Читать книгу Кинжал для поэта-декадента - - Страница 2

Глава 1. Зелёная фея и черный кинжал

Оглавление

В подвале «Бродячей собаки» в ту ночь было не продохнуть. Воздух здесь, казалось, можно было резать ножом, как густой, прогорклый холодец. Он был тяжёлым, пропитанным едким дымом дешёвых папирос, смешанным с ароматом гаванских сигар, приторным запахом пролитого бордо, женских духов «L'Origan» и мокрой псины – так пахла петербургская оттепель 1913 года, бесцеремонно забравшаяся с улицы под землю.

Стены, расписанные причудливыми цветами и птицами кисти Судейкина, казалось, сжимались, давя на присутствующих пестротой красок. Здесь, в этом тесном склепе, время текло по своим, особым законам. Снаружи, на Итальянской улице, дремали городовые и мерзли извозчики, а здесь жизнь кипела, больше похожая на горячечный бред.

Родион Воронов сидел в самой густой тени, за маленьким колченогим столиком у дальней колонны, надвинув шляпу на глаза. Перед ним стояла чашка давно остывшего, отвратительного кофе, к которому он так и не притронулся. Воронов ненавидел это место. Ненавидел эту духоту, эту наигранную истеричность, этих напудренных девиц с глазами, обведенными углем, словно у покойниц, и поэтов, читающих стихи о смерти с бокалом шампанского в руке.

Он был здесь не ради искусства. В кармане его добротного твидового сюртука лежала фотография приказчика торгового дома Елисеевых. Этот мелкий жулик три дня назад исчез вместе с хозяйской кассой, и осведомители донесли, что беглец, возомнивший себя эстетом, собирался сегодня прокутить украденные деньги именно здесь, в обществе богемы.

Воронов ждал уже три часа. Он курил одну папиросу за другой, выпуская дым в и без того сизый потолок, и наблюдал. Его взгляд, холодный и профессионально цепкий, скользил по лицам, отмечая детали, невидимые для восторженной публики. Вон тот юнкер явно проигрался в карты и теперь ищет, у кого бы перехватить десятку. Дама в лисьем манто нервничает, постоянно поправляя вуаль, – видимо, ждет любовника, которого здесь быть не должно.

Но приказчика не было. Зато был Иннокентий Рыльский. И, судя по всему, Воронову предстояло досмотреть этот балаган до конца.

– Вы хотите стихов? – раздался с эстрады голос, в котором бархат мешался с металлическим звоном.

Рыльский стоял на крохотной, сколоченной из трех досок сцене, освещённый единственным электрическим прожектором. Луч света выхватывал его фигуру из полумрака, делая её похожей на видение. Высокий, неестественно худой, с вьющимися тёмными волосами, спадающими на мокрый лоб, он был облачен в безупречный фрак. В этой прокуренной дыре, среди пятен вина и пепла, этот фрак казался вызовом. Насмешкой.

Его бледное, породистое лицо застыло маской – трагической и презрительной одновременно. Губы кривились в улыбке, от которой веяло холодом. Он был пьян, но держался на ногах с пугающей твердостью лунатика, идущего по карнизу. В тонкой руке он сжимал бокал с мутной зеленоватой жидкостью. Абсент.

– Я спрашиваю вас! – выкрикнул он, обводя мутным взглядом зал. – Вы пришли сюда, набив брюхо рябчиками, чтобы я пощекотал вам нервы? Вы, свиньи, хотите жемчуга?

Толпа радостно, утробно взревела. Их не оскорблял его тон. Напротив, они жаждали этого. Богатые купцы, скучающие аристократы, офицеры гвардии – они платили бешеные деньги за вход не ради ямбов и хореев. Они платили за унижение. Унижение из уст модного гения было изысканной приправой к их пресыщенной жизни.

Воронов лишь криво усмехнулся, чиркнув спичкой о коробок.

«Им нравится, когда их мешают с грязью, – подумал он, прикуривая очередную «Дюшес». – Удивительный город. Удивительные люди».

Взгляд сыщика снова заскользил по залу, игнорируя беснующуюся толпу и фокусируясь на отдельных лицах. Рыльский был центром этого водоворота, но вокруг него кружили акулы поменьше.

