Читать книгу Ворон и Жрица - - Страница 3
Глава 1
ОглавлениеЕго память здесь всегда была черной. Изначальной, утробной чернотой, что существовала еще до света, до звука, до того, как кровь, алая и стыдливая, научилась быть теплой. Ярин помнил это. Он носил эту тьму в себе. Она казалась тяжелее любого камня.
Пальцы, бледные и холодные, как лунный свет в Ночь Мертвых, скользнули по свитку. Материал был тоньше лепестка и прочнее стали – кожа нерожденного Сновизверя, существа, познавшего лишь эхо жизни в снах своей матери. Под прикосновением Ярина на пергаменте выступал лед – хрупкие, ядовитые узоры, похожие на застывшие вопли, на последний выдох, закованный в вечность.
Едва он коснулся свертка, ледяные рисунки закипели. Вместо ритуальных формул перед ним вспыхнул яркий образ.
Их поляна. Лели смеялась, закинув голову, и сок темных ягод плавно стекал по ее подбородку. Она поднесла ежевику к его губам. Пальцы пахли медом и дикой мятой.
«Ешь, глупый», – игриво сказала она.
Мертвоцветы на мгновение погасли и снова засветились. Он отдернул руку, как от огня. Это было неправдой. Ложь. В тот день они ссорились. Он помнил горечь ее слов, соль ее слез. Эта память была его крестом, когда Ярин с невероятным усилием выжигал ее. И ярость стала щитом. А это… это было пьянящим ядом.
И все же на миг запах меда казался подлинным, осязаемым – сладкий призрак, проступивший сквозь пласт истины.
«Она всегда презирала тебя», – послышалось в хоре Шепотунов. Или Скорбогласов, как предпочитала их величать Хозяйка Нави Морана.
Этот голос он раньше никогда не слышал. Тихий, вкрадчивый, звучащий изнутри.
«С самого начала. Ты был ее забавой, пленником летних капризов. Она смеялась над тобой, пока ты не поверил в ее любовь».
Неожиданно повеяло гниющими лилиями. Ярин сжал свиток с такой силой, что лед треснул, а кожаный свиток рассыпался в труху. Магия Забвения, послушная его ярости, выжгла отчет старого волхва дотла. Но это не принесло облегчения. Его память, единственная святыня, была осквернена. В Царстве Мораны, где каждая секунда высечена в камне, проявилась Ложь.
Он отшатнулся от стеллажа, прислонившись к стене. С силой стиснул зубы, сдерживая слезы гнева. Сейчас он в минуте от потери контроля над собой. Но нельзя. Ярин глубоко вдохнул, прикрыл глаза в попытке удержаться от срыва и ненавидящим взглядом прошелся по пространству вокруг себя. Первый порыв ярости, жгучий и живой, прошел, оставив после себя лишь пепел. Внутри все затихло и опустошилось. Даже ненависть казалась сейчас слишком утомительной. Он просто стоял, чувствуя, как пустота заполняет изнутри, вымораживая все до дна. Пусть шепчут. Пусть вспоминают. Все это – просто фон. Шум, в котором в последние века стало чуть больше эха. Словно кто-то ставит тихую точку в конце каждой забытой фразы.
Чертоги Забвенных Летописей. Не склеп даже, а утроба мира, его окаменевшая, забытая совесть. Своды здесь были не из камня, а из черного льда, вмерзшего в плоть небытия. Они впитывали свет одиноких факелов, не отражая его, а пожирая. Вечный полумрак был густым и звучным. Здесь хранились не просто шепоты тысяч душ, а соль их слез, шелест ресниц в последнем миге перед Забвением, жаркая тяжесть первого поцелуя, вонь страха и обманчиво-сладкий дух предательства.
Он люто ненавидел свой долг, эту работу и служение Моране. Презирал ее с той смиренной яростью, с какой старик не переносит приближающийся финал собственной давно надоевшей ему повести. Но больше всего он терпеть не мог Скорбогласов.
Духи-писцы витали в зале, бледные, расплывчатые, с едва различимыми формами. Их рты, вернее, то, что когда-то являлось таковым, были заштопаны серебряными нитями Молчания, иглы для которых охлаждались в слезах ангелов. Но заклятье не могло остановить мерзкого звукового потока. Их слова, лишенные голоса, сочились прямо в сознание, вливаясь в самое нутро ощущением холодного и липкого гноя.
