Читать книгу Ворон и Жрица - - Страница 5
Глава 3
Оглавление«Лжетва учит ценить тишину могилы. Праховей – является напоминанием о тишине дома. Первое – долг. Второе… не должно иметь названия».
– Помятун Ярин. Запись в Кристалле Вечного Уныния.
Ярин шел между стеллажами из черного льда, где вмерзшие в вечность души шептались с ним беззвучными губами. Его перчатки из вороньих перьев скользили по поверхности, оставляя за собой иней забвения.
Он не был карателем. Палач лишь прерывает нить жизни – грубо, быстро, с визгом стали и яростью. Его же ремесло куда утонченнее, куда страшнее. Он был архивариусом апокалипсиса, библиотекарем конца всех вещей.
А он помнил, как, еще подростком, украл из сада Велеса у берендеев золотое яблоко – не для себя, а чтобы угостить ее, потому что избранной в Жрицы нельзя было пробовать их. Она съела половину и замерла: «Это… вкус солнца». Он тогда впервые понял, что может дарить не только правду – но и чудо.
Чертоги Забвенных Летописей являлись его царством – бесконечной библиотекой, где вместо чернил использовалась боль, а вместо бумаги – кожа нерожденных Сновизверей и лед, вмерзший в вечность. Пальцы, скрытые под живой перчаткой, что впивалась в плоть своими острыми стержнями, скользили по свиткам. И сквозь этот холодный барьер он чувствовал крошечные, замурованные вспышки. Биение чужих сердец, пойманных в ледяной саркофаг памяти.
Каждое воспоминание о первом поцелуе, каждое солнце, отраженное в детских глазах, каждая слеза, упавшая на пыльную дорогу, – все это было еще живо. Оно кричало, умоляло, смеялось в своей ледяной темнице. И его долгом, священной, проклятой миссией было не просто записать их, а приглушить этот стук.
Методично. Без гнева и пристрастия. Как метроном, чей тикающий голос отмеряет не секунды, а саму смерть вселенной – один заглушенный смех, один угасший вздох за раз.
И когда тишина, наконец, воцарялась на очередном клочке пергамента, он порой слышал собственный, давно похороненный звон, отдававшийся в глубине его существа ледяным, одиноким эхом.
Внезапно воздух изменился и искривился. Задрожал, будто пространство между пылинками и звуком кто-то взял за край и потянул, растягивая саму ткань реальности в немыслимом направлении. Свет мертвосветов, прежде ровный и мерцающий, заструился, поплыл беспокойными бликами по сводам из черного льда.
Скорбогласы замерли. Их призрачные тела, обычно колышущиеся в такт бормотанию, окаменели. Рты, зашитые серебряными нитями Молчания, перестали шевелиться, и из швов выступили крошечные капли черного, как чернила, эфира – слепые слезы, которые они не могли пролить. И воцарилась звенящая тишина.
Из тени между двумя стеллажами, где в ледяных гробах хранились хрупкие, ядовитые кристаллы самых первых в мироздании предательств, выплыла та, что вселяла страх во всех жителей Нави.
Она проявилась, как изображение на воде – медленно, неумолимо. Начиная с улыбки, которая была острее и холоднее любого клинка в коллекции забвенных войн. И только потом обрели форму темные, струящиеся одеяния, что были сотканы из теней, украденных у умирающих звезд. Явилась сама Хозяйка Тишины. Морана. И тогда Ярин, не отрывая руки от свитка, понял, что она недовольна его промедлением.
Она не смотрела на него. Ее взгляд, пустой и всевидящий, как ночное небо над Навью, скользил по бесконечным стеллажам, и лед под ее невесомыми стопами звенел, как мириады хрустальных колокольчиков, возвещающих о конце времен. Воздух кривился вокруг нее, искажая полки с воспоминаниями, превращая ясные образы в кошмарные карикатуры.
