Читать книгу Лето по Даниилу Андреевичу // Сад запертый - Ксения Венглинская - Страница 7
Сад запертый
Разо[3] первое
Пятнадцать шагов по белому чистому снегу
2. Адам
Оглавление…Сначала мы это делали с помощью лошадей. Потом, понятно, уже тракторная тяга пришла. Ну а затем рыбхоз гикнулся, и мы уже как-то по-свойски собирались артелями небольшими и выезжали на лед. В тот раз дяди Коли Печника «Нива» у нас была, и мой вагончик поставили на санки, да на прицепе вывезли – там буржуечка у нас, то-се. Как раз под утро завели машину и зачали вытягивать сеть. То есть даже толком не успели ничего вытащить, потому что в свете фар Петька, дядь-Колин пацан, он за рулем был, разглядел солдатика этого…
Человек небольшого роста показался из-за гряды взломанного льда, он не шел, а скорее передвигался, опираясь то на одну, то на другую руку, на локти, падая на колени и на четвереньки, порой даже просто вниз лицом.
– Бухой, что ли? – поразился Петя.
– До ближайшей выпивки километров с десяток.
– Братцы, да он по форме два! – присвистнул дядя Коля.
– Полуголый, бля… – подтвердил неслуживший пока Петя.
– Харе звиздеть, – сообразил Саня Горец. – Петя, не глушись; Витек, отцепи сеть; похоже, закончилась наша рыбалка на сегодня.
– Так и что, сеточку бросить? – возмутился дядя Коля.
– Потом за ней вернемся. Айда, пока этот морж в майну не ушел.
…Падал легкий снег – и то не снег, а скорее отдельные искры вспыхивали на сетчатке. Данька шел через белое поле, не ощущая холода. Фонари выстилали снег синим. По снежной равнине тихо ползла поземка, ветер дул в лицо, а фонари светили в спину. Откуда этот свет? С далекого острова, маяка, с небесных островов? Снег из-под ног роем фосфоресцирующих искр относило назад. Он светился все ярче, а тень, что бежала впереди, становилась короче и четче. Донесся рокот мотора. За ним шла машина. На бегу он оглянулся через плечо. Почему-то он знал, что машина именно за ним. Он упал и поднялся. На щеки налип снег, жесткий ветер высекал слезы – без очков глаза стали совсем беззащитными. Неподвижные доныне звезды замигали неровно и испуганно. Рокот мотора нарастал. Машина внезапно оказалась и встала прямо по курсу. Свет фар бил в глаза. Он еще пытался убежать, когда из автомобиля выскочили двое, подхватили под локти и потащили по снегу. Крохотные лезвия взъерошенного льда пропороли кожу выше линии омертвения, но и тут он почувствовал не столько боль, сколько нарушение целостности покровов: они расходились с еле ощутимыми хлопками.
Данька берет джойнт двумя пальцами, качает головой:
– Валите отсюда.
– Что? – не понимает Розенберг.
– Быстро!
Сашка смекает, хватает Альку за руку, Алька хватает сумку, и они тащат друг друга из туалета. Сильно хлопает дверь. Даниил Андреевич снова качает головой и с наслаждением затягивается. Когда Вера Сергеевна возвращается с директрисой, они застают в женском туалете нового учителя домоводства, который в спокойной обстановке приканчивает Cашкин косяк.
Год назад, когда он заканчивал универ, на факультете намечалась форменная истерика. Особенно надсаживались те, кого угораздило оттрубить военную кафедру и получить звание (Даньку угораздило). Для офзапов, как называли друг друга товарищи по лейтенантскому несчастью, почти не существовало отмазок по здоровью: парень с лупами по минус девять в каждом глазу считался годным с небольшими ограничениями; по президентскому указу гребли почти бессистемно: спустят бумажку от Минобороны, и привет. Даньку тогда же просветили насчет того, что с его сносной близорукостью и стрелковой секцией могут взять хоть в морпехи; кому он там нужен – другой вопрос; но по закону – вполне. Представляя щуплого, метр с кепкой, соседа-античника Сеню Никифорова в роли командира мотострелкового взвода, Данька думал, что если есть в жизни хоть какая-то логика, то мотострелком Никифору не бывать. Тем не менее Сеню трясло. В логику он не верил.
– Про список знаешь? – спрашивал Сеня в курилке, нервно теребя Данькин рукав. – Зеленые список спустили, кого в аспирантуру не брать. Твоя фамилия там одной из первых.
– А твоя – из вторых? – потешался Ворон.
Ампутацию при необходимости в Сосняке проведут… Да, а что вы хотели? У него на пальцах уже четвертая степень, да ноги еще изрезаны, как он вообще на льду в таком виде босиком оказался?.. А у нас и ванны нет, не знаете, кто баню топит сегодня? Надо его в тепло, пока скорая едет. Ну и дух. Вы его что, водкой обтирали?
– А чем еще, бензином?
Мила Степанна, а спирту не плеснете? У нас вся водка ушла на пострадавшего.
…Маленькое помещение поселкового лазарета: кабинет, смотровая. Фельдшерица Мила Степановна, чуть полноватая молодая женщина с ямочками на щеках, заспанная. В лазарет солдатика завели, опустили на топчан, застеленный клеенкой; поверх, наполовину – простыней с казенным штампом. Мила хлопочет над ним, дядя Коля звонит в скорую, остальные держат совет.
– Ну да!
Данька мотал башкой и смеялся. На кафедре он был на хорошем счету, а Сеня так и вовсе шел на красный диплом. Ерунда все это. Дурацкая ерунда и паранойя.
Сейчас дело было уже серьезнее. Из аспирантуры он, понятное дело, вылетел: сначала еще слал из Дахаба прелестные письма научруку Любови Игоревне – письма, полные неумелого, топорного вранья, но вскоре бросил. Барахтался с Яной в Красном море, курил гашиш на арабских крышах и пытался думать, что, видимо, судьбой ему предназначен какой-то иной высокий путь – со старофранцузской поэзией и академическим знанием пересекшийся только на краткое время. Легковесность вообще-то ему была не свойственна, но легкомыслие – то да. Умотав в апреле в Египет, очнулся только летом на Казантипе. Об оставленных за спиной проблемах старался не вспоминать. Вернулся в город худой, безмозглый и дочерна загорелый, провал научной карьеры воспринял философски, месяц проболтался в интернете, с удивлением отмечая желтеющие листья и усложнившуюся общественно-политическую обстановку: кого-то суетливо сажали, росли цены на бензин и на маршрутки, объявляли новую свободу, отменяли новую свободу, прикручивали гайки, шумели демонстрации в полдесятка участников. Мимо этого всего будущий лейтенант Ворон проходил в знакомый бар, крепко приподняв воротник парусиновой курточки, пока не обнаружил в ящике запылившуюся уже повестку.
