Читать книгу Лето по Даниилу Андреевичу // Сад запертый - Ксения Венглинская - Страница 6

Сад запертый
Разо[3] первое
Пятнадцать шагов по белому чистому снегу
1. Фрактал

Оглавление

Легкий, звонкий автобус влечет ее вдоль берега. Будний день, и нет даже этих оригиналов, редких безлошадных дачников, что почему-то прикипели к холмисто-болотистому захолустью. А местных здесь вообще немного. Линия дороги неверна – рушится обрывами, стелется легкими песчаными пляжами. Дорога от Петербурга до Ивангорода и Усть-Нарвы, южный берег Маркизовой лужи. Шведский королевский тракт, еще раньше – старая новгородская дорога; нынешнее шоссе повторяет их линию с точностью, какую редко увидишь в чертах потомка. Алька выйдет на полпути, в окрестностях деревни Вистино, что на Сойкинском полуострове. Там стоит археологическая экспедиция Петербургского университета. Копают жальники, шведскую часовню и древние захоронения ижор – автохтонного населения южной Ингерманландии. В кресле напротив дремлет Артур Лажевский – друг и проводник. Он и устроил Альку в экспедицию техником, зарисовывать найденные артефакты. У Артура там друзья, Алька никого не знает, но Лажевский сказал, что это хорошо – новые люди и новые красивые места. Артур считает, что ей давно следует проветрить голову и начать жить как сначала. Если человека не вернуть, – заявил он, – то можно побывать в местах, которые он любил, и сблизиться с людьми, которыми движут похожие устремления. Раз ты все равно не забудешь, не забываешь никак, то можно попытаться войти в его мир. Там тебе будет лучше, поскольку его мир – часть его души. А часть, как известно, подобна общему.

– Это еще что? – за спиной возмущается Даниил Андреевич. Бушует с тряпкой, устраняет с доски алькину фамилию. Мельком оглядывается на нее; на лице сочувствие. Алька поджимает губы и вспыхивает: больно надо. Лариска кивает на нее и что-то говорит на ушко соседке – гадость какую-нибудь. Обе смеются. Альке, конечно, плевать, но она сжимается, прежде чем идти на свое место. Звенит звонок. Все. Можно бежать, можно скрыться. Она так и делает. Она налетает на Даниила Андреевича, он роняет тряпку и удивленно хлопает глазами, она слышит смех за спиной. О-ой…

– Смирнова, ты куда? Смирно-ова!


Из утомительного бэдтрипа по дайверским местечкам и кислотным тусовкам они вывалились на исходе лета. По дороге из аэропорта Яна предупредила: я к себе. Я выйду у метро, – кивнул Данька. Выскочил из такси, поманил следом – на минуточку. Пока водитель распаковывал багажник, Яна закурила. Данька достал свою сумку, расплатился.

– Что это значит? – устало.

– Мне надо подумать. Я позвоню. Не беспокой меня некоторое время.

(Я – тебя – беспокоил?! – вскинулся было Данька.) Смолчал. Как язык заморозило. Стоило тратить время на длинные дороги, разговоры, обмен физиологическими жидкостями. Некоторые люди не меняются. Он готов был весь заныть изнутри: из аспирантуры вылетел, халтуры растерял, друзья-приятели за лето вычеркнули его из оперативной памяти, все из-за этой сучки – а теперь? Молчать. Сказал себе. Теперь – молчать. Никто не заставлял, повелся – значит, самому хотелось. Но вместо этого понес какую-то несусветную, нервную чушь. Они стояли у типовой сталинской таблетки метро, налетевший перед дождем шквал метнул под ноги пыль. Повисла на шее. Пока, Данечка. Ладно, – и что-то шевельнулось в маленьких голубых глазах, – я сама позвоню.

– Ты знаешь что-нибудь о теории фракталов? – Артур отвлек Альку от созерцания пробегающего за окнами автобуса пейзажа. Они спускались с горки, и панорама залива постепенно сменялась лесистым тоннелем. Артур смотрел на нее легким, чуточку грустным взглядом.

– Слышала что-то.

– Ты стала нелюбопытной. Фрактальная симметрия – это подобие не зеркальное, но на основе структуры, общих принципов устройства. Вот, например, посмотри на это большое дерево… – Артур кивнул в окно. – На что оно похоже?

– Оно похоже на дерево. Кажется, на ясень.

– А еще?

– На рябину, но это не рябина. Это ясень.

– О чем тебе напоминают его ветви?

– Они напоминают о том, что уже весна.

Артур засмеялся.

– Они напоминают твою кровеносную систему. Они напоминают систему бассейна любой реки с малыми и большими притоками. Они напоминают сетку дорог. Они напоминают сеть лиственных прожилок, и это при том, что каждый лист является частью дерева. Экспедиция, в которую я тебя устроил, люди, с которыми ты встретишься там, мотивы, которые движут ими в жизни, – это часть того, чем жил твой Даниил Андреевич. Это часть его мира, его личности, которая подобна человеку, так же как лист подобен всему дереву. Подобен сетке дорог и рек – наземных и подземных, подобен твоей кровеносной системе и кровеносной системе Земли, так же, как любое творение подобно Богу. Иначе и быть не может.

– Я что, неважно доказал свою рентабельность? – резко усмехнулся Данька.

– Можно начинать смеяться? Рентабельный ты наш, – чмокнула воздух около его уха, выкинула сигарету и вскочила в машину.

Вернувшись домой, Данька следовал нехитрому расписанию: прогулка с утра, потом уроки французского. Ученики разбежались почти все, бабла стало до неприличия мало, но особой нужды он, как ни странно, не испытывал. Выбравшись из любовной карусели, он чувствовал, будто потерпел крушение на берегу пустого гостеприимного острова. В сущности, жизнь всегда обходилась с ним, как строгий, но добросердечный родитель – ограничивая в избыточном и не отказывая в необходимом, навязывала умеренность, стоицизм и внутреннюю дисциплину. У него было где жить и что есть, мамины деньги на карточке – на черный или счастливый день – позволили выработаться и расцвести некоторому аристократизму: ему никогда не приходилось мучительно унижаться из-за копейки или заниматься чем-то, радикально противоречащим собственным принципам. При этом самостоятельности – сколько угодно, только пользуйся; в девятнадцать лет съехав от бабушки и перебравшись в пустующую после маминой эмиграции квартиру, он был совершенно предоставлен себе. Другой бы разумно и признательно распорядился одиночеством и комфортом, но нет, – мы простых путей не ищем, – и он от души бузил, чудил и выламывался. Вечно чего-то не хватало. Или кого-то – близкого, теплого, взбалмошного, бесконечно волнующего, о ком заботиться, с кем носиться, кому навязывать нежность, любовь и нерастраченную душевную энергию. Нашел себе Грабовскую; придумал ей душевный разлад, вообразил глубину, которой никак не было. Сбил девчонку с панталыку, поманил чем-то неясным и томительным, для чего сам-то слова не мог найти. Внушил опасное сомнение в простых деревянных ценностях. С ужасом и восторгом наблюдал, как из гладкой самодовольной телочки вылупляется раздерганное, порывистое существо с горячечным блеском в потерянных глазах. Но не рассчитал, не вытянул – сам изболелся и схлопнулся раньше, отпустил. А Янка, обогащенная, впрочем, некоторой интересной червоточинкой, переболела быстро и легко, затянула все ранки и трещинки. Закруглилась гулким и плотным яблочком, оформилась в прежнее бездумно-лоснящееся состояние.