– Помятун, – прозвучало негромко, но слово отозвалось внезапной, леденящей тяжестью в его горле.
Морана медленно повернула голову. Ее улыбка не дрогнула.
– Ты ищешь иглу в стоге сена, что сам же и связал. Но игла эта… жжется. Или ты начал бояться укола?
Она сделала шаг, и тени за ее спиной зашевелились, приняв форму когтистых, голодных существ.
– Обряд Костяного Яблока – не просто забытый обрывок. Это шов, скрепляющий две грани Бытия. Шов, который начинает расходиться. Ты чувствуешь это, не так ли? Дрожь в Чертогах. Шепот, что стал настойчивее.
Морана протянула руку, и в ее ладони возник образ. Он увидел Поляну Зыбкой Пустоты. Там проявилась серая трещина, которую породила… Лели. Она пульсировала, как черная звезда, обрастая призрачными, ломкими разводами, похожими на ветви.
– Твоя… Велесова Жрица, сама того не ведая, подливает масла в огонь. Ее боль… столь созвучна энергии Обряда. Ее слезы – лучший проводник. И пока ты медлишь, пока ты тонешь в собственном жаре воспоминаний, ее агония ткет новую реальность. Реальность, где в моей власти… не будет необходимости.
В глазах Богини, наконец, вспыхнула эмоция. Холодное, безраздельное любопытство хищника, видящего, как его добыча сама роет себе могилу.
– Так что это, Помятун? – она снова ядовито улыбнулась. – Неспособность? Или… намеренный срыв моих планов? Может, в глубине души ты хочешь, чтобы этот шов разошелся? Чтобы все рухнуло? Чтобы и твоя вечная каторга, наконец, подошла к концу? Думаешь, так ты станешь свободен? Или… она полюбит снова?
Она подошла так близко, что он почувствовал холод, обжигающий лицо.
– Найди Обряд. Вырви его корень. Или я найду другой способ залатать дыру в реальности. Начну с того, что ее расширяет. С той, что плачет в Лесу. И ее слезы станут не причиной скверны… а последним, что ты о ней помнишь.
Эта угроза повисла в воздухе, кристаллизуясь в иней на его перчатке. Она появилась не из-за невыполненного приказа, а потому что почуяла в его бездействии первый, едва слышный треск в фундаменте своей империи изо льда и забвения.
Ярин не проронил ни слова. Он поднял глаза на Владычицу Мира Нави. Ее красота была столь же безупречной, сколь и абсолютно безжизненной. Ее черты – высокие скулы, идеальный разрез глаз, губы, обещавшие сладкую погибель, – казались работой гениального мастера, одержимого смертью.
Ее кожа была бледной, как лунный свет на вековом льду, и сквозь нее проступали тончайшие, как паутина, синие прожилки, в которых струилась сама тьма. Только в одном месте – чуть ниже ключицы, там, где билось сердце, которого у нее не было, – плоть выглядела иной: слегка втянута, чуть темнее, как будто веками скрывала под одеждами не шрам, а напоминание. След от прикосновения, которое не могло оставить оттиск. Отпечаток ладони, теплой и… любимой, от которой она когда-то не отшатнулась – и за это заплатила вечностью… боли.
Волосы, чернее бездны между мирами, витали вокруг головы легким дымным ореолом. В них мерцали крошечные звезды – пойманные и погашенные души далеких светил.
Одета Морана была в платье из ничего. В движущуюся, струящуюся тень, которая лишь намеком обнажала невыносимо совершенные изгибы ее тела. Пустота, облекающая форму. Смотреть на это было больно для глаз, привыкших к миру несовершенства.
Ярин, чье сердце было глыбой льда, на миг ощутил леденящий восторг. Она была прекрасна. Как стихийное бедствие в своей природе. Как падение последней звезды.