В углу, сцепив зубы, сидел Лев Гурский. Сгорбившийся над бокалом дешевого вина, в поношенном сюртуке, он напоминал черную, нахохлившуюся птицу. Его пальцы комкали салфетку с такой силой, что костяшки побелели. Он не сводил глаз с Рыльского, и в этом взгляде не было ни капли восторга. Только чистая, дистиллированная ненависть. Воронов отметил этот взгляд – взгляд человека, готового к прыжку.

Рыльский сделал шаг к краю сцены и, глядя прямо в глаза сопернику, поднял бокал:

– Пью за тех, кто пишет чернилами, пока мы пишем кровью! За ремесленников, подметающих крошки с барского стола вдохновения!

Гурский вздрогнул. Лицо пошло красными пятнами, но он не отвел взгляда. В его глазах читалась смесь муки и благоговения. Рыльский удовлетворенно усмехнулся: удар достиг цели. Гурский еще не знал, какой финал заготовлен для него сегодня.

Поэт перевел взгляд ниже. У самого края сцены, в первом ряду, сидела Лили Соколова. Её огромные, подведенные сурьмой трагические глаза были полны слез и собачьего обожания. Она смотрела на него, как на божество, сошедшее с небес. Бедняжка. Глупая, влюбленная кукла.

– А вот и моя муза, – промурлыкал Рыльский, понизив голос до интимного шепота, который, однако, слышал весь зал. – Нежная Лили… Скажите, дитя, вы все еще ждете мадригалов? Ждете признаний при луне?

Лили подалась вперед, её губы дрогнули в робкой улыбке надежды.

– Кеша… – выдохнула она едва слышно.

Рыльский резко отвернулся от неё, словно она была пустым местом.

– Любовь сдохла, господа! – рявкнул он в зал. – Мы препарировали её на этом столе, и оказалось, что внутри только требуха и скука! Сегодня днём я смешал её с грязью, но посмотрите – она здесь. Она покорно ждет новой порции боли, как нищенка ждет подаяния.

По залу прошел смешок. Кто-то свистнул. Лили закрыла лицо руками, плечи затряслись. Рыльский почти жалел её. Почти. Но жалость – чувство для мещан. Её страдания были прекрасным материалом, глиной, из которой он лепил свой триумф.

Бедняжка. Очередная мотыльковая душа, летящая на огонь.

А там, в густой тени у барной стойки, утонув в роскошных собольих мехах, притаилась княгиня Трубецкая. Её лицо было скрыто плотной вуалью, но Рыльский чувствовал её напряжённый, голодный взгляд. Она ждала от него не стихов о любви или смерти. Она ждала мистических прозрений. Откровений из мира духов, словно он был мессией нового, темного культа. Старая ведьма. Она ещё щедро заплатит за свои иллюзии. Золотом заплатит за то, чего нет.

Он ненавидел их всех. Эту потную, жующую, пьяную массу. И они, в своей извращенной манере, ненавидели его. Это была идеальная любовь.

– Вы хотите знать, что будет дальше? – Рыльский схватил со столика, стоявшего на сцене, бутылку абсента и плеснул себе в бокал, расплескивая драгоценную жидкость на лакированные туфли. Он залпом выпил, даже не поморщившись. – Тогда слушайте! Это мой подарок вам. Мое прощание. И мое проклятие.

Резким, почти театральным движением он выхватил из-за пояса кинжал. Старинный, кавказский, с серебряной насечкой на рукояти, подарок какого-то пьяного князя, проигравшегося в карты. Лезвие хищно блеснуло в свете прожектора.

Кто-то в первых рядах ахнул и отшатнулся. Воронов напрягся, готовый вмешаться, если этот пьяный фарс перерастет в поножовщину. Рука его невольно скользнула в карман, нащупывая рукоять кастета.

Но Рыльский лишь безумно усмехнулся. С размаху, вложив в удар всю свою желчь, он воткнул клинок в деревянную столешницу рядом с собой.

Бах!

Кинжал вошел глубоко, вибрируя и дрожа, как живой организм.