Ночь, проведенная без сна, давала о себе знать: думалось хорошо, но с каким-то немыслимым эмоциональным напряжением, будто и в самом деле – не головой, а сердцем, как древние верили. Все внутри содрогалось, двигалось грубо и гулко. Пока он ехал домой, телефон разрывался от янкиных эсэмэсок: не выдержишь и сам позвонишь; так, кажется, она написала. Не позвоню, – внезапно понял Данька. Вот именно что понял, а не придумал и не решил. Янкин облик, как есть – с ехидной улыбочкой, с глазами, меняющими и выражение, и цвет, как бегущая за лодкой вода, с пушистыми волосами-перышками, прилипшими к шее, – нет, не таял вовсе, но, наоборот, проступал и фиксировался, как изображение на фотобумаге. В кои-то веки он мог удержать его в памяти, отложить меж страницами и осторожно прикрыть книжку.
У Семена Механика ванна в бане есть. У него ж Надька городская, он для нее в бане ванну поставил… Мужики, прикинь? Ха-ха! И котел там еще спецом от сети, даже топить не обязательно. Поехали к Семену!
Пострадавший в тепле отключился. Теперь только тащить. В машину на руках.
Мила Степанна, давайте вы назад с моржом. Вишь как: тюлени ушли, зато моржи появились.
Жалко солдатика, молодой совсем. И откуда он нарисовался здесь, посреди ледяного февральского залива, вот тебе и день советской армии, и ведь чудом в майну нашу не ухнул, мужики, да? А то лови его потом, человека, когда у дяди Коли сеть на салаку.
…Ватник дяди Коли, в который его обернули, пахнет рыбой, табаком и котами. Дядя Коля спит с котами, рыжим и пегим, летом и зимой на обшитой, но все равно холодной веранде, и поверх одеяла набрасывает ватник. С женой Валентиной они не в ладу уже который год, жена спит отдельно, иногда в отсутствие дяди Коли к ней приходит этот самый Виктор, Витя Косой, который рассказывал про лошадиную тягу. Он знает это потому, что голову поверх марли ему обмотали шарфом Косого, и от шарфа пахнет теми же котами, пегим и рыжим. Коты любят вылеживаться на одежде новопришедших. Дядя Коля знает об этом, и Виктор знает, что он знает, только Петя не знает, да Мила Степанна, потому что ее недавно перевели в рыбацкий поселок, а Сане Горцу неинтересно – он из деревни Горки, чуть восточнее и выше по побережью; Санино одеяло, которым ему окутали ноги, ему дала его мать из Горок, а Санина жена, которая из Вистино и с евонной матерью не в ладах, все время сует ему это одеяло с собой, когда он идет на промысел – авось забудет в бытовке или хотя бы прожжет. Мила Степанна в лазарете наложила найденышу повязки на отмороженные ступни, кисти рук и даже уши; также она промыла ему рану на разбитой голове и перебинтовала грудь по случаю перелома одного или нескольких ребер. Повязки должны бы пахнуть только лазаретом – стрептоцидом, марганцовкой, но они также пахнут духами Минг Шу, которые подарил Миле ее ухажер из города Луга, то ли бандит, то ли мелкий лавочник. Даниил Андреевич не видел Милу; все, что он воспринимает сейчас, – это свет или тень, а также запахи. Голоса – отдаленно. Он в том состоянии ватного забытья, когда не надо уже ни за что бороться, никуда идти, и все происходит помимо него; даже если он умрет сейчас, это произойдет, он надеется, так же незаметно. Впрочем, может, он уже умер. Может, он так никогда и не узнает – Мила – это Людмила, Тамила, Милена? Может быть, Камилла, полноправный соавтор поцелуя; на льду ему начинало мерещиться, что вздыбленные глыбы льда – это мраморные изваяния, он полз будто по музейным залам.
Данька подобрал с пола бумажку с предписанием явиться в военкомат «для проведения призывных мероприятий». Спать сегодня он уже не сможет, зато знает теперь, что следует сделать. А следует скататься на кафедру – не для того, чтобы ныть и выпрашивать прощение; но. Программа-максимум – разведать насчет возможного спасения и отмаза; программа-минимум – извиниться по-человечески. А то еще грохнут в казарме, а тут на тебе – такой грех на совести. Ведь, как он вызнал уже гораздо позже, список, о котором говорил Сеня Никифор, действительно был; и отбивали Даньку тогда всей кафедрой. В этом свете его последующее раздолбайство выглядело откровенно не очень.
Сонное школьное утро. Алька клюет носом на задней парте.
– Даниил Андреевич! – раздается над ухом наглый ломающийся баритон Славки Медведева. Алька вздрагивает. И правда, Каркуша.
– А что за урок у нас нынче? Неужели история? А что тогда кулинары здесь делают?
– Александра Васильевна заболела, – объясняется Даниил Андреевич. – Меня попросили заменить ее и рассказать вам пару занимательных историй, – Каркуша смущенно улыбается.
– А я сегодня не завтракал… – Медведев облизывается.
Машина останавливается, открывается дверь, впуская пугающий холод; его снова куда-то несут, снимают свежие повязки, срезают брюки вместе с бельем и окунают в кипяток; над ним наклоняется белая фигура, но раньше, чем он успевает вообразить роденовский поцелуй, приходит зрение и вместе с ним боль. Над ним потолок предбанника, темный от березового дегтя, какие-то трубки, бак, полотенца на вешалке и родные мятые рожи северо-западных поселян. Кажется, он даже знает из них кого-то. И молодое женское лицо в обрамлении обесцвеченных, чуть вьющихся волос.
– Эй, мужики, а у его встал или так замерз просто?.. – мужской голос.
– Ш-шш, – женский. – Семен Иванович, или вы, дядь Коля… подите на двор, скорая будет, покажете, как лучше подъехать.
Прозрачная ночь уже к рассвету. Мороз, кажется, понемногу ослабевает; скоро повернет на оттепель. Дядя Коля и Витя Косой курят на дворе у Семена. Молчат. Подъезжает буханка областной скорой, фырчит в проезде. Мужики кидаются к воротам, со скрежетом отодвигают створки, схваченные льдом понизу. Косой выскакивает в проезд, дирижирует, как вырулить. Машина въезжает задом. Хлопает дверь, выскакивает молодой фельдшер.