И в этот миг, предательски и неудержимо, в его сознании вспыхнула другая красота, которая не пугала, а возвращала желание жить. Лели. Ее волосы, пахнущие дымом костра и диким медом, всегда были чуть растрепаны ветром. Нежная кожа, теплая и живая, покрытая веснушками у носа, которую так хотелось касаться губами. Ее хрипловатый смех, от которого щемило в груди.
Ее красота была в легкой кривизне зубов, в ямочке на щеке, в тысяче мельчайших несовершенств, что складывались в нечто бесконечно более цельное, настоящее и дорогое, чем эта ледяная безупречность. Рядом с этим живым теплом Морана казалась не более чем искусной картиной, написанной ядовитыми красками на холсте из вечной мерзлоты. Картина, где пряталась рана, о которой никто не знал, кроме… Сеятеля. Та, что не заживала, потому что она не смела ее назвать.
Ярин не произнес ни слова. Не дрогнул и мускулом на лице. Но Морана, для которой мысли были открытой книгой, написанной на языке предательств, прочитала его мимолетное сравнение. Ее соблазнительные губы тронула презрительная усмешка. Ухмылка существа, наблюдающего, как букашка на листке считает себя центром вселенной, от которой лед на сводах почернел и заплакал кровавыми слезами.
– Какие трогательные, ничтожные сравнения в голове у того, кто должен вершить концы миров, – голос Хозяйки Нави прозвучал прямо в его разуме, обжигающе тихий. – Ты цепляешься за воспоминание о грязи и тепле, как дикарь за свою раскраску. Это делает тебя слабым, Помятун. И именно поэтому ты до сих пор не нашел то, что я приказала. Ты ищешь глазами, полными ее образа, а не взглядом, что способен распознать пустоту между мирами.
Она сделала шаг, и ее платье поглотило свет вокруг.
– Исправь это. Прежде чем я решу, что проще… выжечь этот образ каленым железом забвения. Начиная с оригинала.
Ее слова иглами вонзались в самое сердце его памяти. Ярин почувствовал, как по спине пробегает холодная волна яростного, беспомощного протеста. Он поднял взгляд, и в его глазах, обычно пустых, вспыхнула единственная искра.
– Она под защитой Велеса, – с нажимом произнес он. – Тронешь ее – и равновесие рухнет. Твоя война с Пастухом Сокровенных Троп будет последней войной этого мира. После нее не останется даже тишины.
Он не стал отрицать ее значимость. Это было бессмысленно. Он призывал к логике выживания, единственному языку, который Морана, возможно, была способна воспринять. Это опасная игра – признать свою связь с Лели. Но он попытался обратить ее себе на пользу, прикрыв Жрицу именем другого бога.
Морана молча слушала. Ее прекрасное, безжизненное лицо оставалось непроницаемым. Но в глубине ее звездных зрачков что-то шевельнулось – неожиданное любопытство, возникшее из-за проявленного сопротивления раба.
– Мудрое напоминание, Помятун, – сладко пропела она. – Но кто сказал, что я собираюсь нарушать договор? Скверна в Обряде Костяного Яблока, которую ты не можешь… или не хочешь найти, отравляет оба Царства. Мои интересы и интересы Лесного Бога, как ни странно, совпали. Я не трону его Жрицу. Пока что.
Ее взгляд скользнул по бесконечным стеллажам, а затем вернулся к нему, впиваясь в самое нутро.
– Но ты… ты – мой. Мое клеймо горит на твоей плоти. И твоя работа… вызывает вопросы.
Не повышая голоса, она произнесла имя, от которого воздух в Чертогах задрожал:
– Лжетва!
Из складок ее платья, из самой гущи мрака, выползла новая форма. Не дух и не тень. Существо, не имевшее собственного облика, пульсирующая Неправда. Оно выглядело как искаженное отражение в разбитом зеркале, постоянно меняющееся, подстраивающееся. От него исходил сладковатый запах гниющих лилий и старой, запекшейся крови.