В зале повисла мертвая тишина. Рыльский оперся о стол, приблизил лицо к рукояти кинжала и зашептал, перекрывая тишину зала, с интонациями, от которых мороз продирал по коже:

Полынь горит в крови, и опиум – в бокале,

И ангел мой, смеясь, танцует на кинжале.

Я с мясом рву вуаль! Я обнажаю души,

Чтоб бросить их толпе – разделай и сожри!


Глядите: вот Любовь – гниет в дешевой раме,

И Дружба – верный пес, повешенный друзьями!

Секунда тишины после последней строфы показалась вечностью. А потом подвал взорвался.

Аплодисменты переросли в овацию. Крики «Гений!», «Браво, Кеша!», женский визг. Кто-то швырнул на сцену алую розу. Цветок ударился о грудь поэта и упал к его ногам, словно капля крови.

Рыльский не улыбался. Он стоял неподвижно, лишь чуть склонив голову, принимая эту дань не как награду, а как должное. Он был королём этого подвального царства, и все присутствующие – от нищего Гурского до богатейшей Трубецкой – были его подданными. Добровольными рабами его таланта и его пороков.

Он сделал ленивый знак Борису Пронину, хозяину кабаре, который маячил у входа в служебное помещение. Тот, подобострастно изогнувшись, тут же поднёс ему новую порцию абсента.

Рыльский осушил бокал одним глотком. Голова приятно кружилась, мир терял четкие очертания, превращаясь в вихрь красок и звуков. Сегодня была его ночь. Ночь триумфа и мести. Он приготовил для своей публики такое представление, после которого «Бродячая собака» либо сгорит в огне грандиозного скандала, либо станет бессмертной.

Рыльский резко отвернулся от зала. Он взял со стола недопитую бутылку, посмотрел на дрожащую рукоять кинжала, торчащего из стола, и скривился.

– Представление окончено! – бросил он через плечо, даже не глядя на беснующуюся толпу. – Убирайтесь. Пошли вон! Все!

Толпа, довольная финальной выходкой кумира, начала медленно, неохотно расходиться. Гости натягивали шубы, переговаривались, смеялись, обсуждая скандальные строчки.

Он опустился на стул, прямо перед своим кинжалом. Прожектор погас, оставив лишь тусклый свет дежурной лампы. Маска высокомерия сползла с его лица, обнажив глубокие морщины и страх в глазах.

Он вынул из кармана фрака сложенный листок бумаги, развернул его дрожащими пальцами и долго смотрел на написанные там строки. Потом перевел взгляд на лезвие кинжала.

– Ну что ж, – прошептал он в пустоту. – Ангел танцует. Пора и нам станцевать.

Воронов достал часы-луковицу. Половина пятого утра. Приказчик не придет. Ловить здесь больше нечего, кроме головной боли от табачного дыма.

Он поднялся, оставил на столе монету за кофе и начал пробираться к выходу, лавируя между возбужденными зрителями.

В гардеробе было тесно и шумно. Швейцар, сонный старик в ливрее, с трудом справлялся с наплывом гостей. Воронов получил свое тяжелое пальто с бобровым воротником, шляпу и трость. Он уже застегивал пуговицы, предвкушая глоток свежего морозного воздуха и тишину утренних улиц, когда из зала, перекрывая шум толпы и звон посуды, донесся крик.

Это был не восторженный визг поклонницы и не пьяный хохот. Это был животный, захлебывающийся вопль ужаса, от которого стынет кровь.

– Он мертв! Господи Иисусе, он мертв!

Воронов замер, не донеся руку до шляпы. Мгновение – и скучающий наблюдатель исчез. На его месте возник офицер, прошедший маньчжурскую кампанию, и сыщик, видевший сотни трупов.

Он резко развернулся, грубо оттолкнул какого-то студента, мешавшего проходу, и рванул обратно в зал, расталкивая остолбеневшую публику.

– Дорогу! Пропустите!

Зал почти опустел, но у сцены образовалась плотная пробка из людей. Дамы прижимали платки к губам, мужчины вытягивали шеи. Все жались друг к другу, боясь подойти ближе, но не в силах оторвать взгляд.

Воронов, работая локтями, пробился сквозь толпу и взбежал на эстраду.

Посреди сцены, на том же стуле, сидел Иннокентий Рыльский. Его поза была неестественно расслабленной: голова запрокинута назад, рот полуоткрыт, руки безвольно свисали вдоль тела, касаясь пола кончиками пальцев.

