Читать книгу Глина и бумага. История учителя - - Страница 5
Испытание прошлым
ОглавлениеГод в Земском училище переломил что-то в костяке Алексея. Он всё ещё был худым, но худоба эта стала другой – не болезненной, а подтянутой, жилистой. Глаза, прежде бегавшие по сторонам в постоянной настороженности, теперь чаще были прищурены и сосредоточенны, особенно когда он что-то читал или слушал объяснения Захарыча. Казарменная дисциплина, поначалу казавшаяся невыносимой каторгой, въелась в плоть и стала скелетом его нового существования. Он научился вставать по звонку, молча и быстро заправлять кровать, мыться в общей бане, не обращая внимания на толчки и крики. Он научился держать спину на уроках и опускать взгляд, когда этого требовали, но внутри это уже не была покорность – это была тактика. Сохранение сил для главного.
Главным были книги. Те, что нашлись в кладовке, стали его тайной святыней. Он не мог держать их в спальне – обыски были обычным делом. Поэтому он устроил тайник на чердаке главного корпуса, куда можно было забраться через полуразрушенное слуховое окно в уборной. Место было пыльное, холодное, заваленное хламом, но своё. Туда, украдкой, он пробирался раз в неделю, иногда реже. Он заворачивал книги в кусок промасленной бумаги, найденный у печника, и прятал под отставшую половицу. Там же лежал и его тайный дневник – несколько сшитых вместе листов бумаги, купленных в складчину с другими учениками для уроков, но отложенных им для себя. Он не писал там о чувствах. Он записывал новые слова, услышанные на уроках или вычитанные: «эволюция», «конституция», «капитал». Рядом выводил их объяснение, как понимал. Это была карта нового мира, который он осваивал.
Захарыч был доволен его успехами, но не показывал этого. Его похвалой было отсутствие упрёков и всё более сложные задания. Он стал давать Алексею книги из своего, небогатого, но тщательно подобранного шкафа: «Робинзон Крузо» в переводе, исторические очерки Карамзина в адаптации для юношества, даже тоненький томик стихов Некрасова. «Читай. Потом расскажешь, что понял», – говорил он коротко. Алексей читал запоем, по ночам, прячась под одеялом с огарком свечи, рискуя быть пойманным и жестоко наказанным. «Робинзон» потряс его до глубины души. Он видел в герое себя: выброшенного на необитаемый остров жестокой судьбы и выживающего только силой ума и упрямства. Но остров Робинзона был чистым, а его остров – грязный и людный.
Он всё ещё был изгоем среди многих воспитанников, но уже по другой причине. Не потому что слаб, а потому что странен. Он не участвовал в тайных ночных пиршествах с украденной с кухни картошкой, редко смеялся, всегда был чем-то занят. Его прозвали «Монахом» или «Книжным червём». Иногда пытались травить, подкладывали в постель колючки, воровали его перо. Он не жаловался. Он просто однажды поймал главного задиру, тощего и жилистого парня по имени Гришка, в уборной и, не говоря ни слова, избил его с холодной, методичной жестокостью, которой научила улица. После этого приставания стали реже, перейдя в стадию недоброго шепота за спиной.
Единственным, с кем у Алексея сложилось что-то вроде приятельских отношений, был Федя – пухлый, веснушчатый мальчик, сын умершего приказчика, отданный в училище бедной вдовой. Федя был незлобивым, немного трусоватым и обожал всё, что связано с механизмами. Он мог часами рассказывать об устройстве паровой машины, о железных дорогах. Он и Алексея выручал, когда тот не мог справиться с задачкой по арифметике, а Алексей помогал Феде в грамматике. Их дружба была тихой и деловой, но для Алексея это был первый опыт нормального, не основанного на страхе или выгоде, общения.
Однажды ранней весной, когда снег в городе почернел и осел, превратившись в липкую кашу, Захарыч вызвал Алексея после урока.