– Мои соболезнования, – Каркуша невозмутимо не замечает иронии.
– Мы проходим восстание Пугачева! – это Лариска подлизывается. Даниил Андреевич благодарно кивает. Ларочка улыбается. Сама преданность. Каркуша толкает руки в карманы джинсов и начинает плести что-то про поэта Державина. Слышится сдавленный Ларискин шепот:
– Вчера его застукали с травой в женском туалете…
– Ё?!
– А ты думала… Думаю, его Смирнова туда затащила. Она ж у нас известная наркоманка… лесбиянка… и сатанистка.
– …Державин интересовался метафизическими вопросами… В частности, его очень занимал момент перехода между жизнью и смертью и то, каким образом тело расстается с душой. Удовлетворяя сей естествоиспытательский интерес, Державин, будучи при исполнении, приказал повесить пленного башкира из пугачевского войска. Башкира вешали несколько раз; когда он начинал задыхаться, Гаврила Романович распоряжался вынуть его из петли и расспрашивал о впечатлениях. Эта история шокирует нас потому, что Державин – не какой-нибудь дикий есаул, вчерашняя татарва с берегов Яика, но национальный поэт, Пушкина благословил, во гроб сходя… Личность, включенная в культурный контекст. Но помимо культурного контекста, который есть нечто отвлеченное, своего рода результат коллективной галлюцинации, существует бытовая реальность, исторический чернозем. Пытаясь вообразить отдаленные или даже не очень эпохи, мы склонны судить о них с точки зрения современных нам представлений, этических систем. Ту же ошибку мы повторяем в отношении параллельно существующих во времени, но живущих по совершенно различным законам народов, субкультур. Даже профессиональных сообществ – ведь милиционер, бизнесмен и студентка филфака говорят на разных языках. Сомневаюсь, что кто-то из вас решит посвятить себя исторической науке, но даже и на профанном уровне… в процессе изучения предмета мы можем попытаться овладеть своего рода наддиалектным восприятием, которое позволит нам охватить взглядом, научиться воспринимать совершенно различные системы взглядов и ценностей, стили жизни и нравственные ориентиры… Понимать, что жуть и ужас реальности не противоречат поэзии и культуре, но питают ее, и этим завоевывают целесообразность… Нехилая цена для какой-то целесообразности, да?
– Там он, – сообщает дядя Коля, указывая на баньку Семена.
Фельдшер заходит в баню, мужики теснятся следом, всем нужно принять участие в спасении, не упустить ни одной детали.
Фельдшер и Саня Горец вынимают солдатика из ванны; вода окрасилась в красновато-бурый цвет от порезов на ногах и рассеченной раны на голове, которые по теплу снова начали кровоточить. На шее у солдата виден след от веревки, средняя часть грудной клетки – сплошной кровоподтек. Витя со значением смотрит на дядю Колю, шепчет: вешался, вишь… Допекли!
Солдата кладут на простыню, расстеленную на скамье, промокают воду и кровь на теле.
– Но-шпу ввели? – фельдшер, считая пульс. – Нет? Да что же вы!
Копается в сумке с крестом, вкалывает препарат.
Солдат мотает головой; над коротко стриженным затылком темная копна спутанных кудрей. Мерде, – говорит внезапно отчетливо. Потом: вотжеблядь; для соотечественников. Живой, – улыбаются мужики, будто до этого были сомнения. Раненый туго, низко, не стонет даже – мычит. Подержите его, – командует фельдшер Миле. Наскоро, заново бинтует пораженные участки (неплотно). Затем командует мужикам растянуть одеяло. Вдвоем с Милой они споро сдвигают солдата на одеяло, все вместе его заворачивают. Дядя Коля незаметно пихает ногой под лавку лохмотья форменных брюк, из заднего кармана которых вываливается мятая пачка «Мальборо». Сигареты дядя Коля забирает. Фельдшер и Горец выносят тело в одеяле из бани, кладут на носилки, уже спущенные водителем из машины. Пристегивают ремнями, вталкивают носилки в скорую.
Алька с ненавистью смотрит на Ларискин хвостатый затылок и отрывает от тетрадки кусок листочка. Пишет записку левой рукой, потом тычет Лариску в спину:
– Тебе передали.
– Кто? – высокомерно поднимает выщипанные и нарисованные бровки Ларисочка.
– Не знаю, – буркает Алька, – Миша, кажется.
Ларка отыскивает Мишу-Медведева и делает ему глазки. Миша неопределенно хмыкает. Лариска пишет ответ и, передавая его Альке, внимательно смотрит на нее. Алька вспыхивает и отсылает записку Мише.
Миша читает:
КОЕ-КТО У НАС В КЛАССЕ, КАЖЕТСЯ, ТОЖЕ ЭТИМ ЗАНИМАЕТСЯ. ЕСЛИ ХОЧЕШЬ, ПРИХОДИ В ЖЕНСКИЙ ТУАЛЕТ ПОСЛЕ УРОКОВ И ВСЕ УЗНАЕШЬ.
На перемене Алька подходит к компании одноклассников. Парни курят за углом школы и тихо гогочут. Алька стесняется.
– Слава, можно тебя на минутку? (Мишу на самом деле зовут Славой, просто Медведев – его фамилия).
Миша хихикает и с видом превосходства (сегодня он любимец женщин) смотрит на Альку:
– А зачем? Тоже в туалет позовешь?
– Как фамилия пострадавшего?
– Да мы не спросили как-то, не до того было.
Косой наклоняется, заглядывая в буханку: эй, парень! Зовут тебя как? Служивый!
– Да какая разница! – толкает его в бок дядя Коля. – Там разберутся.
Парень не отвечает; его трясет. Мужики прислушиваются.
– Д… Дн… – это у него просто зубы стучат: предполагает Косой. Да так и пишите – Джон Доу; кивает Саня Горец (его так прозывают не только за Горки, но и за любовь к импортным фильмам).
– Остряки, – качает головой фельдшер и машет водителю: заводись.
Когда скорая отъезжает, дядя Коля, Витя и Саня недолго смотрят ей вслед, потом Косой говорит – ну, что… а дядя Коля, даже не дослушав, разворачивается и дает Вите в глаз. За что?.. – орет Косой. Сам знаешь, – отвечает дядя Коля и выходит со двора по свежей искрящейся колее.