Алька слабо улыбнулась и снова посмотрела в окно.

– Ты еще скажи, что смерти нет.

– Смерть подобна жизни, поскольку является ее частью.

– Умница. Достойных софистов учат на твоем философском.

Лажевский только пожал плечами.


Старый дом; бурые потеки вдоль стены, каменный остов строения запотел мхом. Дальше – цельные бревна, внутри – русская печь и две избы – летняя и зимняя. Стропила крест-накрест, почерневшие, резные птичьи головы громоздятся над крышей.

– Вот здесь у нас девичья, – хозяйка провела Альку и Артура в обширную выхоложенную спальню и замерла в дверях. – Молодые люди в соседнем доме стоят, наискосок через улицу.

– Вишь, и с нравственностью здесь все в порядке, – подмигнул хозяйке Лажевский. Та молча закинула на плечо полотенце и ушла на свою половину. Артур хрустнул пальцами и повел носом в стороны – начал осматриваться. Ну-с, – суетился он, – вот и печка масляная… счас врубим, будет тепло. Девчонки появятся, определят тебе кроватку.

Панцирные кровати стояли в два этажа и все казались занятыми. Алька остановилась посреди комнаты и рассеянно спустила с плеч лямки рюкзака. Лажевский бегал вокруг и деловито обживал пространство. С улицы потянулись голоса. Дверь распахнулась; разговаривали уже в коридоре. Галин Иванна, ну что вы, зачем. У нас своей жратвы знаете сколько? Да и девки мои все равно к мальчикам ужинать пойдут. Опять полночи песни орать… Ольга Николаевна! – возвысил голос Артур. Кто это там? Ни фига себе, кавалеры сами приперлись. В комнату заглянула кругленькая тетя, пропела высоким голосом: О, Лаже-евский… Здрасте-приехали, с корабля и по бабам. Не, ну как вам это нравится? Ему наших не хватает, он с собой притащил.

Так удобнее было полагать, привычно затворившись в двухкомнатных апартаментах времен первых полетов в космос, воображать, что не она ушла, а он отпустил, сбежал, дезертировал – ведь даже чувство вины ему легче было принять, чем окончательную беспомощность и фиаско перед другим человеком, с одной стороны – олицетворяющим непобедимо упругую инертность мира, с другой – бесконечно притягательным и любимым именно за эту упрямую противоположность.

Просторная, несмотря на скудный метраж, квартира, – перед отъездом мама продала всю обстановку, собирая деньги на всякий пожарный, – населена, помимо хозяина, только самодельным книжным стеллажиком с дээспэшной панелью откидного стола, небольшим раскладным диваном, да еще бабушкиным трюмо, журнальным столиком и банкеткой в малиновой бархатной обивке, которые смотрятся роскошно и чуждо. Телевизор с DVD-плеером, купленные на единственный пристойный гонорар в жизни, стоят прямо на полу. Стены Данька завесил отцовскими картинами, пытаясь хоть как-то одолеть пустоту. Распаковав вещи, он посвятил первый вечер походу в дешевый пивной клуб, единственное ночное заведение в округе. Просидев там оставшиеся от вояжа копейки – даже надраться толком не получилось, назавтра он занялся тем единственным, что научился делать более-менее сносно – то есть конвертированием буйной своей фантазии в слова и предложения. Так продолжалось уже две недели; никто не звонил, не отрывал, никто ничего не требовал, – мир, будто удовлетворившись восстановленным статус-кво, заломав нелепую, несвоевременную пассионарность, отступился от него – спокойно-печального, каждое утро начинающего за стареньким лэптопом, каждый день заканчивающего с любимой книжкой, перестал предъявлять счета; даже квитанции за квартиру приходили с опозданием. По вечерам Данька иногда брал бутылку вина и отправлялся на залив. Жара в конце августа концентрировалась, будто скатываясь в нескольких днях; эти несколько дней ему и выпали. Мягкие, потные, слабо гомонящие туристы брели в горку, навстречу; он торопился вниз. На маленькой каменистой косе блестели пивные бутылки; гранитные валуны придавливала ступенчатая плита лестничного марша – все, что осталось от разгроханной в последнюю войну Морской караулки; чуть дальше по побережью торчали осколки стен Нижней дачи, Ново-Александрийского дворца – цирковой полосатой, охристо-терракотовой расцветки. Этот заброшенный парк нравился ему своеобразным клошарским благородством – развалины дворцов честно зарастали травой и не выпендривались, только на приморской террасе резной игрушечкой светился дворец-Коттедж, да дымно-розовая Готическая Капелла стояла вечно запертой, за забором, на холме среди императорских дубов. Солнце не падало, как на юге, но лениво валилось в залив. Данька хлопал пробкой холодного, с характерным высотным привкусом чилийского вина и на нулевом уровне моря делал первый глоток – не по правилам глубокий. Легкий хмель действовал как камень, брошенный в спокойную, мертвую воду – слои слегка смещались, шли круги: тихая, размеренная рефлексия. С тем, что Янку ему придется потерять непременно, он уже соглашался раз пять. За раз-два-три-четыре – тоже пять лет знакомства. Правда, сначала они просто приятельствовали; может быть, лучше бы так и осталось. На этом пункте он обычно начинал грустно что-то насвистывать и швырять в море камешки. Блинчики получались не ахти, жизнь тоже не задалась. Ай-ай, как нам самих себя жаль, – злобствовал про себя Данька. Он робко набирал эсэмэску и тут же решительно ее стирал. Вспоминал Янку в клубе; Янку в Дахабе; Янку у себя дома. Кадры мелькали перед глазами один за другим; внутри все сжималось от очарования и жалости. Ему было жаль ее даже более, чем себя. Все казалось, что он чем-то ее обделил, утаил от нее что-то важное.

Она куриным жестом хлопнула себя по бедрам.

– Ольга Николаевна, я вам художницу привез. Помните, мы с вами на факультете говорили?

– Помню, – Ольга Николаевна сощурила внимательные глазки, вскинула ладонь поздороваться и тут же убрала, машинально вытерла о штаны – грязная. – Виноходова, Ольга Николаевна. Главная тут вроде, – она будто виновато развела руками и улыбнулась.

– Алевтина Смирнова, – высокая девушка с бледным лицом, густые волосы рыже-золотисты, острижены чуть выше плеч.

– По-моему, ей у нас не нравится, – моментально заключила Ольга Николаевна. – Только приехала, и уже пригорюнилась.

– Мне нравится. Очень, – произнесла Аля и вздрогнула, смутившись своего голоса – так определенно, почти резко это прозвучало.

