Читать книгу Глина и бумага. История учителя - - Страница 2

Берег мутной реки

Оглавление

Осень 1882 года в Петербурге не наступала, а вползала в город мокрым, промозглым зверем. Она не окрашивала листву в огненные цвета – она размачивала её в грязно-жёлтые и бурые тона, превращала в липкую, скользкую кашу под ногами. Воздух был насыщен запахами: кисловатым духом Невы, несущей в Финский залив отходы огромного города; угольным дымом с фабричных труб за Обводным каналом; дешёвым табаком, луком и немытой человеческой плотью, что витали над скученными кварталами. Город гудел, как встревоженный улей, но для двенадцатилетнего Лешки этот гул был просто фоном, шумом чужой, несуществующей жизни.

Его жизнь измерялась не часами, а расстоянием между точками, где можно было согреться и где можно было найти еду. Сегодняшней точкой был берег под пролётом одного из меньших мостов через Неву, недалеко от Смольного. Место было неудачное – открытое всем ветрам, но зато здесь редко появлялась полиция, и не было конкуренции со стороны старших, более сильных «мальчишек с бичами», как называли себя уличные воришки-артельщики. Лешка был одиночкой. Это было его выживанием и его проклятием.

Он сидел, вжавшись спиной в холодный, шершавый камень быка моста, обхватив колени худыми, покрытыми синяками и ссадинами руками. На ногах – обмотки из тряпок, натянутые на стоптанные, разваливающиеся башмаки, найденные полгода назад на помойке. Куртка, когда-то бывшая чьим-то взрослым пиджаком, висела на нем мешком, но под ней было две слоя рубах, также добытых в неравных уличных боях или подобранных. На голове – картуз с оторванным козырьком, плотно прижимавший спутанные, давно не знавшие мыла волосы цвета пакли.

Но главным его сокровищем сейчас была не одежда. К груди, под куртку и обе рубахи, он прижимал краюху чёрного, подсохшего хлеба. Добыча стоила ему сегодня кровопролитного сражения. Он караулил у задней двери пекарни в Литейной части, зная, что подмастерье иногда выносит брак – подгорелые караваи. Когда дверь приоткрылась, и парень, оглянувшись, бросил на землю две буханки, Лешка кинулся, как голодный пёс. Но из тени выскочил другой, более рослый мальчишка, с озверевшим от голода лицом. Схватка была короткой, молчаливой и жестокой. Они катались по грязному снегу, царапаясь, кусаясь, пытаясь вырвать добычу. Лешке удалось ударить противника коленом в живот, вырвать свою краюху и убежать, получив взамен ссадину во всю щеку и глубокую царапину на руке. Теперь хлеб, пропитанный запахом его пота и отдающий холодом камня, казался ему единственной горячей и живой вещью на свете.

Его звали «Сирота». Так его окрестили в приюте, откуда он сбежал два года назад. Настоящего имени он не помнил. В памяти всплывали обрывочные, смутные картины, как дешёвые литографии, выцветшие от времени: низкий бревенчатый потолок, тёплый запах печки и щей, женщина, напевающая что-то тихое, её руки, касающиеся его лба… Потом – резкий, пронзительный крик, мужские грубые голоса, суета, чьи-то слёзы на его лице. Потом – длинная дорога в телеге, холод, и наконец – большие каменные стены, запах карболки, бесконечные коридоры и общая палата, где ночью плакали двадцать таких же, как он, потерянных детей.

Приют был не адом, а казённым, равнодушным механизмом. Кормили скудно, но регулярно; били за проступки, но не со зла, а «для порядка»; учили самым основам грамоты и молитвам. Но Лешка не мог вынести главного – ощущения клетки, потери того последнего, что у него оставалось: воли. Пусть воля была волей умереть с голоду или замёрзнуть, но это был его выбор. В одну сырую мартовскую ночь, пользуясь сном сторожа, он выбрался через окно в уборной и растворился в лабиринте питерских дворов-колодцев.