Внутренности этого железного гроба Даньке знакомы. Отцовский сослуживец, флотский доктор, пару раз подвозил их из Питера в Петергоф; после Нового года или Рождества, которое справляли обычно у бабушки на Фонтанке – старорежимные привычки Екатерины Игоревны в восьмидесятые совпали с новыми веяниями в офицерской среде. Приходили гости, отцовские друзья. Кому-то (отцу) за полночь приспичивало ехать в Петергоф. Доктор звонил и просил госпитальную машину. Даньку оставляли обычно, но один или два раза зачем-то укутали, как куклу, и, сонного, погрузили в этот железный, защитного цвета ящик с красным крестом в белом круге на бортах. Внутри все дребезжало, отец с матерью сидели на металлических же сиденьях вдоль стенок, посреди стоял крепеж для носилок. Иногда и сами носилки. В кабине – матрос-срочник; видна черная ушанка, покачивается. Температура в салоне немногим отличается от уличной. Пахнет бензином, смазкой. Чья-то рука на запястье. Теперь на горле. Укола он не чувствует. Боль сильная, но настолько распространена, что плывешь в ней, как в естественной среде. Больше травмируют тряска и звуки – как из детских кошмаров. Железный скрежет. Лязг. Как в старом бусике, что ходил от школы до дома на бульваре Разведчика, подвеска никуда, бусик сильно подбрасывало. Зимой мы забирались на заднюю площадку и принимались прыгать – шубы и шапки неплохо амортизировали, такой аттракцион. Нас было пятеро, октябрятская звездочка. Как-то автобус разогнался и звездочку разметало по салону, толстенький Петя приземлился на отличницу Настю, Серый долбанулся костлявым задом о сиденье, а мы с мелкой Наташкой, два очкарика, столкнулись лбами и сломали друг дружке оправы. Наташкины очки я заклеил липкой лентой, а мои починке не подлежали. Вечером ждал разнос от отца, а затем резкий жар с бредом – накатила подхваченная в школе свинка, эпидемический паротит, в бреду мне казалось, что я все еду и еду в бусике с товарищами, нас кидает по салону, а вот особенно мощно, товарищей уже практически размотало, во рту вкус крови, кожа горит. Похоже, я уже в аду, на железной сковородке, только вместо плюса черти включили минус.
Алька злится, но молчит. Миша отбрасывает сигарету и отходит на пару шагов от приятелей.
– Ну, что?
– Слушай, та записка, которую тебе передали, она на самом деле для меня.
– Чё?
– Через плечо! – сердится Смирнова, – это мне отвечали, а к тебе она попала случайно.
– Ты хочешь сказать, это тебя Ларка приглашала в женский туалет после уроков? – насмешливо тянет Миша, затем присвистывает.
– А куда она меня еще могла пригласить? В мужской, что ли? – спрашивает Смирнова.
Миша свистит, свистит, потом останавливается:
– Ну, в «Макдоналдс» хотя бы… или в кафе-мороженое.
– Отдай записку.
– Ах, она мне дорога как память, – издевается Медведев.
Алька смотрит в его наглую рожу еще полминуты, потом разворачивается и уходит. Медведев уже оглушительно свистит ей вслед:
– Бросай ее, Смирнова! Я ее лучше! Я в платный сортир могу пригласить!
По знакомой галерее Данька проскользнул как сонное привидение. Броский солнечный свет искрил в глаза сквозь проемы, на площади перед зданием факультета толпилась веселая ребятня: вчерашние абитуриенты. Ворон поймал себя на том, что слегка им завидует: его студенческая жизнь получилась бурной, но бессистемной; собственно, и не было ее у него. От однокурсников он всегда держался наособицу, в пьянках и пикниках участия не принимал. Сначала давала о себе знать небольшая, но чувствительная в этом возрасте разница в годах (до универа Данька два года щедро посеял в кулинарном техникуме), потом у него вечно находилось много отдельных и увлекательных дел: школа, Яна, журналы.
Фельдшер курит. Раненый двигает губами. Медик дает ему сигарету. Рефлекторно затягиваюсь.
Взгляд на мгновение проясняется.
Назови мне имя, а больше никому не называй. На всякий случай.
– Я Днм…
– Денис? Дмитрий?
Ворон быстро миновал вахту и помчался по лестнице; перескакивая через две ступеньки и швабру мрачной кривоногой уборщицы, которая устроила на лестнице целый пенный потоп. Изможденный факультетский паркет привычно застонал под ногами.
Кафедра истории Средних веков располагалась на отшибе; это была как бы расплата за герметичность и вопиющую непопулярность добываемого здесь знания. В медиевисты с курса обычно шли от силы полтора человека: во-первых, увлечение «рыцарями» требовало уйму сопутствующих: от латыни до языка изучаемого региона в его давно снятом с производства варианте, плюс обширная зарубежная историография, да еще куча мертвых, слежавшихся дисциплин – от геральдики до исторической географии: не подскажете ли, эн Даниэль, как нам проехать из Авиньона в Каркассон? А это смотря какое у нас, милый друг, на дворе тысячелетие. Данька улыбнулся, вспоминая, как его хором отговаривали от дурной и непродуктивной затеи: мало того, что за этих твоих трубадуров въябывать придется по первое число, так еще и не факт, что поможет: ну, будешь в командировки ездить. В Европу. А вот звездой исторической науки побывать мало надежды: в твоей милой Франции небось и своих специалистов навалом. Занимайся лучше какими-нибудь вечно актуальными князьями и не мудри. Ну что вы, ребята… – упорствовал в ереси Ворон. Если насчет актуальности, так это на соседней улице, журфак называется. Хотел бы – туда отправился. А!.. – махнули на него продвинутые сокурсники. Не наигрался юноша в рыцарей; что с него требовать. В ответ на эти рассуждения Данька обычно садился верхом на стул и раскрывал ладони в сторону собеседника: вот если про актуальность, – говорил он. Неважно, в каком срезе изучать дерево – двадцать ему, пятьдесят или полтораста, но едва ли елка превратится в ясень – разве не так? В чем-то главном люди не меняются. В двенадцатом веке атрибутами воинского сословия, то есть тогдашних хозяев жизни, были меч у пояса и конь… гм, под седлом. Если у тебя есть собственное оружие и транспорт – можешь наняться на службу и со временем заслужить феод. В двадцатом у пацана сотовый у пояса и тачка под парами. Он надевает кожаную курточку и идет сдаваться на службу к авторитету. Так начинается карьера. Большинство безземельных псов-рыцарей поляжет по дороге, но кто-то заслужит феод, закажет себе герб и родословную от Карла Великого, заведет кухарку, дворецкого, офисных крепостных и ловкого лоера из бальи или духовного сословия. И ручного попа. Наладит связи в муниципалитете; словом, превратится в сеньора. В ответ на рассуждения сокурсники хмыкали; на дворе была середина девяностых.