Он, видевший Лжетву тысячи раз, отметил про себя изменение: ее форма теперь менялась не только подражая, но и опережая. Она иногда проявляла облик еще до того, как у жертвы рождалась соответствующая мысль, словно чем-то подпитывалась, густея с каждым десятилетием.
– Проследи, – строго приказала Морана. Взгляд ее был прикован к Ярину. – За ним. За каждым его шагом в этих Чертогах. За каждой расшифрованной им строкой. За каждой мыслью, что он посчитает своей тайной. Мне интересно, не ослеп ли мой Врановый, впустив в себя ничтожное воспоминание о солнце.
Лжетва, извиваясь, растворилась, рассыпавшись на тысячи невидимых частиц лжи, которые тут же впитались в стены, в лед, в свитки. Отныне каждый его вздох, каждое прикосновение к пергаменту будет под наблюдением.
Лишь тогда Морана вновь посмотрела на Ярина с надменной улыбкой, обещающей мучительно долгую расплату.
– Ищи Обряд, Помятун. И помни – теперь за тобой наблюдает Искаженная Истина. Не разочаруй меня.
Хозяйка Нави исчезла, оставив после себя лишь звон в ушах и вкус железа на языке. И тотчас, из эха ее ухода, проявилась Лжетва. Ее тело было соткано из сплетен, обрывков доверия, растоптанных клятв и фальшивых оправданий, соединенных в подобие человеческой формы. Черты лица плыли, как отражение в воде, если в нее плюнуть: вот проступает знакомый изгиб брови, вот губы, складывающиеся для поцелуя, а вот они распадаются на шепотки и пересуды, обнажая зияющую пустоту.
Вместо глаз у нее виднелись две воронки, вывернутые наизнанку. В них клубились черви сомнений и змейки клеветы, вечно голодные. Когда она двигалась, за ней тянулся шлейф из фраз, которые никогда не были сказаны, но они ранили больнее правды: «Она тебя никогда не любила… все считают тебя слабым… она давно забыла о тебе…»
Она проплыла за его спиной, бесшумная, как дурная мысль.
– Усердствуешь, Помятун? – злорадно просипела она. – Листаешь пожелтевшие страницы в надежде найти… что? Оправдание? Или, быть может, ту самую ниточку, что ведет к твоей дорогой Жрице? Скверне, что отравляет Вещий Лес. Она должна быть тебе особенно интересна. Говорят, ее слезы теперь не просто вода, а нечто… липкое. Темное. С запахом отчаяния. Тебе ведь хорошо знаком этот запах, не так ли?
Ярин не обернулся. Его прямая спина была единственным ответом. Он продолжал читать ледяной свиток, где застыли воспоминания души, умершей от неразделенной любви, но слова теперь плыли перед глазами, не складываясь в смысл.
– О, я вижу, ты проверяешь архив «Первых Предательств», – Лжетва обвилась вокруг стеллажа, ее форма на мгновение приняла очертания девушки с венком из полевых цветов – точь-в-точь как та, чью память он держал в руках. – Как трогательно. Ищешь параллели? Хочешь вспомнить, как это – быть тем, кого предали? Или как это – предать? Ведь ты и сам кое-кого предал, мой мальчик. Ради долга. Ради… власти? Или просто из страха?
– Архив проверен, – перебил он ее плоским, мертвым голосом, но в нем дрогнула одна-единственная струна. – Никаких аномалий. Обряда тоже нет. Отчет будет внесен в Кристалл.
Лжетва ядовито рассмеялась.
– Всегда по делу! Всегда так безупречно холоден. Но я-то ведь знаю, что подо льдом… – она прошептала ему прямо в ухо обжигающим холодом. – Бурлит такое милое, такое человеческое болотце. Ты думаешь, Морана не видит, как твой взгляд задерживается на воспоминаниях о солнечных днях? Ты думаешь, я не чувствую, как вновь пытается биться то, что ты когда-то называл сердцем, при одном намеке на ее имя? Ты ищешь Обряд Костяного Яблока… а сам являешься его живым воплощением: снаружи – холодная, мертвая оболочка, а внутри – ядреный, горький плод тоски.