У времени есть своя биохимия. Настроение, которое поутру дремлет, к вечеру, скорее всего, обострится и неизвестно еще куда заведет. Развинченная трудами дня логика поступит в распоряжение чувства и с радостью оформит самые фантастические идеи. Перебродив и истомившись долгим дорожным днем, Аля не просто готова была признать, но кожей ощущала правоту Лажевского – чуда не будет, потому что оно уже здесь. Пока соседки – маленькая аспирантка Оля Бондаренко, громкая грубоватая журналистка Шура и рыжая эстонка Тесса – копошились в комнате, вытряхиваясь из заляпанной рабочей одежды, прихорашивались и переодевались к ужину; пока Лажевский подлизывался к Виноходовой, напрашиваясь на позволение потусоваться пару дней в расположении экспедиции; пока суетилась хозяйка, пахло печеной пшенкой, а западные окна подергивались желто-розовой закатной корочкой, Аля выскользнула из дома и присела на белесую от времени деревянную скамейку. С карандашом и блокнотом. С течением времени бумага и карандаш все больше были необходимы ей для элементарного контакта с миром; как эстетическое чувство делало вооруженным глаз, сообщая происходящей дурной нелепице осмысленность художественного произведения, так грифель или кисть укрепляли, усиливали любой жест, и одновременно – защищали его необходимой опосредованностью. По природе открытая и яркая, почти задира, Алька с детства испытывала проблемы в общении из-за своей глубокой и сильной, точнее сказать даже – яростной, эмоциональности. История, случившаяся три года назад, которую они неделю назад в лицах разыграли на кладбище на манер античной трагедии, перепахала ее сильнее прочих. Никто из их маленького кружка не удивлялся этому – для Лары, Руслика и Розенберга она оставалась подружкой Славы Медведева, или Мишки, как его прозвали еще в школе. Лажевский долго и терпеливо догадывался о чем-то, пока она не сдулась терпеть это молчаливое понимание и не рассказала ему историю, услышанную от пьяно кающегося Бориса на Мишкиных похоронах. Артур отреагировал спокойно – только прикрыл рот ладонью и посидел так с минуту. Да, сожрали мы Каркушу. Выходит, так, – резюмировал он. Эта интерпретация их и сблизила. Если переживание Мишиной смерти лишь подтверждало ей угрожающую природу мира, то страшная и нелепая роль того, второго, указывала на слепую несправедливость этой природы, на опасность, от которой принципиально не существует защиты. Живи как угодно по своим законам; умирать все одно придется по одному общему беззаконию: urbi et orbi, городу и миру, которые присвоят тебя и сожрут.

Обычное твое интеллектуальное высокомерие, – написал ему на днях Витас из своего Евросоюза. Такой тирадой в аське разразился; ох. Кто тебе вообще сказал, что ты лучше; умнее; что у тебя есть нечто, чего нет у нее или у меня? Но ведь ты сам в этом настолько непреложно уверен, что и других умеешь убедить. Хорошо твоей Янке; она все же натура простая, сидит небось сейчас с подружками за десертом и косточки тебе, идиоту, вяло перемывает. А вот меня, например, ты этим чуть не поломал; в свою очередь. Этой своей вечной позой немого превосходства, будто тайну какую-то знаешь, а сказать не можешь: не поймут дураки потому что. А всего-то ты сноб дешевый, Даня.

Небо волновалось перед закатом, сизо-синие облака мягко вспыхивали персиковым исподом, нежились на излете апреля. Между ними лучилась гордая безвоздушная лазурь, и высокие ингерманландские сосны, как лапки крошечных насекомых, затлевали на солнечной свечке, что ухала, чуть не шипя, в залив. Как бы ни было, что-то в пейзаже властно противилось страху и безысходности, словно признавая их – целиком, до дна, но с какой-то веселой неумолимостью, как целое признает часть – и не по соображениям подобия даже, но по признаку непреложного свойства, сродства, как дерево признает жучка, что живет внутри и точит его корни, и когда-нибудь непременно убьет, но существование которого не отрицает ни коры, ни листьев, ни семян, ни сердцевины.

– Аленька, познакомься с Оленькой, – Артур выскочил на крыльцо, насвистывая что-то бравурное. При виде меланхоличной Альки интонация изменилась, и он заголосил неожиданно тоненько: Все подружки по па-арам… Разбрелися, ой, разбрелися… Только я в этот ве-ечер засиделась одна.

– По селу разбрелися, – поправила его Оленька.

– По селу. Разбрелись по селу, – легко согласился Артур. – Как вам будет угодно – по селу так по селу, по деревне, райцентру, поселку городского типа, по нашему микрорайону.

Оля смеялась. Артур чувствовал себя в своей тарелке и радостно вертелся юлой.

– Эх, яблочко, да куды ка-атишься… – пропел он и расхлябанной походкой направился через улицу. – Простите, девочки, я должен подготовить кабальерос к вашему визиту. Сегодня в клубе будут та-анцы… Шманцы.

Такой отповеди, друг мой детства, я от тебя не ожидал, – отписал ему Данька, и улыбочек пририсовал невразумительных: аффтар жжот, типа. Ладно, – ответил Витька. – Иди, что ли, пиши свою нетленку; лейтенант Ворон. А ведь про Яну ты с самого начала мне говорил, что у вас ничего не получится. Помнишь? Так не ной теперь. Как скажем, так и будет, верно?

Верно. Данька усмехнулся и закрыл ноутбук. Пора было идти домой проверять почту. Сеть в последнее время лежала через раз; из дома вечно было не дозвониться. В редакцию смотаться, что ли, – Данька зевнул на залив. Чайки обнаглели; он их прикармливал обычно, а вот сегодня ничего нет. Носятся над головой и орут. Да и смеркается уже; август. Он затолкал ноутбук в рюкзак и, загребая сандалиями мусорный серый песок, пошагал домой.


– Слушай, Смирнова, нарвешься! Вот будешь Даньку изводить, он от нас к старшим уйдет, а мы тебя вздуем. Уродина, – закончила свою речь Лариска.

– Сама уродина, – сказала ей Алька. – Блин, фанатки омлетов.

Хлопнула дверь. Это опоздал Даниил Андреевич. Смирнова поспешно слезла с учительского стола, Лариска Антоненко поправила локон и сделала глазки.

– Тема сегодняшнего урока…

– Яичница, – прошептала на весь класс Алька.

– Нет, – огорчился Даниил Андреевич. – Тема сегодняшнего урока – техника безопасности…

– При общении с молодым смазливым учителем труда, – прошипела Алька на ухо сидящей впереди Лариске. Та ответила ей негодующим взглядом из-за плеча. Даниил Андреевич гневно хлопнул ладонью по столу. Акустика в кабинете была хорошая.

– Смирнова! Расскажи мне, как ты будешь готовить омлет.

– Смешной, да? – кивнула Альке аспирантка Бондаренко и быстро улыбнулась. Олю действительно так и хотелось назвать Оленькой – крошечная, как ребенок, веселые зелено-голубые глаза, нежные щеки.

– Ага, обхохочешься, – тихо согласилась Смирнова, и у Оли улыбка исчезла, лицо стало непонятливо-растерянным. Аля захлопнула блокнот и ушла в дом.