И они все время бормотали. Без умолку. Осколки чужих восторгов, воплей и агоний впивались в мозг Ярина зазубренными краями. Порой в их хоре проскальзывали обрывки, которые не стыковались сами с собой – клочки одного воспоминания звучали в двух разных тональностях, словно душа, рассказывающая одну и ту же историю с разной болью. Иногда ему хотелось не заткнуть уши, а раствориться в этом шуме, стать таким же безразличным эхом.
«Малиновый пирог на именины, и солнце в каплях варенья на ее губах…» – доносилось до сознания.
Обжигающее тепло на мгновение пронзило его холодную грудь, и снова почувствовался запах гниющих лилий.
«Пахло дегтем и сеном… А как отец смеялся, подбрасывая меня к небу… Такое синее, что больно смотреть…»
Ярин поморщился и тряхнул головой, надеясь чуть заглушить обрывки воспоминаний душ, что вытекали сейчас из Скорбогласов. Хотя точно знал, что это не могло помочь.
«Она изменила мне с самой осенью. Я видел, как она смотрела на увядающие клены. В ее глазах горел тот же огонь, что и в их листве…»
И сразу за этим – лишь ледяной ветер ревности, скребущий по душе.
Противный хор, шум безумия, симфония из тысячи расстроенных лютен, играющих каждая свою похоронную песнь. И Ярин, склонившись над свитком, покорно слушал. И записывал. Он хоронил все эти отсветы прошлого в черноте Забвения.
Свет исходил от мертвосветов, подобие грибов, пульсирующих тусклым, призрачным сиянием, что был скорее пародией на жизнь, нежели ее отсветом. Они росли на стенах, высасывая влагу из самого льда и памяти. Их шляпки, полупрозрачные и студенистые, колыхались в такт несуществующему ветру, отбрасывая на пол колышущиеся тени.
Новый приказ пришел так, как и все от Мораны – как смена времени года, как наступление ночи. Неотвратимо и безмолвно. Если бы он поступил в свитке, его можно было бы сжечь в чаше с курениями, дабы дым унес слова прочь. Но он все равно не сделал бы этого. Долг не позволял непослушания.
Он погрузился в свое вечное, ненавистное исполнение, в плетение словесных саванов для мертвых душ, когда воздух в Чертогах Забвенных Летописей сгустился и застыл. Даже Шепотуны смолкли и с благоговейным ужасом взирали друг на друга. Их зашитые рты замерли в немом крике. Холод вдруг стал острым и колющим.
– Найди память об «Обряде Костяного Яблока», – прогремело в тишине.
Повеление, отпечатавшееся на подкорке его бытия. Очередная бессмысленная кара. Осколок какого-то забытого, порочного ритуала, в котором смешались плоть, кость и магия. Столь темная, что даже лед склепа не желал ее хранить. Прихоть божества, для которого время было лишь рекой с множеством русел, а души – галькой под ногами. Найти иглу в стоге сена из криков и шепотов.
Слова, как всегда, были неоспоримы. Но на этот раз в их ледяном эхе дрогнула едва уловимая фальшь, словно кто-то повторил их тут же с неправильным ударением. Ярин счел это игрой уставшего разума.
Моране, в ее бесконечной, извращенной мудрости потребовался именно этот грех, эта конкретная боль, чтобы… Зачем? Укрепить свою власть? Напомнить кому-то о бренности? Или просто развлечься, наблюдая, как он послушно ковыряется в гноящихся ранах мироздания, брезгливо морщась.
Слова Богини Смерти еще висели в воздухе приговором, тяжелые и неоспоримые. Ярин не вздохнул, не сжал кулаков. Он лишь опустил голову, и тень от капюшона поглотила его лицо. Он протянул руку, орудие пытки, ставшее продолжением Воли Богини Нави. Перчатка из вороньих перьев, черных, как смоль, казалась холоднее льда. Каждое перо было вытянуто и закалено в пепле сожженных грез, а застежки, тонкие, как паутина, впивались в его запястье крошечными жалами, пьющими оставшуюся еще жизнь души. Под чарами Мораны его пальцы ощущали суть памяти – ее боль, ее восторг, ее стыд.
И сквозь эту призму иногда, редко, просачивалось иное – отголосок самой Владычицы: холодное, ясное, абсолютно безысходное знание, что самая сладкая боль – та, которую наносишь себе сам, чтобы не чувствовать другую, куда более страшную. Знание, от которого даже лед Чертогов мог бы заплакать, будь у него глаза.