Она отплыла назад, образуя безобразное пятно.
– Но что, если твоя тоска – не твоя, Помятун? – голос Лжетвы стал вдруг еще более насмешливым. – Что, если это чужое эхо, вплетенное в тебя? Ты так усердно выжигаешь память у других… А если твоя собственная уже тебе не принадлежит?
Он проигнорировал ее, но вопрос застрял в подсознании: а что если его боль, его связь с Лели – не только его? Что, если ею кто-то, и правда, управляет? Лед на стенах покрылся паутиной трещин, но почти сразу затянулся, оставляя следы от них.
– Не трудись меня обманывать, архивариус. Я не Морана, меня не купишь ледяным спокойствием. Я питаюсь тем, что ты пытаешься скрыть. И поверь, твой внутренний голод… я чувствую его лучше, чем ты сам. Удачи в поисках. Для нас обоих.
Ярин продолжил методично двигаться вдоль стеллажей, не обращая внимания на ненавистного ему надзирателя. Рука гладила ледяные корешки свитков. Каждое прикосновение отзывалось эхом чужой жизни в его собственном нутре – обрывком смеха, уколом горя, вспышкой стыда. Он искал ключ. Зацепку. Любой намек на Обряд Костяного Яблока в этом бесконечном хаосе замороженных судеб.
Лжетва текла за ним по пятам. Ее форма переливалась, подражая теням, что отбрасывали мертвосветы.
– О, смотри-ка, – прошипела она, когда его пальцы на мгновение замерли на свертке, хранящем память о старом воине, павшем от руки брата. – Нашел что-то родственное? Брат предал брата… Как знакомо. Только в твоем случае это было бы… сестра предала возлюбленного? Или все же возлюбленный предал сестру? Запутаться можно. Как смотрю я, запутался и ты.
Ярин с силой отодвинул свиток. Лед под ним с хрустом треснул.
– Я ищу конкретный ритуал, а не философские параллели, – прорычал он, и в его голосе прорвалась стальная жила нетерпения.
– Ах, ритуал! – воскликнула Лжетва, приняв на мгновение облик Скорописца с чернильными пятнами на пальцах. – Процедура, описанная в строгих терминах. Но разве не интереснее то, что окружает ритуал, Помятун? Мотивы. Боль. Та самая боль, что делает кость – яблоком, а яблоко – костью. Та боль, что сейчас разъедает Лес благодаря твоей… Жрице. Ты ищешь скрижаль, а следовало бы – отражение в ее глазах. Оно там, я уверена. Я ведь вижу отблеск и в твоих.
Она снова закружилась вокруг него, и теперь ее шлейф складывался в насмешливые слова: «Он никогда не найдет его… он боится того, что обнаружится… он любит ее больше, чем ненавидит свою долю…»
Ярин яростно сгреб в охапку несколько свитков. Он двигался быстрее, почти грубо, опрокидывая хрупкий порядок архива. Отчаянная злость, которую он так тщательно скрывал, начала прорываться наружу.
– Торопишься? – умильно прошептала Лжетва. Ее лицо расплылось в подобие сочувствующей улыбки, от которой стало только хуже. – Боишься, что Морана вернется, а ты все так же будешь стоять здесь с пустыми руками? Или боишься, что та в Яви выплачет все свои глаза, пока ты копаешься в мертвых буквах? Может, она сейчас там, в своем Вещем Лесу, плачет, зовет тебя… а ты вместо ответа шлешь ей лишь молчание да пыль с этих древних стеллажей. Какой романтичный жест. Прямо до слез.
Она замерла, впиваясь в него своими вывернутыми глазницами, полными шевелящейся мерзости.