– Завтра, после занятий, нужно сходить в город, – сказал учитель, не глядя на него, разбирая бумаги. – В канцелярию Попечительского совета на Фонтанке. Отнести этот пакет. Ты не из пугливых, и улицы знаешь. Справишься?
Сердце Алексея ёкнуло. Выйти за ворота! В город, который он знал только как поле битвы за выживание. Теперь он посмотрит на него другими глазами.
– Справлюсь, – твёрдо сказал он.
Захарыч кивнул и протянул ему небольшой, но плотный пакет, запечатанный сургучом, и пять копеек.
– На конку. Туда – пешком, обратно – можешь проехать. Смотри не задерживайся. И… – он наконец поднял глаза, и в них мелькнуло предостережение, – держись прямых улиц. Не сворачивай в кварталы, где тебя… помнят.
Путь от училища до Фонтанки был неблизким. Алексей шёл быстро, по-старому подворотному, ступая бесшумно, но его осанка была уже другой – не сгорбленной, а прямой, хоть и небрежно засунув руки в карманы армяка. Городской шум обрушился на него с новой силой. Он слышал его всегда, но из-за высоких стен училища тот казался приглушённым, далёким грохотом. Теперь он был внутри этого варева. Запахи – конского навоза, дешёвого табака, свежей выпечки из открытых дверей булочной – щекотали ноздри, вызывая странную смесь тоски и отчуждения. Он смотрел на вывески и с внутренним торжеством читал их: «АПТЕКА», «ТРАКТИРЪ», «ПОРТНОЙ». Каждое прочитанное слово было маленькой победой.
Он благополучно добрался до мрачного здания канцелярии, сдал пакет угрюмому чиновнику с зелёным глазом и, получив расписку, с облегчением вышел на улицу. У него оставалось время. Пять копеек жгли карман. Мысль о конке была заманчива, но ещё более заманчивой была другая. Он стоял на набережной Фонтанки, глядя на мутную воду, и вдруг его потянуло туда, в самое сердце своего старого, голодного мира – на Сенную площадь. Не из ностальгии, а из странного, почти болезненного желания проверить: а он ещё там? Тот Лешка? Или он окончательно стал Алексеем?
Он пошёл не по прямым проспектам, а знакомыми, узкими переулками. С каждым шагом его походка невольно менялась, плечи ссутуливались, взгляд становился скользящим и цепким. Это было как надеть старую, пропахшую дымом и потом одежду. Он вышел на площадь. Здесь всё было по-прежнему: гвалт, крики торговцев, возки с товарами, нищие, городовые, вечно куда-то спешащие прохожие. Запах – немытый, острый, знакомый до боли.
Алексей замер у входа в Гостиный двор, прислонившись к стене, просто наблюдая. Он видел мальчишек-«бегунов», сновавших между телегами, выискивая, что стащить; видел старуху-попрошайку с младенцем на руках (младенец был бутафорский, он это знал); видел пьяного мастерового, которого вышвыривали из трактира. И вдруг его взгляд наткнулся на знакомую фигуру. Высокий, костлявый, в потрёпанном картузе и коротком драном пальтишке. Николай. Тот самый, что хотел украсть книги у Фомы. Он стоял, прислонившись к тумбе, и с профессиональной безразличностью осматривал толпу, высматривая карманы для «работы».
Инстинкт велел Алексею отпрянуть в тень, отвернуться. Но он не сделал этого. Он стоял и смотрел. Он был в казённой, но чистой одежде, сытый, подстриженный. Он был другим. И эта разница давала ему странную, хрупкую уверенность.
И в этот момент Николай увидел его. Сначала его взгляд скользнул мимо, но потом вернулся, остановился. В тусклых глазах воришки мелькнуло сначала недоумение, потом припоминание, и наконец – холодное, узнающее любопытство. Он оттолкнулся от тумбы и не спеша направился к Алексею, расталкивая людей костлявым локтем.
– Ну-ну, – протянул он, останавливаясь в двух шагах. Голос у него был сиплый, как всегда. – Кого я вижу? Птенец вылетел? Или… перелинял?