Он погрузил ладонь в ледяную рябь архива. Пространство вокруг поплыло. Тени на сводах зашевелились, и шепоты стали громче, настойчивее, словно приманенные теплом его ненависти. Ему предстояло найти тот единственный миг, тот узел из страха и кости, что звался Обрядом. Он знал, когда найдет, эта память обожжет, как пламя огня. И он снова увидит все – и почему здесь, и почему черное – это единственный цвет, который ему не изменит.
Внезапно тишину чертогов разрезало влажное, отрывистое шлепанье. Из-за свода, сложенного из теней, выполз Забвенник, Страж Порога. Его тело было слеплено из глины, взятой со дна Ручья Забвения. По нему непрерывно стекала мутная влага, оставляя за собой мерзлый, скользкий след. Вместо лица – лишь впадина, в которой плавало единственное яйцо крапивника, мертвое и покрытое инеем.
Забвенник что-то держал в своих глиняных лапах. Новая душа, только что доставленная в Чертоги. Она была похожа на клубок дрожащего серого света.
– Ярин, – просквозило сквозь шепот Скорбогласов.
Тот презрительно взглянул на Стража Порога и молча вернулся к архиву. Называть его по имени могла только Морана.
– Помятун, – тотчас исправился Забвеник, понимая, что подобное неуважительное обращение выйдет ему боком. – Принес. Для архива.
Ярин даже не оторвал взгляда от свитка. Лед под его пальцами сомкнулся в узор застывшего крика.
– Клади в общую ячейку. Недосуг мне этим сейчас заниматься.
Холодно бросил Помятун, равнодушно разворачивая пергамент.
– Она просит, – булькнул Забвенник. Яйцо в его лицевой впадине качнулось. – Просит один миг. Перед тем как стать строкой. Малиновый пирог. Имя… забыла.
Ярин медленно повернул голову. Его взгляд, лишенный и тени сочувствия, скользнул по дрожащей душе, а затем уставился на Стража Порога.
– И что? Ты решил, что я подаю утешение? Или что мне интересен вкус их земных крошек?
– Нет… Но она плачет. Мешает…
Забвенник был существом простым и логичным. Плачущая душа – это дефектный архивный материал, брак. Ее нужно либо утихомирить, либо утилизировать.
Помятун вздохнул. Он щелкнул пальцами. Перчатка взметнулась, и одно воронье перо сорвалось с нее и впилось в серый клубок души.
Она вздрогнула и затихла. На секунду в воздухе повис приторный запах испорченной малины и мгновенно исчез, а вместе с ним ушла и дрожь. Душа стала плоской, безвольной, готовой к расшифровке и вечному хранению.
– Вот твое утешение, – безразлично произнес Ярин. – Теперь это просто память о пироге, а не желание его вкусить. Клади, куда положено.
Забвенник развернулся и поплелся прочь, влажно шлепая и унося остывшую душу. Шепот Скорбогласов на мгновение стал громче, уловив новый, чистый образ для архива: «Малиновый… сладкий… прах…»
Ярин снова уставился на свой сверток. Работа… Приказание Мораны ждало. Ненависть была тихой, привычной и единственной теплой вещью в нем. Она одна напоминала, что он когда-то тоже мог что-то чувствовать. До того, как стал памятником самому себе в этом склепе вечных воспоминаний.
***
Любой звук в зале Судилища Немой Правды замерзал и крошился, не долетев до уха. Своды над головой сходились в громадный, застывший водоворот из черного льда, словно сама вечность была застигнута в момент агонии и обращена в камень. Ярин не любил этот зал, как и саму Навь, но здесь не было ненавистных ему Шепотунов. И значит, он мог передохнуть от их гнусного гула.
В самом центре ледяного безмолвия пылал костер. Непокорная. Душа юной девушки, доставленная сюда Забвенником.
– Она сопротивляется, Помятун, – прошипело существо. Слова его повисали крошечными черными сосульками, которые тут же осыпались в ничто.
Ярин стоял неподвижно. Темные одежды сливались с тенями зала. Он не смотрел на Стража Порога. Взгляд был прикован к вопиющему акту неповиновения. Неужели она не знает, что грозит за это? Как не боится наказания Мораны?