– Или… о, я поняла! – ее голос стал сладким, как сироп из болиголова. – Ты ищешь не сам Обряд. Ты ищешь способ его обезвредить. Чтобы, когда Морана все же доберется до своей цели, он оказался бесполезным. Чтобы спасти свою дорогую Лели от последствий. Как благородно. Как глупо. Морана прочла бы это в тебе за миг. Как, впрочем, читаю сейчас и я.
Помятун резко обернулся. Его лицо исказила гримаса гнева и дикого, беспомощного отчаяния, чем она и питалась. Он не сказал ни слова. Но дыхание сбилось, а напряженные кулаки выдавали всю ярость и муку, которые он пытался похоронить в себе.
Лжетва удовлетворенно вздохнула, словно вдыхая аромат изысканного блюда.
– Вот он. Вот тот самый плод. Гнилой, переспелый, полный червей тоски и сожалений. Продолжай искать, Помятун, – она начала медленно растворяться. Голос стал эхом, доносящимся уже со всех сторон. – А я с удовольствием понаблюдаю, как ты сам себя съедаешь изнутри в этом безнадежном поиске. Ведь самое смешное, что Обряд, который ты ищешь… он, возможно, уже давно запущен. И ты, мой мальчик, являешься его главным наполнением.
С этими словами она исчезла, оставив его в гробовой тишине Чертогов. С грудой ледяных свертков в руках и с ядовитым семенем сомнения, которое она так тщательно сеяла в его разуме. Но он заглушил его, убеждая себя, что Лжетва – дитя самой Кривды, Лжи, и не стоит обращать на ее насмешки особого внимания.
В дальнем конце зала, в крипте, где покоились души, познавшие жертвенную любовь – ту, что не требует награды и сжигает себя дотла, – одна из них вспыхнула. Не светом, его можно поймать и запереть. Это было тепло. Жаркое, влажное, живое дыхание самой Яви, утробное и невыносимое для этого места. Волна чистой, бескорыстной любви, что заставляет мать бросаться в огонь, а возлюбленного – под копыта коней, прокатилась по архиву. Лед вокруг взвыл и по его черной поверхности поползли паутины трещин, из которых сочился золотистый, теплый пар.
Скорбогласы забились в панике. Их сшитые рты разбухли от немого крика, разрывая серебряные нити. Беззвучные вибрации их ужаса начали раскалывать саму реальность, заставляя тени извиваться в судорогах.
И в этот миг из самой гущи испаряющегося льда, материализовалась Лжетва. Ее форма вобрала в себя пар, став более плотной, почти осязаемой.
– Скверна! – ее голос был ядовитым, липким шепотом, который обволакивал сознание. – Чувствуешь, Помятун? Это дыханье твоего прошлого. Оно просочилось сквозь тебя, как вода сквозь гнилой мост. Ты принес эту заразу сюда. Ты вдохнул в нее жизнь своими никчемными сожалениями!
Ярин увидел, как волна тепла приближается к нему. И он почувствовал запах свежеиспеченного хлеба из печи, что топилась в доме его матери. В мире, который перестал существовать еще до того, как он стал Стражем Памяти. Запах спокойствия. Запах дома.
И он дрогнул. Всего на одно проклятое мгновение. Мускул на его щеке подергивался. Веки сомкнулись, не по приказу, а по воле измученной плоти. Но Лжетва увидела. Ее воронки-глаза, полные копошащихся червей, сузились до щелочек, и в них вспыхнул голодный, торжествующий блеск.
– Ага… – насмешливо прошептала она. – Вот же оно. Подо льдом. Ты не просто помнишь. Ты тоскуешь. По грязи. По теплу. По этому… этому жалкому подобию жизни. Морана будет так рада это узнать. Ее самый верный страж до сих пор мечтает о свежей булке хлеба. Как трогательно.