Три года назад Алька всю весну просидела, запершись в комнате. Натурщик Антон привез ей голову Давида, и она с каким-то исступлением рисовала ее, строила и уводила в тон. Ловила себя на том, что ей все время хочется положить эту голову набок, как мертвую – она ведь и так напоминала мертвую, со слепыми глазами без зрачков. Давным-давно, в детстве, смерть уверенно связывалась у нее с опущенными, как шторки, веками – потому она боялась закрывать глаза, когда засыпала, и пугала этим маму и воспитателей в детском садике. Как-то от нее забыли выключить взрослый фильм, и она увидела на экране человека, горящего заживо, и долго не могла поверить, что он погиб, утверждая: мамочка, он жив, жив, потому что глаза открыты. От эскиза к эскизу Давид все больше напоминал Даниила Андреевича; устав бороться, Алька так его и завершила – энергичное скуластое лицо татарского конника на нежной и гордой семитской шее. Только к глазам не притронулась, оставила открытыми, словно вопрос, но – без зрачков. Они смотрели сквозь, ни живые, ни мертвые, с какой-то волшебно всевидящей насмешкой. Летняя сессия и пленэры прошли, как во сне; осенью мать устроила скандал, и Альке пришлось притвориться, что она в себе. Стала аккуратной и внимательной. Почему-то только в ноябре месяце, перелистывая альбом, она внезапно вспомнила, что у настоящего флорентийского Давида есть зрачки. Статуя смотрела куда-то в сторону с легкой полуулыбкой, и ее как подбросило. Тогда она по обыкновению ушла на залив, подумать. Зарядил слепой снег, снегопад окунул все происходящее в молочную мглу, когда в двух шагах ничего… Алька вышла на тонкий, пухом укрытый лед и шла долго, не видя перед собой ничего, кроме этой мягкой, матовой, такой ласковой мглы. Потом обернулась – берега не было видно, и не было видно даже ее следов; она висела в бесконечной мягкой белизне, которая изнутри еще и лучилась безмолвным вечерним светом. Где-то впереди заходило слепое солнце светлого и пасмурного осеннего дня, и белая муть светилась, светилась, светилась.

Алька молча покраснела.

– Я не люблю омлет.

– Ну а ты представь, что я попросил тебя приготовить омлет мне.

– Так вы же сами прекрасно справитесь. Вот у вас какая фамилия?

Даниил Андреевич задумался.

– Ворон, – наконец с вызовом сказал он и почему-то тоже покраснел, – а при чем тут омлет?

– Ну как при чем? А вот когда вы женитесь, как вашу жену будут звать?

– А я почем знаю… – совершенно потерялся Даниил Андреевич.

– А вот я знаю. Очень просто. Во-ро-на. Вот она вам омлет и приготовит. А меня зовут просто…

– Смирнова. Дай дневник.

– Я дома забыла.

– Она врет, – выступила Лариска. – Он вот! – быстрым движением она вытянула алькин дневник из-под учебника истории. Даниил Андреевич молча смотрел на Алевтину. Она опустила голову, вырвала у Лариски дневник.

– Берите.

Ворон покачал головой и сел за стол. Снял очки, провел руками по лицу. Сказал тихо:

– Ладно. Оставь себе. На чем мы там остановились?


Вернувшись в город, Яна решила круто изменить свою жизнь. Он чуть не упал со стула, когда позвонил и услышал от автоответчика заявление, что мы позвонили Янине Эдуардовне, но сейчас она на работе. Янина Эдуардовна принадлежала к типу девушек, которые не работают никогда.

Было одиннадцать утра. Сам он только что проснулся от бьющего в лицо света; в легкой дурноте. Накануне зачем-то терся в «Варшаве». Веселый богемный кабачок доживал последние деньки – сначала перессорились хозяева, потом ушла тусовка и появились орды студенток и иностранцев. Разноцветная и разноязыкая толпа танцевала в едином удушающем ритме. Протолкался сквозь, его несколько раз облили пивом. В воздухе стоял запах табака и резкого алкогольного пота. Примостился у стойки со стаканом вискаря. Года полтора назад чуть не любой тусовочный вечер начинался отсюда; сейчас он видел только одно-два лица из числа смутно знакомых. Две блондинки составляли планы на вечер в обществе высокого улыбчивого немца. Рядом тихо напивался актуальный некогда художник. Через человека молодой грузинский антиквар пикировался с очередной барышней на тему судеб мятежной Абхазии. Абхазия была наживкой, на которую антиквар без промаха ловил девиц. Вот и сейчас очередная – доказывала, кипятилась, а лукавый генацвале знай подливал вина. Что непременно менялось – так это программный хит. Новая музыка позволяла сохранять иллюзию того, что завсегдатаи перемещаются вместе со временем. Бегут на гребне и обновляют события и чувства, а не только собеседников.

Невесомый восторг приподнял ее – это чувство тем более соответствовало, что и ступней, которые касались занесенного льда, уже не было видно; хлопья снежной взвеси нежили, обволакивали, касаясь щек; она казалась сама себе мягкой меховой варежкой, вывернутой наизнанку, – так вот какая я внутри! Из этого не хотелось возвращаться, но она вспомнила мать, пугавшуюся даже ее бессмысленно распахнутых глаз, и повернула к берегу.

В мальчишеской избушке гудела гитара – тощий бородатый парень отстраивал басы; звенела и грохотала посуда. Кругом плясал веселый полумрак; заросшие парни сидели кто где, девчонки – с ногами на кроватях. Оленька расставляла чашки, опрокинула крышку с дымящейся кастрюли. Запахло вкусно. Артур заталкивал в раззявленное горлышко печки полено. Обернувшись на шаги, он закрыл дверцу, отряхнул руки о колени и весело дернул подбородком в ее сторону.

– О! Вот и наша бука пришла.

Высокий тощий парень с кукольным лицом императора Павла вскочил и принялся помогать Альке снять куртку. Проходите, пожалуйста, – галантно и неловко суетясь, император опрокинул стул с наваленной на него одеждой. Растерялся и стал подбирать вещи, роняя то одно, то другое. Задел черенок лопаты, на пол повалились инструменты, щиты и доспехи. Парень в дредах поднял голову от гитары и заорал поставленным голосом:

Данька выпил довольно много дешевого вискаря; катал обмылки льда под языком и пытался достичь состояния алкогольного благодушия, когда каждый случайный человек кажется увлекательным. Часа через полтора поймал себя на том, что стоит на улице; уже с пивом, в окружении упоенно щебечущих бельгийцев. По-французски обещает показать им город и тоскливо высматривает Яну дальше по переулку. Слова чужого языка, августовская ночь и эта душная, бессмысленная тоска – все складывалось в затертую, с чересполосицей помех, кинокартинку. Из распахнутых дверей «Варшавы» наружу рвался очередной клубный хит. Бельгийские девушки хохотали и звали потанцевать. Данька застегнул куртку и тихо отступил в темноту. На его место в кругу тут же втиснулся грузинский антиквар с изрядно нагрузившейся подругой.

– Бэрримор!

– Что? – откликнулся огромный бородатый детина.