Душа девушки сияла. От нее исходило марево – кощунственное, невыносимое для Нави воспоминание о другом мире. Яви. Мире, с которым шла многовековая вражда за превосходство. Борьба, где не могло быть победителей.
В этой дымке дрожали живые цветы, пьяные от солнца, витал запах нагретых нежностью ладоней и смеха, слышалось биение двух сердец в унисон. Любовь. Цельная, острая, как клинок, и столь же ранящая.
Сердце Помятуна сжалось от узнавания. Когда-то он так же любил. Нет! Гораздо сильнее! Но… Он стиснул зубы и заставил злобу наполнить мысли. Нельзя. Это все ложь!
– Все они пытаются отбиваться, – голос Ярина был равнодушным и холодным. – Пока не поймут, что сопротивление – это и есть боль. И их хваленая любовь – только Ложь.
С краю зала, в нише, копошился Злыдень. Бесформенная, жадно подрагивающая тень, санитар ледяного Царства. Он не имел рта, лишь впадину, готовую поглотить, стереть, вернуть в изначальный черный цвет Непокорную душу. Его лакомство. Он ждал, когда Помятун совершит свой суд.
Ярин медленно протянул руку. Перчатка казалась живой – каждое перо дышало холодом, впитывая редкие отсветы марева. Он не стал рвать ее память, не захотел нападать. Он просто коснулся мерцающего поля. И в тот же миг нежность внутри тумана обернулась адом.
Вороньи перья впились в сияние, и оно стало угасать, заразившись тьмой. Алые розы на глазах почернели, будто обугленные, и осыпались в прах. Запах солнца и счастья сменился едкой гарью. Сладкие воспоминания о поцелуях превратились в леденящие о ссорах, о горьких словах, о боли непонимания. Любовь гнила заживо, обнажая свой темный, болезненный корень.
Душа вскрикнула. Вибрация чистого страдания, заставившая содрогнуться даже ледяные своды.
«Забери это!» – взмолилась она. Ее сияние померкло, съеживаясь от ужаса. – «Я не хочу! Забери эту любовь, это солнце! Мне больно!»
Ярин не дрогнул. Его лицо оставалось неизменной маской безразличия. Но под перчаткой зудела старая рана – там, где когда-то она случайно царапнула его ногтем, желая коснуться и шепча: «Не бойся… я с тобой».
Сейчас она горела… от предательства. Ее боль напоминала ему его собственную. И он ненавидел себя сильнее, чем ее – за то, что все еще чувствовал эту связь.
Где-то на задворках сознания за толстой стеной льда шевельнулось что-то знакомое, теплое и давно забытое. Жалость? Нет. Он видел таких тысячи.
– И ты не исключение, – беззвучно заключил он, глядя на ее угасающий свет. – Просто топливо для чужого костра.
Все они проходили один и тот же путь: от яркого света – к мольбам о тьме. Это было настолько предсказуемо, что вызывало не гнев, а скуку.
Но в сознании, за ледяной коркой долга, что-то сжалось – не сочувствие. Страх.
«Если я перестану ненавидеть Лели… если я позволю себе вспомнить, как она смеялась, как пахли ее пальцы… я больше не смогу быть Помятуном. Я просто… свихнусь. Или исчезну. И в этом – единственная свобода, которую я еще не подарил Моране».
– Нет, – прозвучал его стальной голос. – Тебе больно… не от любви. А от того, что ты цепляешься за ее призрак. Ты держишь в руках раскаленный уголь и удивляешься, что обжигаешься. Отпусти. Забвение – не кара. Забвение – милость. Позволь себе ее принять. Твоя любовь – ложь. А правда… правда – это Навь.
Это была высшая, самая жестокая форма милосердия в Нави. Не отнимать. Вран Мораны заставлял душу саму выплюнуть яд, убеждая, что именно это – лекарство. Освобождение. Он демонстрировал ей разложение ее сокровенных воспоминаний, пока та не начинала умолять избавить ее от этого дара.
Сияние потухло окончательно. От марева не осталось и следа. На полу лежала лишь тусклая сфера – душа, готовая к переплавке. Безликая, безгласая… чистая.
Злыдень бесшумно отделился от стены и поглотил ее своей впадиной. Ни звука, ни вспышки. Просто тишина, вернувшаяся в Зал.
