. Софа, София, просто Со искренне увлекалась науками, в особенности историей и литературой, была идеальной гимназистской, насколько только можно вообразить идеал в месте погребенного девичества и постоянной муштры. Ее правильное лицо со спокойными серыми глазами почти изнуряло добротой и околдовывало отзывчивостью, позволяющей ее пухлым губам посылать маленький воздушный поцелуй при каждой улыбке, а ресницам – топорщиться по-кукольному.

Сестра Варвара не была полной ее противоположностью хотя бы потому, что была так же красива и замечательна. Точно так же. Не сыскать в мире двух одинаковых снежинок, а девушки нашлись: поначалу отличить одну от другой можно было лишь по цвету ленты в светлых волосах. Внешность Софии полностью описывала внешность Варвары, и наоборот.

Свет и тень, мягкость и жесткость. Их вечное противостояние началось в первые дни жизни, когда на губы одной сестры легло имя легкое, как перо. София – выдох, весенний ветер, жасминовый аромат в приусадебном парке, кроткая синица. Но тут щебет желтогрудой птички прервало карканье.

Вар-вар. Варвара – скрип колес, удар копыта о мостовую, крик алчущей вороны или голодной чайки. Да и созвучие имени со словом «варвар» не прибавляло девочке покладистости и послушания.

Воинственные начала, не прямая, но духовная близость с викингами, варварами и другими воителями обнаружили в ней талант к верховодству. «Варварка-дикарка» – так ее прозвали. Не было ничего удивительного, что бунтующая Варвара, голодная до запретных знаний и «неодобряемой» литературы, задирала всех, кто не приходился ей по сердцу. Ее серые глаза с насмешливым живым блеском казались не человеческими, а лисьими. Пока она, пылкосердая, но жестокая дриада в безупречном переднике, досаждала очередной жертве, ее сестра, известная своим состраданием, готовилась стать храмом и утешением для всех обиженных. Этакая Айя-София, соседствующая с Некрополем.

Пристанища святости и святотатства, отстроенные по одному чертежу.

Помнится, при смене белья Варвара грубо вырвала из спины Джоанны смычок, и та невольно вскрикнула, вздохом своим сыграв короткую мелодию. Струны натянулись и жалобно завибрировали, взвизгнули мелкие крючки.

Пока она в пыльно-розовых панталонах и с обнаженным устройством бегала от девушки к девушке, как собачонка (смычок пошел по рукам), Варвара смеялась и приговаривала: «Что, кость твоя, кость? Ну и побегай, как собака за костью!»

София плела косу. Когда жестокая забава зашла так далеко, что Джоан осела на пол и начала по-рыбьи заглатывать воздух, а глаза ее стали немного на выкате и покраснели от слез, сама Лизон вдруг подошла и отвесила Варваре оплеуху, рыкнув, что «со скрипки довольно». Их глаза встретились, и варварский интерес утих окончательно – она нашла соразмерную добычу. «Пойдем-ка выйдем» – бросила одна из них. Одевшись, они вышли, и их фрейлины тоже разбрелись, как овцы без пастушек. Все, кроме молчаливой Софии.

Розалия тогда лежала в лазарете с подозрением на отравление, поэтому некому было защитить Джоанну или хотя бы утешить. Сама она встала, цепляясь за стену, высморкалась в платок, размазала по розовой бронзе слезы, утерла с припухлых губ слюну. Она спокойно существовала без поддержки, но к присутствию подруги так привыкла, что без нее чувствовала себя брошенной.

София подала ей платье, прикрыв инструментальную наготу, а Джоан дернулась, увидев в ней Варвару. Поняв это, Софа осторожно обняла ее за плечи. «Я всегда на твоей стороне». – «Но тогда почему не помогла?» – «Потому что она моя сестра». Этим и кончился короткий миг неповиновения для Софии, торжество надежды – для Джоан.

А у Степана Мартыновича заканчивалось терпение, потому что с периодичностью в несколько недель ему приходилось выслушивать одни и те же истории, но с разными именами.