Ну, ладно.
Я тоже Дима.
Лязг, лязг – ледяной и железный. Утро конца февраля, город атомщиков, медсанчасть номер тридцать восемь. Небо посветлело и прояснилось окончательно, между тем.
– Михаил Павлович, что с п-подснежником этим, которого утром доставили?
– Подснежником он бы все-таки стал, если б не доставили… Да и то. Скорее подледником… или подводником.
Младший ординатор, тридцатилетний армянин с плечами борца, хрипловато усмехнулся, оценив остроумие начальства. Завотделением продолжал рассматривать на просвет рентгеновские снимки. Кивнул ординатору, ткнул пальцем в один, приглашая высказаться.
– Дв-вусторонние переломы ребер с шестого по восьмое слева, шестое-седьмое справа, левая шестерка и п-правая семерка со смещением отломков, – с готовностью откликнулся младший коллега. – Пункцию сделали, но все равно возможен п-пневмоторакс. Ну и обморожения – на н-ногах, похоже, четвертая степень.
Михаил Павлович, крупный краснолицый доктор с признаками военной выправки, одобрительно погладил короткую седеющую бороду.
– Одно ребро вынем бедолаге. Словно Господь наш Адаму.
– С-совсем?
– Совсем дурачок, что ли, Аванесян? Вынем, но не с-савсэм. Не совсем! – со смешком покачал головой – ой, темнота. – Отломочек вот этот свободный вынем, – снова потыкал пальцем. – Нам его не зафиксировать с наличным ресурсом, я, во всяком случае, не возьмусь. А на ступнях посмотрим, как некроз пойдет, может, и пальцами обойдется. Меня больше интересует, что у него… с головой.
Увлечение трубадурами для Даньки началось действительно с рыцарей; конкретно – с одного. С Ричарда Львиное Сердце, сына Генриха Плантагенета и Алиенор Аквитанской, человека, возглавлявшего крестовые походы, а военные вызовы сочинявшего в форме стихотворений-сирвент, на родном его матери южнофранцузском языке Ок. С того, кто в советском фильме про Айвенго с песнями Высоцкого бьется с закрытым лицом, как простой ратник, а противников кладет ниц вибрацией львиного рыка. Уже после Данька узнал о своем кумире, что был он невысок ростом, пидарас и неврастеник – в общем, в высшей степени творческая личность, но много лет назад сочетание пера и меча в одних руках примирило Ворона со странной для мальчишки любовью к французским стишкам.
Дверь на кафедру была приоткрыта, в коридор била тоненькая полоска света. Данька осторожно постучал, но никто не отозвался. Он вздохнул и попытался собраться: сейчас, когда дело уже почти сделано, искушение отступить было особенно велико. Черт – как неудобно, как неприятно. Он неловко повернул ручку и легонько подвинул дверь; тут же пришла спасительная мысль позвонить научруку и прийти в другой раз; да, зря он об этом не подумал… Надо было заранее договориться о встрече. Решение прямо просилось, легкое и относительно приятное – прикрыть дверь обратно, пробежать по коридору, вылететь на солнце. Еще на пару недель вздохнуть спокойно. А военкомат? – напомнил себе Данька. Не, дорогой, ты же сам говорил, что унижаться не планируешь. А военкомат?..
Ординатор тоже присмотрелся к снимку, присвистнул.
– Н-ну, если б здесь перелом основания был…
– Тогда и разговаривать было бы не о чем, мда. Но все же картина странная. Первый раз такое вижу. – Михаил Павлович посыпал профессиональными терминами. Аванесян следил за его мыслью, чуть не взмокнув от внимания. Наконец в дверь постучали, вошла старшая медсестра. Завотделением прервал педагогический монолог и снова погрузился в задумчивость.
– Галина Владимировна, готовьте неизвестного к резекции шестерки. Операцию проведет доктор Аванесян, ну и я на подхвате…
– Ну что, проснулся? П-проснулся-встрепенулся… Лерочка, давайте я сам, – медсестричке. – Разомнусь хоть.
Каталка двинулась по коридору. Говорят, умирающие видят тоннель. Я прямо сейчас его вижу – только он почему-то квадратный и выкрашен наполовину в грязно-зеленый, наполовину в глухой белый цвет. Меня убили или это я кого-то погубил? Ничего не помню, кроме чувства непоправимого… Остановка. Свет. Обжигающе-холодные прикосновения, резкая боль в груди на остальном фоне кажется почти приятной. Блин, он так дышит – ах!.. и обрывается, – слышите, Рафаэль Леонидович? Сим-мптом прерванного вздоха. Эт-то-то понятно. Мне не нравится, что он п-присвистывает. Весельчак фигов. Кольцов с задранными кистями следит поверх маски, ждет. Лерочка, вызовите анестезиолога, – нервно командует Аванесян, – тут помимо новокаиновой нужна паравертебральная, может, и что-то еще, боюсь, мы не справимся, б-без обид. Т-ты не ссы, парень, я вот тоже повоевать успел. Фигово, что вы сами друг друга в-выпиливаете, родные-то люди. Вот кто тебя так, а? Гайтан я у тя срежу аккуратно, рядом положу, не бойся, Он всегда с тобой. Крестик тренькнул в кювете.
Дверь сама толкнулась в руку.
– А, Даниил Андреевич?
У стола вполоборота к нему стоял старенький профессор Грюнберг; дверь он подтолкнул тростью и теперь смотрел на Даньку – лукаво и благожелательно. Грюнберг уже давно не числился штатным преподавателем, но вел пару спецкурсов и на кафедру захаживал: всегда такой легкий и светящийся, будто не было на свете большего счастья, чем втолковывать молодым остолопам гуманистическую доктрину Эразма Роттердамского.
– Здравствуйте, Александр Николаевич, – сказал Ворон и почувствовал, как у него пересохло в горле: голос получился жалким и скрипучим.