Ярин опустил руку. Черные перья шевельнулись, насытившись, и замерли. В его глазах, холодных и пустых, на одно-единственное мгновение, отразилось нечто, что могло быть отблеском той самой боли, которую он только что выставлял напоказ. Быстрая, как удар молнии, тень. И тут же погасла.
Он повернулся и молча пошел прочь. Шаги не издавали звука по инею, покрывавшему пол. Он творил благо. Он приносил забвение. И где-то в самых потаенных, замороженных глубинах его собственного существа, жила память, от которой он сам не сумел избавиться. Потому что никогда не смог бы… отречься.
***
Его личные покои больше походили на рану на теле Чертогов. Уединенная ниша, где лед потолков сходился так низко, что касался темных волос Ярина, когда он сидел, словно сама Навь пыталась поглотить его, вобрать обратно. Здесь не было ничего, кроме скамьи, вырубленной в стене, да сосулек вечной мерзлоты, с которой по капле сочилась черная вода. Словно слезы остывшей звезды. И пахло им одним – пылью забвения да тихой, старой болью.
Именно сюда он пришел после Суда над той девушкой… и ее сгнившей любви. Ее крик все еще звенел в голове, странно созвучный чему-то в его собственной, скованной льдом груди.
Помятун устало сел. Молча он поднял правую руку и начал медленно стягивать перчатку. Казнь. Плотная черная ткань из теней с трудом отходила от кожи, точно прикипела и… приросла.
Перчатки не существовало отдельно от него. Вороньи перья, черные и отполированные временем до состояния обсидиана, жили на нем. Их острые, полые стержни уходили под кожу запястья и ладони, впиваясь в плоть, как корни ядовитого растения. Они были похожи на уродливые швы, крепко привязывающие его к долгу. Кожа вокруг них была мертвенно-синей и багровой от вечного воспаления. На ее поверхности цвел узор из мельчайших кристаллов – иней, что выступал из его собственного, два века остывающего тела.
Он долго смотрел на рубец, на это напоминание о том, какой выбор был сделан, и лицо, обычно безразличное ко всему, исказилось гримасой тихой ненависти.
От стены, по которой стекала черная вода, отделилась плотная тень. Выпарень. Чистильщик Скорбных Потов. Сущность без формы, лишь сгусток пара, клубящегося тьмой, и два пустых пятна на месте глаз. Он парил в воздухе, не касаясь пола. Холод от него исходил такой, что даже лед ниши поскрипывал съеживаясь.
– Пора, Помятун, – с почтением просипел Выпарень. – Владычица требует обновления печати.
Отказ безрассуден. Не было смысла в словах. Это ритуал, такой же древний и неотвратимый, как и его каторга. Ярин молча протянул обнаженную, искалеченную руку, ладонью вверх. Чистильщик не прикоснулся к нему. Он лишь склонился над запястьем, и из пустоты, что служила ему лицом, выдохнул струю леденящего пара.
Боль была мгновенной и безграничной. Не огонь, а чувство, что живую плоть погружают в пасть окаменевшего дракона, где каждый нерв замерзает, кричит и рассыпается на осколки. На коже, прямо там, где сходились черные корни перьев, проступило новое клеймо. Символ Воли Мораны. Изломанная, походившая на сорванную ветвь, руна, что означала и «память»… и «рабство». Знак того, что он принадлежал ей еще на один цикл. Еще на век… на вечность.
Ярин впился взглядом в потолок и сжал челюсти с такой силой, что кости грозили превратиться в пыль. Он не издал ни звука. Лишь мышцы на шее натянулись, как канаты, а в глазах, холодных и пустых, плясали отражения той боли, что пожирала его изнутри.
Когда Выпарень исчез, растворившись во тьме, он медленно опустил руку. Новое клеймо пылало на коже ледяным огнем. Ощутимое напоминание о том, кто он на самом деле. Не всемогущий Помятун, вершащий судьбы душ. А… безгласый раб. Чье призрачное тело, кусочек за кусочком, медленно отбирали у него, замещая плоть перьями Нави, а кровь – льдом Ручья Забвения.
Боль из острой сменилась на привычную, ноющую. Он посмотрел на свежую печать не с ненавистью, а с холодным интересом. Да, процесс шел. Скоро от Ярина не останется ничего, и это почти не пугало. Это было логичным завершением. Почти… облегчением.
Он остался сидеть в нише, вглядываясь в темноту. В тишине его сердца эхом отзывался тот единственный крик, который он никогда не мог позволить себе издать.