Ярин сжал кулак так, что костяная основа перчатки затрещала. Вороньи перья на ней взъерошились и впились в лед, словно жаля его. Он не стал тратить время на заклинания. Его голос грянул, как обвал, наполненный не магией, но чистой, нечеловеческой волей, призванной заткнуть дыру в собственной душе.
– Протокол «Ледяной саркофаг»! Срочно изолировать тепло в Седьмом Коридоре! Зал Застывших Слез! Наложение барьера абсолютного забвения! Немедленно!
Лед вокруг вспыхнувшей души обрушился, поглощая тепло. Тысячи ледяных игл впились в сияние, высасывая его, вымораживая саму суть памяти. Жертвенная любовь, миг высочайшего самоотречения, была не просто стерта. Она была оплевана, растоптана, обращена в пыль циничным, бездушным механизмом. И через мгновение от нее не осталось ничего. Лишь гробовая тишина, еще более глубокая, чем прежде – тишина после акта святотатства.
Лжетва, не выдержав, издала короткий, похожий на кашель звук – подобие смеха.
– Слишком поздно, Помятун, – просипела она, уже начиная таять, возвращаясь в состояние неосязаемой клеветы. – Слишком поздно. Я увидела трещину. И я знаю, куда бить, чтобы расширить ее. Отчет будет… исчерпывающим.
И она растворилась, оставив после себя не просто горький привкус, а незримое, ядовитое обещание, что это была лишь первая ласточка.
***
Его личные покои были разрывом в ткани бытия, который Ярин ежесекундно удерживал от окончательного расползания силой одной лишь своей окаменевшей воли. Здесь не было ни света, ни тьмы – лишь вечные, беззвездные сумерки его души, застрявшей между прошлым, что он уничтожал, и будущим, которого для него не существовало.
Он рухнул на ледяное ложе и начал ритуал, сжимавший внутренности в комок всякий раз. Снятие перчатки.
Вдруг появилось легкое дуновение. Потом частицы пыли забвения, вечно витавшие в воздухе, закружились в странном, тоскливом танце, собравшись в маленький, скорбный смерч. И из этого вихря родился Домовой. Праховей.
Он не имел формы, ибо был соткан из напоминания о жизни в Царстве Смерти. Он был клубящимся облаком пепла от несгоревших писем, струящимся песком распавшихся замков, дымом от костров, у которых никто больше не будет греться. На мгновение в его очертаниях проступало нечто, походившее на маленького, испуганного зверька, но тут же рассыпалось, не в силах удержать подобие жизни. Единственное, что было постоянным – его тихий гул, похожий на мурлыканье кошки, если бы они рождались в аду и питались одним лишь отчаянием.
Праховей подплыл к Ярину и замер рядом, едва не касаясь его. Его присутствие было единственным лекарством – оно гасило навязчивый, сводящий с ума шепот Чертогов, принося другую тишину. Спокойствие опустевшего собора, где когда-то звучали молитвы.
Но в последнее время и она бывала несовершенной. Иногда в ней проскальзывал едва уловимый фоновый гул, монотонное, ровное жужжание. И от него Домовой всегда съеживался и дрожал.
Помятун смотрел в потолок, не видя его, чувствуя, как ярость и отчаяние шевелятся подо льдом его души, как уродливые, слепые рыбы. Лжетва почти поймала его. Почти. Ее слова о Лели, ее намеки… Нет. Он не должен. Не может.
Домовой, чувствуя его смятение, заволновался. Его гул стал тревожным, прерывистым, словно заикающимся. Он закружился вокруг Ярина. Его бесформенная сущность вытягивалась и сжималась, бессильно пытаясь утешить, но не зная как, не имея для этого ни слов, ни рук.
И тогда он сотворил то, чего никогда не делал раньше. Нечто невозможное. Он остановился прямо перед лицом Ярина, и из самой глубины его туманной груди начало исходить свечение. Сначала слабое, потом ярче, наливаясь теплым, медовым золотом. Праховей дрожал всем своим существом, напрягаясь, словно рождая собственную душу. И вот, из него выплыла крошечная, сияющая частица.