Теперь его миром были набережные, рынки, стройки, трактирные задворки и тёмные подворотни. Он научился многому: где взять кипяток за копейку («чайник» – так называлась походная медная ёмкость у старьёвщиков); как просунуть руку в дыру в заборе овощного склада и вытащить подгнившую картофелину; как, пристроившись к толпе у богатых подъездов, открывать дверцы карет, надеясь на грошовую милостыню; как не попадаться на глаза городовым и дворникам, бывшим главным врагам его породы. Он был частью невидимой, презираемой массы – «голи перекатной», «уличной пыли». Его жизнь висела на волоске, и эта нить могла порваться от болезни, от удара городового, от несчастного случая или просто от слишком лютого мороза.

Ветер усиливался, гнал по реке низкие, рваные тучи и срывал с воды колючую изморось. Она секла лицо, забивалась под одежду. Пора было искать ночлег. Днём можно было отсидеться где-нибудь в теплушке на товарной станции, но ночью сторожа выгоняли. Оставались ночлежные дома – эти адские, кишащие человеческим отребьем казармы. Лешка ненавидел их, но холод был сильнее страха.

Он отломил небольшой кусок хлеба, сунул его в рот и стал медленно, с наслаждением жевать, растягивая удовольствие. Каждый крошечный кусочек он перекатывал во рту, чувствуя, как скудная слюна смешивается с грубым мякишем. Это был ритуал, момент почти покоя. Закончив, он тщательно облизал пальцы, спрятал хлеб обратно на грудь и, поёжившись, выбрался из-под своего укрытия.

Туман уже стлался по воде, окутывая противоположный берег призрачными очертаниями. Горели редкие фонари, их свет дрожал в сырой мгле, создавая жёлтые, расплывчатые круги. Лешка, сгорбившись и засунув руки в рукава, побрёл вдоль набережной, стараясь ступать бесшумно, как тень. Он пересёк пустынную площадь, свернул в лабиринт узких переулков за очередным громадным собором. Здесь пахло иначе: кислой капустой, помоями, дешёвым керосином. Из окон доносились обрывки ссор, плач ребёнка, где-то наигрывала шарманка унылую, повторяющуюся мелодию.

Ночлежка, которую он знал, располагалась в полуподвале огромного, обветшалого дома на Горячей улице, недалеко от Сенной площади. Это было место, куда стекалось всё, что не имело завтрашнего дня: опустившиеся мастеровые, старики без семей, вчерашние крестьяне, не нашедшие работу в городе, нищие, калеки, воришки. Лешка подошёл к чёрной, облупленной двери. От неё валил тяжёлый, густой пар – смесь дыхания сотен тел, влажной одежды, махорки и чего-то гнилостного. Он толкнул дверь и нырнул внутрь.

То, что обрушилось на него, было не просто шумом и вонью. Это был густой, почти осязаемый кокон человеческого отчаяния. Большое подвальное помещение, слабо освещённое двумя коптилками, было заставлено сплошными нарами в три яруса. Они ломились от людей. Лежали, сидели, кашляли, ворочались, ругались. Воздух был настолько спёртым и насыщенным, что им казалось трудно дышать. Лешка, прижавшись к стене у входа, дал глазам привыкнуть к полумраку. Нужно было найти место. Свободных не было. Значит, нужно было отвоевать.

Он проскользнул глубже, цепким взглядом оценивая обитателей. Тут лежал старик с беззубым ртом, тут двое молодых парней что-то шептались, бросая вокруг подозрительные взгляды. В углу, на самом нижнем, самом грязном и сыром ярусе нар, он увидел небольшой свободный участок, не больше чем на полчеловека. Рядом, прислонившись к стене, сидел пожилой мужчина. Он не спал, а что-то тихо бормотал себе под нос, глядя в пустоту. Его лицо, обрамлённое седыми, нестрижеными патлами, было худым и измождённым, но в глазах, которые на миг встретились с Лешкиными, не было привычного для этого места тупого отчаяния или злобы. Там была какая-то странная, отрешённая ясность.

Лешка, сделав вид, что так и надо, бесцеремонно плюхнулся на свободный клочок досок, вплотную к старику. Тот даже не шелохнулся, только перестал бормотать. Лешка свернулся калачиком, стараясь занять как можно меньше места и сделать себя невидимым. Хлеб он прижал к животу, руку засунул за пазуху, сжимая краюху в кулаке. Так, в полудрёме, он провёл несколько часов, просыпаясь от каждого громкого звука, от чьего-то внезапного движения рядом.