***
Глубина Чертогов Памяти была безразличной. Здесь лед оставался прозрачным, как застывшая слеза. И в центре пульсировал Кристалл Вечного Уныния. Верховный архив. Увечье мироздания, куда стекали самые ядовитые, самые личные боли – те, что нельзя доверить даже пергаменту. Они висели в его гранях, замурованные, но живые, мерцая призрачным светом. Словно светляки, пойманные в янтаре изо льда и отчаяния.
Ярин прилетел сюда, обернувшись Вороном, чтобы искать. Он стоял перед Кристаллом, чувствуя, как его замороженная сущность ноет в унисон с этим местом. Он пытался… пытался найти. Пробирался сквозь лабиринты застывших агоний, разыскивая единственную, отравленную иглу – память об «Обряде Костяного Яблока». Его рука парила над поверхностью Кристалла, перья шевелились, считывая вибрации, исходящие изнутри. Он искал чужой кошмар. А нашел… свой.
Его пальцы, повинуясь неведомому влечению, дрогнули и коснулись не той грани. Не острия «Яблока», а чего-то мягкого, теплого, спящего зверя в его груди. И мир рухнул.
Ненужное, чужое воспоминание ворвалось в сознание. Изнутри же взорвалось его собственное. Давно похороненное, с таким трудом стертое им самим со скрижалей памяти, чтобы… не сойти с ума. Оно пришло целым миром.
Палящее солнце. Совсем не то, что он видел в мареве душ, а настоящее, обжигающее кожу щеки. Зелень. Запах теплой травы и ее сока на пальцах. Смех. Звонкий, рожденный где-то глубоко в горле и разбивающийся о его губы поцелуем. И лицо. Не расплывчатый образ… а каждую веснушку, каждую ресничку, изгиб брови, ямочку на щеке, когда она улыбалась. И… ее имя, которое он поклялся никогда не произносить. Даже в мыслях. Оно прорвалось сквозь плотину добровольного забвения, как кровь.
Он упал. Рухнул на колени, и лед Чертогов с оглушительным треском разошелся под ним, не выдержав тяжести этого внезапно вернувшегося живого горя. Весь его цинизм, вся выстроенная веками крепость равнодушия обратились в пыль. В прах. В ничто. Он не Помятун, беспристрастный судия душ. Не-ет. Он – Ярин. Всего лишь Ярин. И он помнил. Помнил, что значит быть… целым. Любимым.
И сквозь грохот рушащейся вселенной в его сознании, пробился голос. Не Скорбогласа и не Мораны. Его собственный. Но… молодой. Срывающийся. Налитый до краев болью, но и нежностью, которую он сам же и выжег каленым железом забвения. Голос отчаяния в первые годы после… предательства и несения вечной службы.
Слова прожигали его изнутри, как купоросное масло. Это была его песня. Стихи, сложенные в ту эпоху, когда боль была еще живой и острой, а не окаменевшим изваянием его души. Он пытался излить ее в рифмах. В надежде, что станет легче. И вот теперь она вернулась, чтобы его… казнить.
«Любимая, я каждый день умираю!
Ведь память свою я не в силах нести…
Священным объятья твои были раем.
Без них мое сердце болит взаперти…»
С последней строчкой дверца в прошлое распахнулась настежь. Он не просто вспомнил. Он снова ощутил. Тепло ее ладони в его руке. Доверчивую тяжесть ее головы на своем плече. Ослепительную, кинжальную боль от осознания потери. Ту самую боль, от «милосердия» которой он с таким холодным совершенством только что убеждал отречься душу девушки в Зале Судилища.
Тогда он не просто был влюблен. Он был свободен. А теперь его сердце, как и в той проклятой песне, действительно «болело взаперти» – в ледяной клетке его долга, в чертогах, которые он возвел вокруг, пытаясь спастись от самого себя.
Каждую ночь он рисовал черты ее лица пальцем в инее. И почти сразу стирал. В наказание. Себе.
Ярин не плакал. Слезы принадлежали тому, теплому миру. А здесь, в Нави, они замерзали, не успев родиться, царапая глаза изнутри ледяной крошкой. Он издал тихий вопль. Не крик. Звук его души, которую он тщетно пытался превратить в безмолвный памятник.
И эхо песни, ставшей пророчеством, навсегда вмерзло в тишину Чертогов Памяти. Как его личная, никому не видимая, надгробная надпись.