– Давно не виделись, – улыбнулся Грюнберг. – Заходите, что ли…
На столе лежали теплые солнечные пятна, пахло книжной пылью. Все было таким хорошим, тихим и знакомым. Данька посмотрел на профессора; Грюнберг опустил глаза в открытую перед ним тетрадку, но у Ворона было ощущение, что тот чего-то ждет и не отпускает. Он вошел, прикрыл за собой дверь и остановился, не совсем понимая, что делать дальше. Грюнберг поднял на него глаза.
– Любови Игоревны сегодня нет. Кажется, она через неделю из отпуска вернется. Вы не могли бы сходить набрать воду… для чая?
«Травма» тридцать восьмой медсанчасти, как и вся больница, была на хорошем счету – все-таки она обслуживала не просто город областного подчинения, но целую атомную станцию. Сюда же привозили подстреленных бандитов, обмороженных рыбаков, дачников, по пьяному делу отхвативших себе бензухой пальцы, и вот таких беглецов от произвола офицеров и старослужащих – их тоже было порядком – благо, в/ч понатыкано по царскому-военному южному берегу – чуть не каждый второй лесок обнесен забором с колючкой и часовыми… После операции доктор Аванесян любил расслабиться коньячком в ординаторской и записать впечатления. Как половина врачей нашей страны, доктор Аванесян хотел когда-нибудь стать еще и писателем.
– Рафаэль Леонидович… позвольте вас на минуточку.
В помещение заглянул завотделением, уже одетый для улицы: в плотной дубленке с глухим серым воротником короткой гладкой овчины. Подобная его подчеркнуто-вежливая манера не предвещала ничего хорошего. Аванесян спрятал коньяк и вымелся в коридор.
– Вы за адамом своим смотрите вообще? Думаете, если имени нет, то и концов не сыщут?
– Чт-то такое, Михаил Павлович?
– Температурный лист посмотрите.
Завотделением резко развернулся и пошел по коридору, бормоча что-то про безмозглых чурок. Легко можно было бы осудить доктора Кольцова за подобное поведение, противоречащее корпоративной врачебной, да и общечеловеческой этике, если не знать, что во время его работы в военном госпитале он как-то потерял пациента, вешавшегося после издевательств старослужащих, спасенного им и затем выписанного его начальником – по дурацкому совпадению, уроженцем одной из закавказских республик – обратно в ту же часть. Там парень повторил свое предприятие, и на этот раз наверняка. Несмотря на то, что неизвестного привезли в медсанчасть в костюме именно что Адама, Михаил Павлович по неуловимым признакам опознал в нем служивого человека, и взять этого пациента самому ему не позволило разве что странное суеверие. Теперь, спускаясь по больничной лестнице, он, сам не желая того, прикидывал прогноз: на фоне переохлаждения и травмы грудной клетки, конечно же, двусторонняя пневмония. Но, если перевалит кризис и Аванесян не залечит, воякам так просто не отдам. Да и случай ЧМТ интересный. Может и дурачком стать, ну или те, иные нарушения. Посмотрим, посмотрим. К заснеженной остановке подваливал поздний автобус. Доктор Кольцов шагнул на подножку, нащупывая в кармане мелочь.
Профессор ободряюще кивнул и легко, по-юношески, присев на край стола, снова окинул бывшего аспиранта веселым взглядом. Данька понял, что Грюнбергу смешно; и в общем, он понимал профессора – такая вариация сюжета про возвращение блудного сына не могла не вызывать легкой иронии. Он неловко обогнул стол, протолкался между креслами и книжными стеллажами, едва не уронил фикус. Достал с полки беленький электрочайник и бодро вымелся в коридор, стараясь не смотреть на Грюнберга. Александр Николаевич в его глазах обладал, что называется, непререкаемым нравственным авторитетом, и то, что он нарвался именно на него, было очень разумной и справедливой расплатой.
– Вода у нас теперь в другом конце коридора, – нагнал его мягкий голос Грюнберга. – Такие большие пластиковые бидоны стоят.
Вернувшись, аспирант Ворон выглядел уже более собранным, но отнюдь не менее несчастным. Он тихо проскользнул в кабинет, подключил чайник, опрокинул блестящую железную сахарницу. Молча поднял, поставил ее на стол и отправился искать веник. Если бы не это небольшое происшествие, он вообще бы не представлял, что делать – накрыть Грюнбергу стол и откланяться? Пожелать приятного чаепития?
Профессор не торопился прийти ему на выручку, но и на разрушения никак не реагировал – сидел на столе, листал тетрадь, задумчиво поправляя шейный платок. Грюнбергу было уже под восемьдесят, но он оставался денди – костюм, трость. Даже хромал Грюнберг с каким-то шиком, сколько Данька помнил. После ранения – на фронт Александр Николаевич отправился молоденьким офицером-артиллеристом прямо с истфака. Отвоевав, вернулся к своим немецким гуманистам. Перед таким человеком ныть про военкомовскую повестку неудобно.
Данька собрал сахар на бумажку, бумажку выкинул в корзину. Чайник уже пыхтел. Данька выключил чайник. Больше никаких осмысленных действий не предвиделось. Ворон злился на себя. Как мальчик, ей-богу. Постоял, приподнял крышку опустевшей сахарницы.
Обычно врачи избегают слишком интенсивного общения с пациентами – на это, в конце концов, есть средний и младший медперсонал. Не из вредности; при многочисленных профессиональных рисках проще работать не с человеком, а со случаем. Доктор Рафаэль Аванесян вредным и вовсе не был; он даже не делал намеков на поборы, которые давно стали обычными для местного здравоохранения, брал лишь в тех случаях, когда сами благодарили. Он также знал за собою склонность слишком эмоционального отношения, поэтому сторонился своих подопечных даже с некоторой чрезмерностью. Впрочем, с неизвестным Адамом, доставленным голым со льда, словно какая-нибудь треска, общение было затруднено изначально – покамест пациент радовал разве что проблесками сознания, обеспокоенных родственников в ближней перспективе тоже не предвиделось, поэтому в ночь своего дежурства пристыженный заведующим Рафаэль Леонидович проведал солдатика аж дважды, с тревогой следил за развитием осложнений, а наутро даже распорядился перевести Адама из коридора в палату, отгородив ширмой, которую обычно предоставляли умирающим. Неудивительно, что новые соседи – инженер-атомщик Валерий, добрый семьянин и хороший работник, попавший в медсанчасть с ЧМТ по гололеду, пенсионер Иван Карпович с переломом шейки бедра по такому же случаю, а также рыбак и алкоголик Семен, обмерзший до ампутации стопы, назвали нового соседа попросту – Мертвяком. А вот среди сестер, заметивших такую заботу старших сотрудников о неизвестном, быстро разлетелся слух о том, что битый-перебитый и обмороженный Адам – на самом деле и не Адам вовсе, а отморозок по кличке Жмур, отвоевавший первую Чеченскую, а после кошмаривший весь район в составе ОПГ – и вот, когда с ним наконец разобрались конкуренты, доставленный в больницу братанами вместе с щедрой котлетой – засланной Аванесяну или же самому заведующему.