– Железо, сволочь! Железо твое упало…

– Генрих, – высокий выпрямился и вновь склонился, прикладывая руку к груди. Алька очумело вертела головой. Бородатый мягко отодвинул ее и собрал амуницию, вынес в сени.

– Это вы здесь все… раскопали? – спросила Смирнова. Лажевский рассмеялся.

– Ага, щас. Реконструкторы… – кивнул на Генриха, – всюду со своим барахлом. Подожди, утром еще показательный махач в твою честь устроят.

– Тренировку, – поправил бородатый, – Бэрримор. Можно Леша.

Гитарист поднял руку.

– Ридли. Иначе нельзя.

Все засмеялись.

– А я Генрих. Иначе никак, – повторил высокий. – Папа с мамой назвали.

– Он же сэр Генри, – пояснил Ридли. – Бэрримор! – вновь заорал он.

– Слушай, ты потише можешь? Не на плацу, – пробасил из дальнего угла крепкий хлопец в застиранной гимнастерке.

– Я голос разрабатываю, – извинился Ридли и замолчал над гитарой. Та вновь загудела – дзынн!

– Вот погоди, приедет Андреич, он вас, клоунов, построит, – не унимался парень.

– Как? – весело спросил Ридли.

– Шеренгой по два. И на счет раз-два-три – вальс!

– А вот это – поисковый отряд «Ингерманландия», – пояснил Артур. Парень в гимнастерке откозырял, проходя мимо с чайником. К пустой голове не прикладывают! – оборзел ему вслед Ридли.

– Что призадумалась? – приобнял Альку Артур.

Вернувшись домой в четвертом часу ночи, он примостился на кровати с лэптопом. Полупьяный, сонный, обескураженный. В привычном окружении, недавно таком комфортном, он чувствовал себя пустотой, выпавшим звеном, лакуной.

До поры-времени ты смотришь новые фильмы, ходишь в правильные места и одеваешься как они. Не задумываясь, попадаешь в такт, все вокруг кружится, ты искренне интересуешься людьми и журналами, обещающими тебе отличный вечер, замечательный сезон и уникальный шопинг. Как все вокруг невыносимо прикольно! В поисках забвения можно прилепиться к собрату, вдвоем генерировать поле самообмана, с созданием которого перестал справляться в одиночку. Или загрузить себя работой, от звонка до звонка конвертировать жизнь в лавэ, городить вокруг огород товарно-статусных отношений. Или зарыться в культурный перегной, зажить червем, стараясь не замечать ничего вокруг. Любовь, семья, работа, культура и потребление как культ – тот же самый опиум, анестезия, воздвигающая спасительный барьер между человеком и тем, что, по одной версии, составляет его предназначение, а по другой – беду и грех. Яблочко от яблони, семечко осознания видимого мира, к которому все разумное и доброе не имеет никакого отношения, а вот вечное – вечное да.

– Альбигойцев своих опять начитался, а? Еретик несчастный, – в аське проснулся Витас. – Ощущаешь видимый мир как царство нечистого с рогами?

Данька улыбнулся в ответ.

– Вполсилы пока ощущаешь. На вот, ссылочку прочитай.

Данька машинально щелкнул по предложенной строчке. В новостях говорилось о молодежном параде на день рождения Москвы, об отмене военной кафедры и о формировании нового подразделения внутренних войск, призванного охранять покой жителей больших городов, бороться с терроризмом и отчасти заменить коррумпированных милиционеров.

– Слушай, а у вас здесь нормальные археологи есть? Ну, которые копают…

– А мы копаем! – донеслось из разных концов комнаты. И где ты видела нормальных археологов?


После еды – картошки с сельдереевым корнем и сушеным укропом, все томленое в печке, поверху жирная китайская тушенка, подтекающая желейной смазкой, после душного тепла и курева, впитывающегося сквозь поры, – сидевший по левую руку поисковик Сережа смолил махоркой, справа Бэрримор подумал и раскочегарил трубку, – после кисловатого глинтвейна типа компот, с вялеными яблоками за неимением цедры, Альку тихо и благостно повело. Ридли посматривал на нее из-под шапки дредов, весело; Оленька с Генрихом и Тессой тихо шептались, с их стороны то и дело доносились странные слова, вроде вышедшего из употребления английского обращения thee. Лажевский сидел на тканом половичке у ее ног, возился и бурчал, как кошак, норовил пристроить голову на колени. Алька не сопротивлялась; сквозь сумрак и туман в голове эти новые люди мелькали, как череда стоп-кадров: шелковые белесые волосы Лажевского, веером рассыпанные по ее обтянутым вытертым денимом коленкам; астеничный профиль парня по имени Ридли; танцующие в бешеной жестикуляции паучьи пальцы Генриха. Генрих, окруженный девушками, хорохорился, как это делают книжные мальчики, совершенно непривычные к вниманию. Время от времени кидал на Сережу в гимнастерке гордый и неуверенный взгляд; подбрасывал заковыристую английскую фразу, смешно коверкая произношение, и повторял – ву компране? Компране, – наконец сподобился Сережа, – ты же знаешь, я на таком английском не говорю… Только читаю. Генрих был доволен. Он обернулся к Оленьке и щелкнул пальцами. Включился Бэрримор, продул трубку, и, набивая по-новой, принялся разговаривать стихами. My heart in the highlands, my heart is not hear. Wherever I wonder, wherever I rove… Ридли дернул струны и провыл неожиданно низким голосом: – Вспомни мезозойскую культуру – у костра сидели мы с тобой. Ты мою изодранную шкуру зашивала каменной иглой.

– Большинство тысячелетиями прятало головы в песок, а избранные по этим головам ходили. Только так все и держится. Кем бы тебе хотелось? Как правило, остается еще несколько вакансий очевидцев, но они, как бы сказать… временные, что ли. Из аспирантуры-то вылетел?

– Да.

– Плохо дело. Скоро может появиться возможность живо поучаствовать в реальности. Не уверен, что тебе понравится. А приезжай ко мне в Амстер!

– На экскурсию по загнивающему Евросоюзу?

– Ну, он пока весьма комфортно загнивает. От нас можно и к лягушатникам; хоть посмотришь на предмет своих… культурологических изысканий.

– А оттуда – в Нью-Йорк… – написал Данька.

– По маме соскучился, гусар? Бугага.

– Охренеть как смешно. Я ее два года между прочим не видел.

– И меня…

Витька пририсовал улыбочку.

– Пидарские штучки свои оставь.

– Гомофоб.

– Я тебя тоже люблю нежно.

– Как Яна?