Алексей молчал, смотря на него прямо.
– Сиротка, да? Тот самый, что за книжками старика дрожал как цыплёнок. – Николай окинул его насмешливым взглядом с ног до головы. – Глянь-ка, в люди вышел. Чисто одет, сыт, морда гладкая. В приюте, поди, тёпленькое местечко нашёл?
– В училище, – коротко бросил Алексей.
– Училище! – Николай свистнул, притворно восхищённо. – Значит, грамотей! Учёный муж! Ну что ж, поздравляю. А старика твоего, пьяницу Фому, помнишь? Сдох, как собака. Правильно, кстати. На что он был годен?
Внутри у Алексея всё сжалось в тугой, горячий комок. Но снаружи он не дрогнул.
– А мы тут без тебя соскучились, – продолжал Николай, снисходительно-язвительно. – Место твоё, под боком у Матрёны, так и пустовало. Да и руки у меня ловкие, а глаз острый – мог бы ты нам в деле подмогой быть. Разведчиком. Ты ж теперь из «благородных», тебя в подозрение не возьмут. Подойдёшь к барину, спросишь который час, а я… – он сделал изящное движение рукой, имитируя кражу.
Алексей чувствовал, как по спине ползёт холодный пот. Это было испытание страшнее любой драки. Это был зов той самой грязи, из которой он пытался выбраться. Зов, знакомый до боли, до тошноты. В нём проснулся старый, животный страх – страх голода, холода, беспомощности. Николай олицетворял всё это. И предложение его было таким простым, таким лёгким. Не надо корпеть над книгами, терпеть унижения Захарыча, бороться с собой. Достаточно кивнуть – и сегодня же будет и еда, и тёплый угол, и своя, понятная роль в стае.
Он молчал так долго, что Николай, видимо, принял это за колебание. Его лицо расплылось в ухмылке, обнажив жёлтые, кривые зубы.
– Чую, душа просит, да ум противится? Брось, Лёш. Какое там училище? На кого ты там выучишься? На писаря за три рубля в месяц? А тут – живая жизнь. Деньги, вольность. Давай, сегодня как раз дельце есть. Купец один жирный на извозчике едет, кошелёк туго набит…
И в этот момент Алексей осознал себя. Не Лешкой, не Сиротой. Алексей. Ученик. Тот, кто знает, что «эволюция» – это развитие, а «конституция» – закон. Тот, у кого в тайнике лежат книги и тетрадь с новыми словами. Тот, кому Захарыч, суровый и справедливый, доверил пакет. Этот внутренний образ оказался крепче, чем все соблазны прошлого.
Он выпрямился во весь свой ещё невысокий рост. Голос его, когда он заговорил, был тихим, но чётким, без уличной хрипотцы:
– Нет.
Николай перестал ухмыляться.
– Что?
– Я сказал – нет. Я тебя не знаю. И того купца не тронешь. Уходи.
На лице Николоя изумление сменилось злобой. Он сделал шаг вперёд, и его рука, быстрая как змея, схватила Алексея за грудки армяка.
– Ах ты, щенок выкормленный! Да я тебя…
Но он не успел закончить. Алексей не стал вырываться. Он действовал как на улице – быстро и без предупреждения. Его казённый сапог со всей силы ударил Николоя по голени, в самое болезненное место. Тот ахнул от боли, разжал хватку. В тот же миг Алексей рванулся прочь, но не побежал. Он отскочил на два шага, приняв оборонительную стойку, глаза его горели холодным огнём.
– Попробуй ещё, – прошипел он. – Городовой на углу. Крикну – тебя в часть заберут. Я теперь не беспризорник, мне поверят.
Это был блеф, но блеф уверенный. Николай, потирая голень, с ненавистью смотрел на него. Он видел, что перед ним не тот испуганный мальчишка, что дрожал за книги. Перед ним был кто-то другой. Чужой. Он плюнул к его ногам.