– Ничего-ничего, – наконец проснулся Грюнберг. – Я пью без сахара. Как ваши ученики, кстати?
– Какие? – не понял Данька.
– Вы же в школе преподавали? Я правильно помню?
Данька хмыкнул. Нет ему оправдания. Он даже в школе последний год не преподавал, вообще какой-то ерундой занимался. Истерика вокруг Яны сейчас казалась чем-то далеким и жалким, постыдным, не заслуживающим даже воспоминаний.
– Был здесь какой-то мальчонка, в этом году поступал. Все хвастался, что ваш ученик.
Данька похлопал глазами. Надо же. Кто бы это мог быть?
– Не сидится вам за библиотечной стенкой, а?… Это хорошо, – неожиданно сказал Грюнберг и улыбнулся. Слез со стола и потянулся за чашкой, Данька бросился было помочь.
– Ничего-ничего; я сам, – остановил его профессор. – А вы погуляйте и возвращайтесь. Работы у вас хорошие; может толк выйти. Как там, а? Историческая личность и культурный миф на примере эн Арнаута Даниэля из епископата Перигорского, из замка Риберак? Вы его как тезку предпочли?
– Это был мой диплом. Я изменил тему… Очень литературная, мне сказали. Сейчас – про стихи и альбигойские войны. Гавуадан.
– А, темный трубадур? Почти ничего не известно? Мда, интригует…
Грюнберг закрыл тетрадь и начал бесшумно болтать в стакане ложечкой. Не поднимая глаз, улыбнулся.
– Времени только всегда не хватает. Не только мне; вам… тоже не хватит.
– Ой! – только и пискнула на своем посту медсестра Лерочка, когда ранним утром (в маленьком городке новости ходят быстро) мимо нее прошли трое мужчин в характерно оттопыренных кожаных куртках. – Туда нельзя!
Засеменила на каблучках в палату.
Валерий, Иван Карпович и Семен спали прерывистым сном человека в казенном доме. Первым очнулся Иван Карпович, приоткрыл воспаленные веки и увидел мужика, который отодвинул ширму одновременно с полою куртки, нащупывая там что-то, а следующим движением поднес руку к лицу предостерегающим жестом молчания; почему-то не указательным, а большим пальцем коснувшись губ. К этому моменту проснулись уже и Семен, и Валерий. Мужчины молча смотрели на троицу в кожаных куртках, застывшую у ложа нового соседа. Один из бойцов для верности посветил фонариком телефона Даньке в лицо.
– Не Жмур, нет.
– Но и не наш.
Грюнберг взмахнул в его сторону рукой с тонкими узловатыми пальцами.
– Об этом очень легко забывается, – печально сказал профессор, – особенно когда оперируешь столетиями… Так и кажется, что стоишь на вершине, над ними… А они внизу, как облака. Проносятся.
Данька шагал по набережной; очень быстро, почти бежал. В голове все стучали слова Грюнберга: проносятся, проносятся. Он шел и думал так стремительно, что мысли, казалось, обгоняют постепенно поднимающийся, нарастающий порывами осенний ветер. На заливе начинались шторма. Вода билась о набережную и тоже прирастала. Бледное, умытое, до жестяной белизны стертое солнце сверкало, слепило нещадно и холодно, так продолжалось уже не первый день, но вот сегодня было тепло и просто ветер. Над городом, нарезая кольца, стрекотал вертолет.
Когда Данька подошел к своему дому, из подъезда как раз вывалились эти двое: участковый мент и зеленый человечек.
– О! – обрадовался военный дядя, старлей; чуть младше Даньки, зато с усами. – Ты не из десятой квартиры будешь?
– Да, – только и нашелся ответить. Про себя он уже решил: будь пока что будет. Любовь Игоревна, его научрук, через неделю вернется; следует позвонить и извиниться, но просьбами не донимать. Выгорит – так выгорит; нет – и не надо. По правде сказать, после разговора с Грюнбергом шевелилась плохонькая, но надежда: Данька слышал, что когда год назад кафедра решала, цапаться ли с военными за выпускников или погодить, именно Александр Николаевич сказал им всем такую пламенную речь, что в итоге… В итоге…
– В итоге так: распишетесь сами или документы придется проверять? – пробасил участковый. Ему вся эта тягомотина с уклонистами уже в печенках; надоело; будто своих забот нет.
– Хотя досталось крепко.
Старший вынул из бумажника пару американских купюр и положил на тумбочку Ивану Карповичу: пацану на лечение; ну и апельсинов там на общак купи, отец, сока там всякого. Поправляйся. Все, мужики – поправляйтесь.
Хлопнул Ивана Карповича по плечу.
Так же быстро, как появились, они исчезли.
Но это был еще не конец.
Пару часов спустя на отделение попыталась зайти еще одна бригада – ее остановил не охранник, а скорее доктор Аванесян, невыспанный и злой после дежурства, а также вовремя прибывший на подмогу завотделением Михаил Павлович, который, будучи не в духе (то есть почти всегда), обладал загадочной сверхспособностью наводить страх на все пока еще живое.
– Куда направляемся? Без бахил, спрашиваю, куда направляемся?.. Кругом марш, лестница налево.
В середине дня явились милиционеры. Зашли к заведующему.
– Почему не доложили? Огнестрела нет, в сводках по медсанчасти все есть. Хотите взглянуть на хлопца? Пройдемте. Лера, дайте карту… Вот, все зафиксировано… Криминальный характер травм? Не исключаю. Но, быть может, просто упал неудачно или ДТП, что скорее. Почему на льду? Откуда мне знать? Придет в себя – опросите. У нас знаете сколько таких загадочных травм по району? Мужик на спор по пьяни взял бензуху в левую руку и отхерачил себе хозяйство. Жена откусила мужу нос в порыве страсти. Или, вот, недавно – вдова из урочища Яппиля после смерти супруга сожительствовала с цепным псом, в результате ссоры влюбленных получила покусы спины и плеч, а также травматическую ампутацию левого уха. Предлагаю расследовать.