– Даже не спрашивай…

…Утро пахло вялым алкогольным душком, плюшевой подушечной пылью и вчерашними сигаретами. Лэптоп валялся рядом. Неудобно упирался в бок и утомленно мерцал. Внизу дрожало окошко аськи – непрочитанное сообщение. Вырубился; даже интернет отключить забыл. «Не грусти и приезжай в гости», – писал Витас. Комната наполнялась радостным синевато-белесым светом. Данька встал в рост напротив окна, воспаленно посмотрел на солнце. Лето, перетряхнувшее всю его небольшую и относительно правильную жизнь, наконец заканчивалось. По свежим солнечным улочкам торопились люди; дети с родителями спешили по школьным базарам, старушки вытаскивали к метро ведра астр и помпезных георгинов. В такое утро хочется начать жизнь сначала. Данька вспомнил, как торчал вчера у «Варшавы», будто под окнами у неверной возлюбленной; в ожидании неизвестно чего. Все внутри протестовало, не желая то ли отмереть, то ли смириться. Он потянулся к пульту и машинально включил телевизор. Реальность продолжала рифмоваться с воображением весьма причудливым образом: в телевизоре была Яна. В общем, она занималась тем же, чем обычно – демонстрировала себя. Попутно бормотала прогноз погоды. Данька задумчиво почесал заросший подбородок. Яна скоро закончила, и на экране появилась заставка регионального телеканала. Он выключил в телевизоре звук, отправился в ванную и начал приводить себя в порядок. Необходимо развеяться; пусть несмотря ни на что сегодня будет вечеринка. Он до красноты отскреб подбородок, вымыл и уложил волосы, извлек из гардероба белые брюки и смешную брэндовую майку с неровным швом. Щелкнул кнопкой лэптопа, стер вчерашний пьяный бред и одной левой набросал статью в глянцевый таблоид. Почистил туфли. Полил цветы и предпочел старый добрый «cK – Eternity» подаренному Янкой малотиражному аромату. Скатался в редакцию за давним гонораром и заодно выяснил, где сегодня будут все. Все будут на открытии очередного кабака на месте то ли яхт-клуба, то ли дебаркадера, то ли лодочной станции. Отлично; туда и направимся.

Алька тихонько засмеялась. Эта занятная какофония, когда цель высказывания одна и та же, но каждый говорит сам за себя и тщится соригинальничать; настолько ей это показалось мило, смешно и плоско. Ничего бы не изменилось, говори они хором и в унисон одну-единственную фразу с различными интонациями. Но тут в ответ на гитару Ридли пошел хор. Кажется, он набрал какой-то код —

                     В дымной сталактитовой пещере,

                     Где со стенок капала вода,

                     Анекдот времен архейской эры

                     Я тебе рассказывал тогда.

                     Ты иглой орудовала рьяно,

                     Не сводя с меня мохнатых век.

                     Ты была уже не обезьяна,

                     Но, увы, еще не человек.


Без слуха и голоса басил Бэрримор; резко, будто подлаивая, выкрикивал Генрих; пели девочки, и густо вел свою линию Ридли. Сережа молчал и вертел в пальцах скрученный в папиросную бумагу табачок.

– Это истфаковский фольклор, – махнул он русыми ресницами, когда они закончили. И добавил, будто пытаясь оправдаться: – По-моему, довольно забавно.

– По-моему, тоже, – согласилась Алька. Вместе с тем, никогда она не чувствовала себя дальше от себя, чем в компании этих ласковых, пьяных от тепла, еды, любимой работы, ничтожных градусов и друг друга бессмысленных людей. Как Артур мог подумать, что это то, по чему она скучала? Лажевский сосал глинтвейн из железной кружки и выглядел как дома. Сережа запалил цигарку; потек горьковатый дымок.

В одиннадцать было уже совсем темно – август все-таки. И холодно. На берегу речки пылал мангал – повара-азербайджанцы жарили шашлыки и раздавали всем желающим. Неподалеку были выставлены спонсорские дары: ром, мохито. Яну он заметил почти сразу же – она щеголяла синайским загаром в компании нескольких журналистов и мыльного продюсера. Что ж, прогресс налицо – в прошлый раз были просто бандосы. Яна исчезла из виду и нарисовалась уже за спиной.

– Прости, я не выделываюсь, здесь просто нормальных сигарет нет, – объяснялся он.

– Ничего страшного.

– Знаешь, у меня был случай… Я заканчивал учиться и подрабатывал охранником в кабаке. Просто – деньги нужны были. Это был настоящий грошовый шалман, туда даже бомжики иногда заходили взять соточку. В один прекрасный день мой университетский приятель, который мог позволить себе изображать золотую молодежь, завел ко мне товарища-иностранца. Товарищ был из Корка; после двухсот мы заговорили о Джойсе. У ирландца был культурный шок – представь, охранник в шалмане поддерживает разговор об «Улиссе». Мне кажется, ты сейчас напоминаешь этого алиена – тебе кажется, что Генрих, например, пытается произвести впечатление на Оленьку, а Лажевский – понравиться тебе. Это не так. Вернее, не совсем так. Они взаправду этим живут. Вот этот их ломаный староанглийский, мелодекламация пьяная – это такой нераспространенный культурный код. Таким образом узнают своих. Я не то чтобы разделяю, но сильно сочувствую. Еще я помню, как мне тогда было несколько неудобно – перед этим ирландцем, который искренне, наверное, полагал, что есть люди, предназначенные пасти овец, а совсем другие – разговаривать о Джойсе. Замечательность нашей страны в том, что овцы и Джойс вполне могут сочетаться. Не исключено, что это единственное по-настоящему стоящее завоевание коммунизма.

Ридли дергал гитару; на середину горницы вышла Оленька с Бэрримором-Лешей. Они медленно и нежно танцевали.

– Пусть говорят о чем угодно. Я неуч и мне интересно. Только я не уверена, что им на самом деле есть что сказать.

– Здорово, Данечка!

– Вечер добрый, – Данька резко повернулся и чуть не выплеснул на нее коктейль.

– А это мои коллеги. А это Даня Батманов… – промурлыкала Яна. Батманов – это было имя в миру, псевдоним для журналов, куда Данька время от времени строчил ресторанные обзоры и рецензии на свежую литературку.

– Мы знакомы, – кивнул высокий мулат. Второй, тоже чернявый, но скорее похожий на серба, улыбнулся и подтвердил. Парни были братья; оба журналисты с того самого регионального канала, где Яна про погоду.

– Во замечательно как, – Яна была чуть разочарована: честь открытия новых людей принадлежала не ей; Данька уже и здесь наследил.

– Пойдем есть барана, – предложил старший брат; он почувствовал между Данькой и Яной легкое электричество и решил поработать громоотводом.

– Мне нравятся ваши статьи, – добавил второй, отхлебывая мохито.

– А мне – нет, – весело ответил Данька. – Пойдем есть барана.

Мыльный дядька уже жевал рядом.

В ту ночь они уехали с вечеринки все вместе и в три часа ночи встали в пробке на мосту. Спасло взятое с собой шампанское и Эдит Пиаф по радио. Братья прямо в машине курили план и флиртовали с Яной; Данька сидел рядом с водителем и смотрел в окно. Город не угасал; вокруг оглушительно сигналили машины: серебристые мыльницы иномарок и таксомоторы всех мастей. Данька вспомнил янкин прогноз погоды – резкое похолодание со следующей недели, – и ему стало грустно. Грустно безотносительно; просто лето заканчивалось. Они вывалились на проспект в полпятого утра. Дошли до сквера с фонтаном, допивая шампанское. Рядом возвышалась одна из национальных библиотек; по ступенькам прогуливались голуби. Яна хотела афтерпати, а потом – овсянку и блинчики в утреннем кафе. Ты уходишь? – удивленно спросила она. Пройдусь до метро, – сам не веря в свою чистую голову и холодное сердце, пояснил Данька. Ах ты! – возмутилась Яна и толкнула его в фонтан. Данька счастливо засмеялся, подхватил ее и выкупал тоже. Братья молча ухмылялись на это безумство. Покедова, – заявил он, выбрался из фонтана и пошлепал к метро. Дурилка! Все равно изноешь и сам позвонишь! – кричала Янка ему вслед. Аттенде гар тчк бьен аррив![4] – телеграфно откликнулся Ворон.