Двадцать коричневых платьев и одно синее в центре. Только при пересчете можно его заметить – фотосъемка плохо передает цвета, дело известное. Это Маргарита Фрозьевна, наставница с потухшими глазами. Фотография была ее инициативой, поэтому она заняла почетное место среди воспитанниц. На вид ей было от двадцати двух до тридцати лет – восковая бледность невыразительного лица делала ее как бы замершей во времени. Бабочка в янтаре: для южанки с богатой кровью, в которой оставили свое наследие и арабы с тюрбанами, волевым паломничеством по жарким пустыням и пестротой шатров, и греки с мраморной строгостью черт, бронзовой кожей от возделывания земель близ античных храмов, и Бог ведает кто еще. Одна только деталь не вписывалась в эту насыщенную картину: для потомственной смуглянки была она нездорово бледна.

Волосы ее кудрявились, как овчина. На официальной фотографии убранные в пучок, они обычно торчали волнистым флагштоком на ее макушке, стянутые в конский хвост. Статная, с гордой осанкой, она производила впечатление строжайшей настоятельницы. Отчасти это было так: она не брезговала ни розгами, ни прутом, а также славилась изобретательным подходом к наказаниям за меньшие проступки. Иногда за неубранную постель могла приказать смотреть на свечу вблизи, пока та не опалит пышные ресницы, а в глазах не засверкают молнии.

И все же она не была тюремщицей. Воспринимая жесткий уклад гимназистской жизни и наказания как должное, девушки любили ее за проницательность и заботу: каждую из двадцати знала она как облупленную и каждую стремилась защитить, если случалась необходимость. Джоан она призрела и отвела под негласное свое покровительство, когда поняла, что и среди овец она изгой, чего уж говорить о волках да лисах.

Лес гимназии не имел ничего общего с домашним лесом, который воображала себе Джоан. Здешние хищники обуздывали свои порывы и жили в тесной клетке гимназистского устава, который не всегда спасал от стычек. Междоусобицы, ограниченные стенами Мариинской усадьбы, подготавливали девушек к холодной и дикой тайге огромного мира, к Сибири, которая для них развернется по всей стране, не ограничившись ее внушительным куском в ссыльных далях. Пока еще тепличные, но уже показывающие когти, лицезрящие пороки человечества как бы чрез стеклянную сферу, они оставляли идеалистскую энергию в пределах классных комнат, чтобы по окончании своего обучения не пасть в отчаянии перед миром, сжигающим их устремления в домашнем очаге.

Порядок был важен для сохранения иллюзорной значимости всего, что они делают. Вопрос дисциплины касался не только учениц, но и учителей, и Маргарита неустанно призывала к порядку всех, кто мог ее услышать, ибо хаос властвовал внутри нее и нуждался в неустанном, денном и нощном сопротивлении.

Она недолго стояла за дверьми классной комнаты и теребила ворот синего платья, когда в чащобе нравственности распелся тетерев. Опять.

– Степан Мартынович, подождите, – остановила она его, когда он, бурно покашляв в платок, собрался было отойти от фотографии. Взгляд поверх очков был холоден и вездесущ, пробирал до самого остова.

Взяв его за локоть, Маргарита оглядела пустующий коридор, в который еще не хлынуло многоголосое половодье, и потащила Степана в учительскую обитель, где среди наставников случались переговоры и разбирательства.

Расщепленное мелким витражом солнце отражалось и в ее прямоугольных линзах, и в его круглых очках, так похожих на пенсне с дужками. Учительская была маленькой, как монастырская келья. Запах мела, старой бумаги и лаванды – для отпугивания моли от шерстяных платьев. Солнечные зайчики от витража дрожали на столе, заваленном стопками тетрадей.

Дверь затворилась, для надежности Маргарита подперла ее стулом.

Тяжкий вздох, она потрясла головой, и хвост ее закачался маятником.

– Я жду объяснений, Степан Мартынович. Мы чтим вас за соблюдение божественных канонов, но иногда ваша отчаянная приверженность переходит все границы, – каждое слово било, точно хлыст, и она цокала языком, когда подходила, и когда давила пальцем в его грудь, и когда сверкала гневными очами.