Но что-то пошло не так. На мгновение свет стал слишком ярким, слишком чистым. Он отбрасывал резкие тени, а не мягкое сияние. В нем было что-то… ненастоящее. И сам Домовой вместо благоговения выражал растерянность – будто результат его усилий был не совсем тем, что он задумывал. Но потом свечение обрело мягкость, и он успокоился, подталкивая свой подарок ближе.
Окаменевшая слеза. Слеза души, которая так сильно, так безнадежно тосковала по дому, что кручина, пройдя через все преграды Забвения, материализовалась здесь, в сердце Нави, в этом единственном светлом месте. Она парила в воздухе. И от нее исходило тепло. Уже настоящее, живое, больно обжигающее Ярина радушие Яви.
В этом свете он увидел… образ. Нечеткий, размытый, подернутый дымкой. Деревянный стол, потертый до дыр локтями. Глиняная миска, от которой поднимался пар, пахнущий… чем? Он не мог вспомнить. И чьи-то руки, натруженные, добрые… Матери? Он не помнил ее лица. Только ласку этих рук.
Праховей, источая тихое, жалобное гудение, подтолкнул светящуюся частицу к Помятуну еще ближе. Это был дар. Величайшая жертва, на которую способно только это безгласное существо. Он отдавал ему последнюю крупицу чистого чувства, которое ему удалось спасти от измельчения в жерновах архива.
И он, глядя на этот комок выстраданной теплой памяти, вспомнил, как, еще юным волхвом, поймал светлячка и отнес его больному ребенку в деревне Голой Межи. Как держал в ладонях этот живой, трепещущий огонек – и ощущал, что сам может быть источником света… до тех пор, пока не ушел в Навь. И это было страшнее любой пытки. Потому что заставляло сомневаться, подсказывая: он мог быть другим.
Ярин смотрел на парящее чудо в Мире Смерти. Он чувствовал, как что-то в нем – огромное, мертвое и тяжелое – с грохотом смещается. Еще мгновение – и он вспомнит. Вспомнит вкус той простой еды. Запах того, единственного дома. Тепло тех рук, что когда-то прикасались к его щеке.
И это убьет его. Убьет Помятуна. Убьет окончательно.
– Нет, – хрипло прошептал он. – Убери.
Праховей замер, его сияние померкло, дрогнуло.
– Убери! – крикнул Ярин, и в его голосе зазвучала отчаянная, животная, детская боль. – Или Лжетва почует! Она учует этот свет, как стервятник, и уничтожит тебя! Она сотрет тебя в пыль!
Домовой сжался. Медленно, с невыразимой, беззвучной мукой, он вобрал сияющую частицу обратно в себя. Свет потух, захлебываясь в его пепельной сущности. И с ним погасла часть самого Праховея. Он стал меньше, прозрачнее, призрачнее. Его гул превратился в едва слышный писк, полный недоумения и горя.
Он отплыл в самый темный угол покоев и свернулся там в крошечный, безмолвный клубок страдания.
Ярин остался один. В абсолютной, оглушающей тишине могилы, которую он сам для себя выбрал, выкопал и теперь был вынужден в ней лежать.
Он поднес свою синюю, покрытую инеем руку к лицу. Там, где по его щеке что-то должно было скатиться, не было ничего. Лишь ледяная крошка, застывшая на ресницах.
И тогда он с окончательной ясностью понял, что только что совершил самое страшное предательство в своей долгой и чудовищной жизни. Не перед Мораной. Не перед Навью. Он предал последнюю крупицу чего-то настоящего, теплого и святого в этом аду. Он оттолкнул единственное существо, которое предлагало ему не боль, не службу, а простое, безусловное утешение.
И от этого осознания ему стало холоднее. Холоднее, чем от любого льда в Чертогах. Холоднее, чем от вечности, что ждала его впереди.