– Принято, – кивнул Сережа и распечатал водку.

– А кто такой Андреич?

– Мой заместитель. Политрук отряда «Ингерманландия». Пишет диссер по вассальным племенам Новгорода Великого и потому в фаворе у Виноходовой.

Танец закончился; сводный хор археологов загрохотал теперь «Дойче зольдатен унд официрен». Сергей поморщился: никак не могу отучить остолопов от этой неразборчивости. Всё шутки им. Встал, поддернул гимнастерку и снял голоса одним жестом, в тишине пощелкал пальцами, запел точным хрипловатым тенором: Не для меня придет весна… – уже пришла! – отклик. – Не для меня Дон разольотся. – Ура! – Там сердце девичье забьотся… С восторгом чувств, ура, ура.


– Эй, хто в поле, отзовися! Эй, хто в лисе, откликнися! Иде з мени вечеряти, мое сердце звеселяти!

Алька вздрогнула и для верности еще раз плеснула себе в лицо студеной, отдающей железом водой из рукомойника в саду. Нет, морок не пропал. В утреннем тумане по брусчатой деревенской улице продвигался всадник на богатырской стати лохматом битюге, в намокшей советской плащ-палатке, с буйной черной копной на голове. Копыта коня железно клацали по булыжнику, за плечами у всадника – охотничье ружье, к седлу приторочен вещмешок и какие-то длинные штуки, обернутые брезентом и также напоминающие стрелковое оружие.

– Над буджацкими степами идут наши с бунчуками… а я с плугом и сохою, по-над нивою сухой!

Из мужской избы показался Сергей.

– Андреич, кончай горланить, девочки спят еще. Что у тебя там? Давай соху…

Всадник легким движением шенкеля остановил коня, отстегнул ремни и осторожно передал Сергею брезент с седла.

Вернувшись домой в восемь утра, зачем-то открыл деревянный почтовый ящик и в груде рекламных листков обнаружил повестку.


Бабы наступали полукругом. Отвратительные, прыщавые, грубо накрашенные. Солировала Лариска. Она первая и бросилась на Смирнову, схватила за волосы и толкнула головой в засоренный, полный гнилой воды рукомойник. Пока Алька пыталась вывернуться, у нее отобрали рюкзак. Кто-то спешно вымочил ладони и теперь вытирал руки о ее свитер.

– Сифа!! – завизжала толстая Ирка Веселова.

– Будешь еще выделываться?

Алька очень близко увидела злобно-ласковую мордочку Лариски. Та покачивала головой и грозила пальчиком; зрачки в светло-серых глазах – как две черточки. Лариска покатала языком за щеками и звучно плюнула Альке в лицо. Умойся.

– Что это?

– «Гочкис», прикинь. По частям, конечно, но сам факт…

Сережа присвистнул.

– Еще наших целое отделение нашли, с сорок первого.

– Кадровые?

– Похоже да. Восьмая ударная. Две гильзы в полной сохранности, хоть сейчас родственникам сообщай.

– Спать будешь?

– Да хотелось бы.

– Ну давай, там с вечера еще что-то похавать осталось вроде.

– Не, я сейчас чисто о подушке мечтаю… А что похавать?

– Картошка.

– Норм! Поставь греться, я сейчас животное Власия обихожу и приду.

Прибывший с некоторой даже молодцеватостью, перебросив ногу через переднюю луку, соскочил с битюга; плащ-палатка с тяжелым шелестом скользнула следом. Взял Власия в повод, стянул с головы мохнатую овечью шапку. Морок рассеялся – у парня были светлые волосы. Медово-русые и явно давно не мытые.

– Рот-фронт! – внезапно отсалютовал парень Альке через улицу.

– Но, – улыбнулась Алька. – Но пасаран.

– Это уж точно! – засмеялся он. – Ворота открой-от, не хочу хозяйку беспокоить.

Алька метнулась к воротам, некоторое время возилась с закрученной ржавой цепочкой. Парень уже подвел битюга и с необидной усмешкой наблюдал за ее усилиями. Цепочка поддалась, скрипнули створки. Крутой конский бок проплыл мимо, обдавая тепло-едким живым духом.

Парень завел коня в сарай, кивнул Але:

– Ты новенькая? Я Андреич. Можно – Вадик. Воды ведро сгоняй принеси, а?

Морда в слезах, в слюне, в вонючих обмывках. Алька взвыла и выдернулась; аж почувствовала, как жалобно в голове хрустнуло.

– Держи ее, бабы! Пусть пизду покажет!

Алька в ужасе дернулась, поскользнулась на мокром кафельном полу и грохнулась, подминая под себя Лариску. Кажется, все же успела ей наподдать; по крайней мере, та верещала, пока Алька на четвереньках ползком ретировалась в кабинку.

– Ну и целуйтесь с вашим Каркушей! – зареванная Алька хлопнула дверью спасительной кабинки. Некоторое время она еще слышала, как девчонки, смеясь, потрошат ее сумку. Только бы не нашли! Только бы не нашли!

– Ха-ха! Какой зайка!

О, бли-ин… Ларискин противный голосок:

– Какой зайка! Смирнова сама в Каркушу втюрилась!

– Ду-уры! Это же карикатура!

Алька вылетает из кабинки. Сумка плавает в забитой раковине. Учебники разбросаны по полу. Девчонок уже нет. Убежали. И забрали с собой рисунок. Алька садится на пол школьного туалета и, тихонько поскуливая от обиды, начинает собирать книжки.

…Блин, снова опаздываю. Данька вылетает из университетской кафешки; засиделся. Бежит на остановку; кто-то оглушительно бибикает ему вслед. Ворон оборачивается: это Яна Грабовская, фифа на «бьюике». С Янкой они дружат немножко, хоть Ворон никак в толк взять не может, с чего он ей интересен. Так, пытался помочь когда-то; книжки подсовывал. Первый курс они вместе на истфаке учились, потом Грабовская перевелась в менеджеры. Туда, собственно, и дорога.

…Мне, знаешь, как на роду было написано Новгородом заняться. Читала ведь у Княжнина про Вадима Новгородского, храброго князя словен? Ну вот. У нас ведь беда с восприятием региональной истории. А Новгород – это не просто региональная, это самое начало начал. Откуда есть пошла русская земля – вообще-то отсюда. В советское время были сделаны удивительные открытия – Янин, Кирпичников, но какой-то обобщающей научно-популярной работы никто так и не написал. Я хоть и коммунист, но приходится признать данное упущение. Надо наверстывать… А ты сальца-от в картошечку добавь… Там у ребят есть шматок, в тряпочке.