Он отшатнулся, прижимая платок ко рту. Голос прорывался сквозь хрип.

– Объяснений? Вы… требуете объяснений от меня? – он выпрямился и попытался вдохнуть полной грудью, но воздух все равно проник в суженное горло со свистом, отчего последнее слово вышло натужным и хриплым, как рычание. Лицо его, обычно моложавое, стало землистым. – Эта… Павлова… Она осквернила урок! Она осмелилась… – он небрежно махнул рукой, – осмелилась противиться Слову Божьему! И вы… вы вступаетесь за скрипичную смутьянку?

– Прекратите отыгрываться за свою неполноценность на девушках, – мышца, притягивающая уголок рта к щеке, сердито дернулась. Маргарита Фрозьевна почти шипела. – Как же там было? «Обижающий бедного ругается над Творцом его, а чтущий Его благотворит ему». Слово Божье учит милосердию, Степан Мартынович. А не травле, – она прохаживалась по комнатенке. Ее тонкие пальцы, всегда чуть влажные, сжались в кулаки. – Вы назвали ее "нечистотой". "Ходячей мерзостью". Перед всем классом. Вы знаете, что это значит для нее? Вы знаете? – столько напора было в этом «Вы», что она прыснула.

– Знаю! – взорвался он, отняв ото рта платок. – Знаю, что она – искажение, которое и вы, и Евдокия допустили к обучению вместе с обычными девушками, не ведая, какая порча может коснуться их!

– Постеснялись бы упоминать главную наставницу в таком ключе, – Маргарита вдруг резко шагнула вплотную. Ее бледное лицо оказалось в сантиметрах от его. Запах лаванды смешался с его запахом ладана и чего-то глубинно-больного. Она не дотронулась до него, но ее взгляд за стеклами очков был нестерпимо острым

– Она несет это… это дьявольское дребезжание в себе! Как заразу! И ее надо… – Степан не унимался, слепо глядя сквозь нее, – изгнать. Пока не осквернила других. Ваша мягкотелость, Маргарита Фрозьевна, граничит с потворством греху!

– А ваша жестокость, Степан Мартынович, – это потворство вашей собственной трусости, – она произнесла это почти шепотом, но каждое слово било в цель. – Вы видите в ней то, что ненавидите в… в других. В тех, кого не понимаете. Или боитесь. – Пауза. В учительской было слышно, как скрипит за окном старая флюгарка. – Вы кричите о скверне, потому что не можете вынести мысли, что чистота может жить в несовершенном сосуде.

Степан Мартынович замер. Его дыхание стало поверхностным, быстрым, как у загнанного зверя. Он отступил на шаг, нащупывая спиной край стола.

– И все же это против природы.

Маргарита Фрозьевна горько усмехнулась. Ее губы, всегда бледные, искривились.

– Природы? – она медленно покачала головой, и тяжелый каштановый хвост качнулся вслед. – Природа иногда создает удивительные вещи, Степан Мартынович. И ужасные, – ее рука непроизвольно поднялась и легла на мерно вздымающуюся грудь, чуть левее сердца, где под синей тканью скрывалась пустота. – Но ненавидеть их… пытаться сломать… Это не очищение. Это… – замявшись, она искала слово, – …преступление. Душевное. Вы ломаете не ее, Степан Мартынович, а себя. И больно смотреть, – она отвернулась, сняла очки, протерла их краем платья. Глаза без стекол казались еще больше, еще беззащитнее. По-лошадиному добрые глаза. – Оставьте Джоанну Павлову в покое. Или, – Маргарита надела очки, и взгляд снова стал непроницаемым, – я буду вынуждена обсудить ваши методы с Евдокией Аркадьевной. И с церковным старостой. При всем моем… уважении к вашей набожности. Подумайте.

Она отодвинула стул от двери. Молчание, густое и тяжелое, как предгрозовой воздух, повисло в комнате. Маргарита Фрозьевна ждала, глядя куда-то мимо него, в солнечные пятна на стене. Неизвестно, обрел Степан выход или вынес себе приговор.

Орган и скрипка

Подняться наверх