Но взгляд Воронова приковало не лицо поэта.

Из левой стороны груди, пробив накрахмаленную манишку и безупречную ткань фрака, торчала знакомая черная рукоять кинжала с серебряной насечкой. Того самого кинжала, что пять минут назад, когда Воронов выходил из зала, торчал в деревянной столешнице.

Крови было немного – темное, почти черное в свете лампы пятно медленно расползалось по белой ткани, как зловещий, распускающийся цветок.

Рядом, схватившись за голову и раскачиваясь из стороны в сторону, выл Борис Пронин. У самой кулисы, на полу, валялась в обмороке уборщица Глафира, выронившая ведро с водой.

Воронов быстро приложил два пальца к шее поэта, прямо под сонную артерию. Пульса не было. Кожа была еще теплой, но жизнь уже покинула это тело. Одним точным, сильным ударом. Прямо в сердце.

Он резко выпрямился и обернулся к залу. Его серые глаза были холодны, как невская вода.

– Никому не выходить! – рявкнул он голосом, привыкшим командовать эскадроном под огнем. – Двери запереть! Швейцар, встать у входа! Никого не выпускать! Кто дернется – буду стрелять!

Толпа отшатнулась, словно от удара хлыстом. В наступившей тишине всхлип Пронина прозвучал как выстрел. Антрепренёр поднял на сыщика безумные глаза, полные слез и животного ужаса.

– Родион Ильич… Вы… вы здесь?

– Я здесь, Борис. И, кажется, ваше представление закончилось плохо.

– Он мертв? – прошептал Пронин, глядя на тело своего кумира.

– Мертвее не бывает. Кто подходил к нему? – Воронов шагнул к антрепренёру, схватил его за лацканы дорогого сюртука и сильно встряхнул, приводя в чувство. – Я вышел пять минут назад. Он был жив. Кинжал был в столе. Кто был рядом?

– Я… я не знаю… – лепетал Пронин, стуча зубами. – Я был в конторе… считал выручку… Все уходили… Глафира пришла убирать… и закричала…

– Полицию вызвали?

– Нет… еще нет… – Пронин вдруг вцепился в рукав сыщика мертвой хваткой. В его глазах, затуманенных ужасом, мелькнула отчаянная, безумная надежда. – Родион Ильич! Умоляю! Не вызывайте пока! Они же закроют нас! Приедет этот солдафон пристав, они опечатают всё, они уничтожат «Собаку»! Это конец!

– Здесь труп, Пронин. Это не кража столового серебра и не пьяный дебош.

– Я заплачу! – яростным шепотом заговорил антрепренёр, оглядываясь на притихшую, испуганную толпу у сцены. – Двести рублей! Прямо сейчас! Найдите, кто это сделал! Быстро! Пока не набежали газетчики! Здесь все свои! Убийца не мог уйти, вы сами заперли дверь! Найдите его, Родион Ильич, и я буду вашим должником до гроба!

Воронов медленно разжал пальцы, выпуская лацканы Пронина. Он оглядел зал. Сизый дым сигар, кислый запах пролитого вина, перепуганные, бледные лица «гениев», муз и их поклонников. Гурский, застывший в углу с выражением злорадного ужаса. Лили Соколова, сползающая по стене в истерике. Пустой стул там, где сидела княгиня.

Где-то здесь, среди них, был тот, кто подошел к спящему или пьяному поэту, выдернул кинжал из дерева и с наслаждением вонзил его в человеческую плоть. И этот кто-то был еще здесь, запертый в одной клетке с сыщиком.

– Хорошо, – холодно сказал Воронов, снимая шляпу и бросая её на стул рядом с телом. – Я возьмусь. Но полицию всё равно придется вызвать, Борис. Скрыть убийство нам не удастся. Однако, пока они едут по сугробам, у нас есть полчаса. А за полчаса можно сделать многое.

Он закатал рукава сюртука.

– Вставайте, Пронин. Перестаньте выть. Велите подать мне лампу поярче. И соберите всех, кто остался, в центре зала. Осмотр начинается.

Кинжал для поэта-декадента

Подняться наверх