Алька послушно достала сало, где сказал, взяла доску, нож, настрогала. В кухоньке мужской избы было тепло, пахло едой и почему-то портянками.

…А я тебе скажу, почему – потому что наши реконструкторы носков не признают!

Вадик звучно захохотал, осекся. Время было раннее – начало седьмого, общая побудка в восемь. Вадим приехал из дальнего поискового лагеря еще в утренних сумерках; теперь вовсю светало, хозяйка Галина Ивановна в усадьбе через улицу уже проверила состояние арендованного археологами Власия, подоила козу Валентину и теперь сновала по двору: вешний день год кормит. Вадик снял свои берцы, поставил сушить, рядом бросил носки (не реконструктор; впрочем, носки вполне могли дать фору портянкам) и присел поближе к Альке и к приоткрытому окну с выставленной зимней рамой, втягивая носом и запах шкворчащей на сале картошки, и апрельский дух приморской деревни – хвойно-йодистый, с нижними нотами дыма и навоза.

…Знаешь, я так люблю этот народ. Вот этих тетенек северных, заботливых без пошлости, суровых без грубости. Приеду, вдохну эти водоросли со смолой и гаром – и чую – мое!

– Твое, – усмехнулась Алька, шлепая перед ним сковородку на старый чугунный кружочек подставки.

– Куда тебе, Дань?

– Далеко, – Данька улыбается и машет рукой: не беспокойся, мол.

– Садись! До метро подброшу.

Не вопрос. Они катят через мост; Данька глядит в окно и нервничает. Куда торопишься, – спрашивает Яна. В школу, – коротко отвечает он. Яна прыскает. Не доучился, что ли? Ворону неохота объяснять, как он хотел преподавать историю и где в итоге оказался. Это и вправду выглядит анекдотом. Он жмет плечами.

Лестница, лестница, этаж, учительская, здравствуйте, Марь-Иванна… Коридор. Даниил Андреевич заскакивает в прокуренный школьный туалет. Вот черти – трава, однако… Хлопает дверца кабинки. Коридор, лестница, кабинет. Блин, снова опоздал. Ну, здравствуйте, девочки. К доске что-то пришпилено кнопками. Рисунок и подпись: «КАРКУША». А что, похоже… Спасибо за внимание, может быть, я заберу это себе на память? Кто-нибудь отсутствует?

– Смирнова. Она не придет сегодня. Наверное. Ведь это она нарисовала, Даниил Андреевич.

Зареванная Алька сидит в вестибюле туалета, прижавшись спиной к батарее. Чьи-то негромкие шаги нарушают ее покой. Она поднимает глаза и видит десятиклассника Сашку. Сашка задумчив и курит.

– Что стряслось, пташка?

– А что ты в женском туалете делаешь?

– А ты не видишь? Курю, – спокойно говорит Саша, закрывает дверь и присаживается рядом. – У нас я уже накурил, – улыбается, – Хочешь?

Алька колеблется, потом берет у него скромный джойнтик и старается затянуться.

– Не так, – говорит Саша и показывает, как надо. Алька снова пробует, у нее получается, она кашляет и ждет, что сейчас случится что-то непоправимое, но ничего не случается.

– Ох! Картошка, сальцо, яйки! Фриц любит яйки.

…Ты знаешь, кстати, что вот эта приморская Ингрия, ижорские земли, они же фрицев не приняли. Как и шведов до этого. Шведы их в лютеранство крестить надумали, так ижоры в московские земли бежали. Под проклятущее иго, только подальше от свейского барона. Какая преданность – ну, вряд ли русским, себе. А вроде индейцы-индейцами, какая им вроде разница, русский или швед. Но нет. Новгородцы-то с ижорами ласковы были… А фрицы им тут главную деревню спалили, Сойкино. Сойка у них – вещая птица. Пересмешница. Чайки, сойки, гуси-лебеди… утки еще и журавли. Птичье племя. И еще морское – салака там, тюлень – тевяк. А селедочки нету?..

Алька смотрела на Вадима, будто постепенно просыпаясь в реальность и поражаясь тому, что и ей в этой реальности может быть приютно. Как мало надо для этого – человек, который говорит на понятном и правильном для тебя языке.

…А мы еще тут Кингисеппский укрепрайон копаем. Здесь же до войны целый комплекс начали строить – военный порт, город, базу военную на месте урочища Купля и аэродром. Там дачники сейчас, мы к ним пошли, говорим – если что в земле найдете – кости там, звездочку красноармейскую, гильзы тем более или оружие – сразу свистите. Это такие малоизвестные бои и неизвестные герои. Да и вообще этот берег, южный берег залива – берег царский, так до революции называли, и берег воинский, тоже еще при Империи пошло – Военно-Ижорская дорога, форты, закрытое все, главный калибр фигачит с берега… После развала советской родины посыпалось все, что сейчас в этих вэче за колючкой творится – даже главкому не ведомо. Пару лет назад солдатика рыбачки со льда сняли – наверное, сиганул от дедовщины, побег по заливу в Финку, как Шкловский. Привезли с обморожениями третьей степени в местный лазарет, потом в Сосняк на буханке отправили. Страна моя родная…

– Не действует, – смущенно шепчет она.

Сашка хихикает:

– А ты думала, сразу вертолеты? Втянуться надо.

Алька молчаливо соглашается. В этот момент из коридора доносится голос Даниила Андреевича и, хотя вроде бы в женском туалете делать ему нечего, дверь открывается.

– Смирнова? – входит завхоз Вера Сергеевна. Саша вскакивает, но Алька понимает, что они все равно опоздали. Глаза Веры Сергеевны округляются:

– А ты, Розенберг… Куришь?

Сашка Розенберг считается отличником и в противоправных действиях до сих пор замечен не был.

– Курю, Вера Сергеевна, – с покаянным видом.

– И еще младших приучаешь?

В туалет тихонько проскальзывает Даниил Андреевич. Вера Сергеевна продолжает бушевать:

– Даниил Андреевич за тебя, видите ли, волнуется, а ты тут с Розенбергом…

Алька краснеет и злится.

– Что я с Розенбергом?

– Тихо, тихо. Вера Сергеевна… – пытается вмешаться Данька, – Аля, что произошло?

– Что Вера Сергеевна?!

– Что с Розенбергом?!!

– Вера Сергеевна!!

– Я за директором! Задержите их, Даниил Андреевич!

Вера Сергеевна удаляется.

– Допрыгались, зайчики? – неласково спрашивает их Каркуша.

– А вам какое дело? – Алька снова готова разреветься. Все в этой жизни решительно не клеится.

– Гони косяк, – решительно требует у Розенберга Даниил Андреевич. Сашка было уже надеялся, что про волшебную папиросу в его кулаке все забыли, но тут приходится отдать.

Андреич клевал носом над сковородкой, Алька стояла у плиты и трогала закипающий чайник ладонью – пока не почувствовала, что ладонь начинает прилипать.

4

Attendez gare. Bien arrive. – Ждите вокзале. Прибыл благополучно (фр.).

Лето по Даниилу Андреевичу // Сад запертый

Подняться наверх