Милиционеры, похохатывая, удалились.
Данька смотрел под ноги, все еще о чем-то раздумывая. Потом вскинул глаза на мента, на старлея. Сообразил чего-то.
– Ручка есть?
Военный радостно полез в планшетку. Придерживая повестку, все смотрел на Даньку подозрительно, будто ожидал, что он сейчас бумаженцию прямо из-под пера выхватит и съест.
Заросший красными по осени кленами бульвар; клочья листьев и туч, середина солнца. Ветер густой и свежий, дышишь, как пьешь, и чем больше, тем больше хочется. Дальше по улице заурчала машина.
Старлей неровным жестом оторвал у повестки корешок и быстро отступил на шаг.
– Все? – устало спросил Ворон.
– Все, – радостно кивнул военный и осклабился: – До встречи.
Щас тебе, – думал Данька, поднимаясь по лестнице. Скажусь больным, уеду к бабушке. В деревню. В турпоход.
В общем, он уже знал, что не уедет никуда: бабушке объяснять про военкомат было еще унизительней, чем Грюнбергу. Строгая Екатерина Игоревна; или Даньке так казалось. Ворон злобно толкнул от себя входную дверь квартиры. Грохнул кулаком в притолоку. А что еще оставалось?
…Оставалось чуть больше недели. Первые пару дней Данька шатался по квартире, время от времени исступленно хватаясь за какую-нибудь книжку. Читать не получалось; он был весь напряжен, изнутри как поднывало. Он позвонил маме в Нью-Йорк, спросил, как дела. Разговаривал с ней так тихо и ласково, что мать, привыкшая к его обычному небрежно-холодноватому тону, даже забеспокоилась: Данечка, ты не заболел? С матерью они так давно поддерживали светские отношения, что удивляться внезапному потеплению у нее были все основания.
Михаил Павлович зашел в ординаторскую, где переодевался сменившийся Аванесян, и предложил ему достать заначенный коньяк.
А температура у недавно горящего, словно в адском пламени, Адама – пошла на спад.
– Антибиотики, небось, литрами льете? – пожурил доктора Аванесяна доктор Кольцов за третьей рюмкой.
– Льем, а что делать-то! – заверил Рафаэль Леонидович.
– Ну и правильно, – согласился Кольцов и покатал коньяк во рту, отчего его недлинная густая борода встопорщилась сначала на одной щеке, затем и на другой.
– Лимончиком закусите, – посоветовал ему Аванесян. И нарезал лимон – не тот, что в магазинах, а присланный из далекого южного края и благоухающий, подобно снежному цветку.
Сложнейшая система боролась за существование массой способов: нагреваясь и регулируя теплообмен, атакуя недружественных агентов, штопая существенные детали и отторгая фрагменты, которые уже невозможно спасти; процессы заживления и омертвения шли одновременно, и на сторонний взгляд все это пока выглядело ужасающе. Взгляда же изнутри пока не было, да и быть не могло; химическая фабрика гормонов и нейромедиаторов пригасила сознание, оттягивая неизбежный момент принятия новых условий до момента хотя бы относительной стабильности, когда культура сможет наконец ощутить как свою невозвратную искалеченность, так и необходимость дальнейшего развития с оставленной данностью; и не гикнуться, не сбрендить в самоубийственных конвульсиях, а только медленно и не всегда верно избывать понесенный ущерб.
А пока сползала крепкая приграничная кожа, обнажая дикое мясо, слезали ногти оборонительных систем, отмирали пальчики приморских провинций, тут и там вспыхивали воспалительные процессы; хрен вам, а не Кавказ; за Севастополь ответите, – я тоже смотрела этот фильм, – подтвердила медсестра Лерочка. Я тебе, братишка, сейчас укол поставлю, и ты заснешь. Тебе надо спать пока, во сне мы выздоравливаем – если не умираем, конечно. Но ты, я думаю, не умрешь. Не время еще. Не время.
Данька сидел на балконе, уложив руки на парапет, а подбородок – сверху, на тыльную сторону ладони. Собирался тусклый сентябрьский дождик; теплый и нерешительный, будто не определившийся – летний он или уже совсем осенний. Данька вспоминал мамино лицо и думал о том, какой он тупой и нетерпимый дуралей: после смерти отца мама заторопилась замуж; он с полным, казалось бы, правом на нее обиделся. Обидели мышку – написали в норку, – подумал про себя Ворон. Беспокойство, непонимание в голосе матери очень его резануло: насколько надо было привыкнуть к его оскорбленной мине, чтобы удивляться нормальному человеческому тону. В комнате зазвонил телефон. Возможно, он звонил уже некоторое время, но Данька только сейчас услышал. Он медленно поднялся с табуретки. Дождик то ли прекратился, то ли подзатих; гляди-ка, – улыбнулся Данька. Радуга. Над тополями, над черемухами, через шпиль часового завода в отдалении. Тоже – чахлая, невзрачно-прозрачная, но все же. Ра-ду-га. Данька подумал загадать желание, но телефон все трезвонил, и он отложил на потом.
– Да.
– Да… Даниил Андреевич? – Алька, кажется, уже не ждала, что ей кто-нибудь откликнется.
– Смирнова? – внезапно развеселился Ворон.
– Да, это я… – Даниил Андреевич с удивлением уловил в Алькином голосе легкое кокетство. – Мы все хотели узнать, как у вас дела.
Данька зажал трубку плечом и плюхнулся на диван, приготовившись развеяться разговором.
– Мы – это кто? У тебя комсомольское поручение, что ли?
– Нет… Я… Мы…
Данька почесал нос и во весь рот улыбнулся в трубку. На душе становилось свежо и весело; он так давно не чувствовал себя в силе перед обстоятельствами, что Алькины смешные заминки, ее робость, то, как она лихорадочно подыскивает повод для звонка, доставляли ему легкое садистское удовольствие.
Пациент неожиданно дернулся от иглы, посмотрел осмысленно и подтвердил – у спящего невод ловит. Еводло – расслышала сестра сквозь обметанные коростой губы. Еще и ругается! – фыркнула, зафиксировала горячее предплечье маленькой крепкой кистью, вколола препарат и ушла, бормоча и позвякивая шприцами в контейнере.