– Иди к чёрту, сухарь казённый. Сгноят тебя в твоём училище. А когда выгонят – помни, тебя тут с радостью не ждут. Протянешь руку – отрубят.
Он, прихрамывая, развернулся и растворился в толпе.
Алексей стоял, тяжело дыша. Руки его дрожали. Он победил. Но это была победа, от которой не было радости, только горечь и пустота. Он посмотрел на пятикопеечную монету, зажатую в потной ладони. Потом подошёл к ближайшему нищему – старому, безногому калеке, сидевшему на войлоке. Он бросил монету в его деревянную чашку.
– На хлеб, – хрипло сказал он. – Больше я тебя не знаю.
Последние слова он сказал уже уходя, самому себе, тому прошлому, которое только что встало перед ним во плоти. Он не пошёл на конку. Он пошёл назад пешком, быстрым, ровным шагом, не оглядываясь. Ему нужно было стряхнуть с себя прилипшую грязь этого мира. Ему нужно было назад, за высокие стены училища, к своим книгам, к своему чердаку, к строгому, но чистому лицу Захарыча.
По дороге он зашёл в маленькую церковь, мимо которой проходил. Он не был особо верующим, но сейчас ему нужно было тихое, прохладное место. Он зашёл, перекрестился, как учили в приюте, и сел на лавку в дальнем углу. В полумраке горели свечи, пахло ладаном и воском. Он сидел, не молясь, а просто приходя в себя. В голове звучали слова Николоя: «Сгноят тебя в твоём училище». А вдруг он прав? Вдруг всё это – иллюзия? Вдруг он, как таракан, выбежал на минуту из-под плинтуса на чистый пол, а его сейчас раздавят?
Нет. Он сжал кулаки. Не раздавят. Он не даст. У него теперь есть что терять. Не краюху хлеба, а что-то большее. Он встал и вышел из церкви. Вечерело. Он ускорил шаг.
Когда он вернулся в училище, уже смеркалось. Он отчитался перед дежурным, отдал расписку и пошёл в спальный корпус. В коридоре его окликнул Захарыч.
– Ну что, сходил?
– Сходил, Алексей Захарович.
– Ничего? Не приставали? – в вопросе учителя был не просто формальный интерес.
Алексей встретился с ним взглядом. И в этот момент он понял, что может сказать правду. Этот суровый человек, возможно, поймёт.
– Приставали. Один… с прошлой жизни. Предлагал вернуться.
Захарыч внимательно посмотрел на него.
– И что?
– Я отказался.
Молчание повисло между ними. Потом Захарыч медленно кивнул.
– Правильно. Дорогу назад мостят такими вот встречами. Чтобы было легче вернуться. Ты её не нашёл?
– Нашёл. Но не пошёл по ней.
– Умница. Иди ужинать.
Это было «умница». Первое прямое, не обезличенное одобрение. Оно значило для Алексея больше, чем любая похвала.
В тот вечер, лёжа в постели, он не мог уснуть. Перед глазами стояло лицо Николоя, полное ненависти и презрения. «Сухарь казённый». Он повернулся на бок и уткнулся лицом в подушку. Он не хотел быть сухарём. Он хотел быть человеком. Но чтобы им стать, нужно было пройти между Сциллой уличной грязи и Харибдой казённого равнодушия. Сегодня он прошёл первое испытание. Но он знал – впереди будут другие. И главные из них ждали его не на улицах, а здесь, внутри этих серых стен, в борьбе с самим собой.
Он заснул под утро, и ему снился сон. Он шёл по длинному, чистому коридору с высокими окнами. В одной руке у него была потрёпанная «Новая Скрижаль», в другой – тетрадь с новыми словами. А впереди, в конце коридора, у открытой двери, залитой светом, стояли двое: Фома в своих лохмотьях и Захарыч в своём штопаном сюртуке. Они молча смотрели на него. И он шёл к ним, чувствуя тяжесть обоих книг, но зная, что нести их надо. Обе.