Его разбудил кашель – не просто кашель, а целая серия разрывающих, хриплых спазмов, которые, казалось, вот-вот вывернут лёгкие наизнанку. Кашлял его сосед. Старик скрючился, держась за грудь, его плечи тряслись в немом усилии. Когда приступ прошёл, он тяжело дышал, вытирая губы тыльной стороной руки.

Лешка невольно наблюдал за ним. Старик вытащил из-за пазухи какой-то смятый бумажный сверток, развернул его. Это была газета, вернее, её грязный, порванный лист. Он поднёс его к слабому свету коптилки и начал читать. Не просто смотреть, а именно читать, шевеля беззвучно губами. Лешка замер. Грамотные люди были для него существами почти что с другой планеты, вроде офицеров или богатых купцов. А тут, в этой яме…

– «…вчера… в Ма… Мариинском театре… – старик водил дрожащим, грязным пальцем по строчкам, – состая… состоялась премьера…»

Он споткнулся о слово, пробормотал его снова, но так и не смог прочесть. Лешка, сам не зная зачем, вдруг тихо прошипел:

– Состоялась.

Старик резко повернул к нему голову. Глаза его были воспалены, но взгляд острый, пронзительный.

– Что?

– Состоялась, – чуть громче повторил Лешка, отводя глаза. – Там написано: «состоялась».

Старик пристально посмотрел на газету, потом на мальчишку.

– Ты… грамотный?

Лешка пожал плечами, сжимаясь в комок.

– Нет. Я… откуда. Но вижу… буковки иногда. На вывесках. Это «с», это «о»… – он смущённо замолчал, чувствуя себя глупо.

Старик не засмеялся. Он вдруг странно оживился.

– Ага… видишь. Зряч. А как тебя?

– Лешка.

– Лешка. А меня – Фома. – Он помолчал, разглядывая газету. – «Состоялась»… Верно. Значит, премьера состоялась. Представь, Лешка, там сейчас тепло. Люстры горят, как сотни солнц. Дамы в шёлках, кавалеры во фраках. Музыка. А мы здесь сидим, в подвале, как черви. И между нами и ими – только вот эти самые закорючки. Они ими владеют. А мы – нет. Пропасть.

Он говорил тихо, хрипло, но в его словах была странная, почти гипнотическая сила. Лешка слушал, раскрыв рот. Он не понимал всего, но чувствовал главное: этот старик говорит о вещах, которые находятся где-то за пределами его, Лешкиного, мира голода, холода и страха.

– А зачем они? – не удержался он.

– Кто? Закорючки? – Фома хмыкнул, и это было похоже на короткий лай. – Они ключи, Лешка. Ключи от всех дверей. От тёплой комнаты, от полной тарелки, от уважения. Знаешь, я когда-то… – он махнул рукой, – да что уж. А теперь вот дно. Но хоть читать могу. И знаешь, что самое удивительное? Когда читаешь – тебя нет здесь. Ты там, где действие происходит. На войне, на балу, в жарких странах… Это побег. Единственный бесплатный побег отсюда.

Он снова разразился кашлем, долгим и мучительным. Потом откинулся на стену, закрыв глаза.

Лешка лежал рядом, но сон отступил. В его голове, обычно занятой только планами на ближайшие часы, зашевелилась новая, незнакомая мысль. Он снова посмотрел на грязный газетный лист в руках Фомы. Простые чёрные знаки на серой бумаге вдруг перестали быть просто узором. Они стали тайной. Загадкой, которая, как сказал старик, может быть ключом. Ключом от другой жизни.

Снаружи завывал ветер, в ночлежке стонали и бредили во сне её обитатели, а мальчик по имени Лешка, прижимая к животу краюху хлеба, впервые в своей короткой и жестокой жизни задумался не о том, как выжить до утра, а о том, что скрывается за этими странными «закорючками». Это была первая, едва уловимая трещина в толстой броне его беспризорного существования. Трещина, в которую просочился слабый, но упрямый луч света из мира, называемого «образованием». А луч этот нёс в себе имена: «Аз», «Буки», «Веди»… И вел он неизвестно куда, но прочь от берега мутной реки.

Глина и бумага. История учителя

Подняться наверх